Когда он, бережно складывая бумагу, отошел от стола, чтобы освободить место другому отъезжающему, кто-то крепко взял его за локоть. Он оглянулся — это был давешний третий штурман, Женя.
   — Ну что, отряхнули прах? — спросил он, белозубо улыбаясь. — Вот и мы тоже. Два дня бегали с высунутыми языками, — жаль, забастовка какая-нибудь не подгадала, на недельку хотя бы. Уж больно он красив, ваш Буэнос-Айрес.
   — Правда? — Полунин искренне удивился. — Не замечал как-то.
   — Ну, что вы. Не знаю, как Рио, — кстати, бывали там?
   — Бывал.
   — Неужто красивее?
   Полунин пожал плечами.
   — Да как сказать… Бухта замечательная, а сам город… Не знаю, центр хорош, но там трущобы сразу начинаются — отойдешь на два квартала в сторону, и такая рухлядь…
   — Вот здесь этого нет. Мы все-таки поездили порядочно, и в метро, и автобусами.
   — И здесь есть, только подальше. Было бы время, я бы вас свозил, показал.
   — Нет, все равно хорош городишко, хорош. А вчера вечером — вон, гляньте-ка, не узнаете?
   Полунин глянул в указанную сторону — в дальнем углу салона, над пианино, сияла глазами и улыбкой большая фотография Лолиты Торрес.
   — А-а. Как же, видал…
   — Где?
   — Да уж не помню сейчас, в каком-то фильме.
   — В фильме! А я вот — как вас, — торжествующе объявил штурман. — И на этом самом месте.
   — Лолиту? Что она тут делала?
   — Как это — что? Укрепляла культурные связи. Визит дружбы, понимаете? Автографы подписывала, я целых два урвал — в Питере покажу, озвереют… А пела как!
   — Вы подумайте, — сказал Полунин.
   Обмен документов тем временем закончился, аргентинцы встали и направились к выходу. Дежурный матрос распахнул перед ними дверь салона, чиновник величественно кивнул, сержант взял под козырек. Когда пассажиров стали разводить по каютам, к Полунину подошел Балмашев:
   — Идемте, покажу вам вашу обитель, да и попрощаемся. Может, если удастся, подъеду еще к вечеру — раньше шести вряд ли кончат, — но на всякий случай…
   Он провел его по коридору, устланному ковровой дорожкой, толкнул одну из дверей. Полунин вошел — каютка была маленькая, тоже отделанная полированными деревянными панелями. Столик, привинченный к стене под прямоугольным иллюминатором, диван, две койки в нише, одна над другой.
   — С вами тут старичок один поместится, врач, в Ереван едет, — сказал Балмашев. — Вы уж ему уступите нижнюю. Каюта эта — дайте-ка сориентироваться — по левому борту?
   — Вроде бы так. Да, точно, по левому.
   — Ну, значит, через месяц увидите Кронштадт в этом окошке Никогда не приходилось подходить к Ленинграду с моря?
   — Только петергофским пароходиком…
   Это было летом тридцать восьмого года, в начале июля, он только что сдал экзамены за девятый класс, и отец по такому случаю купил ему «Фотокор». Сам он, как и все мальчишки в классе, мечтал иметь «ФЭД», но узкопленочная камера стоимостью в шестьсот рублей была Полуниным не По карману — отец, скромный инженер-экономист, получал в своем «Ленэнерго» немногим больше. Впрочем, и этот неуклюжий аппарат, который заряжался пластинками 9x12 в металлических кассетах и наводился на фокус с помощью раздвижного меха, доставил ему много радости. В первый же выходной день они с отцом (матери не было в живых уже пять лет) поехали в Петергоф — исходили весь парк, фотографировали друг друга на фоне Большого каскада и Монплезира и даже выпили по кружке пива, закусывая свежими, пахнущими укропом раками, которые торговка предлагала тут же у киоска. Запах этот, в сочетании с медовым духом травы, вянущей на только что выкошенных газонах, и тем неопределенным и непередаваемым, чем веяло с близкого взморья, навсегда запомнился Полунину. Да, и еще — резковатый, чуть отдающий почему-то касторкой запах нового дерматина от висевшего на плече тяжелого футляра с фотоаппаратом. Вечером, стоя на корме экскурсионного пароходика, отец сказал: «А вон там Кронштадт, видишь? » Далеко на горизонте темнела узкая полоска с круглым возвышением посредине, — отец объяснил, что это купол Морского собора, и он жадно всматривался, ладонью прикрывая глаза от низкого уже солнца…
   Кронштадт — в самом звучании этого слова была какая-то необъяснимая притягательность. В детстве его вообще влекло все загадочное и недоступное. Впрочем, как и всех, вероятно. Он собирал марки, особенно любил красочные выпуски французских колоний — Камерун, Того, Реюньон; окружавшая его обыденность казалась скучной. Жили они в довольно унылом на вид новом доме стиля первой пятилетки, который одним крылом выходил на Мойку, а другим — на улицу Халтурина и как-то странно выглядел в этой части города. За Нарвской заставой он никого бы не удивил. Их комната в коммунальной квартире была угловой, вид из окна впереди — за мостиком — ограничивался приземистым полукруглым строением с колоннами, над крышей которого блистали золотой купол и пестрая закрученная луковка Спаса-на-Крови; а справа, если высунуться, можно было увидеть изгиб набережной и дом, где умер Пушкин. Словом, место неплохое, но ему куда больше нравился район Новой Голландии — летом он мог часами просиживать на берегу канала, разглядывая кирпичные стены старинной кладки с проросшими кое-где на карнизах молодыми березками и думая о дальних странах. Некоторые из одноклассников мечтали стать полярниками, в те годы это было модно, но его Арктика не манилa — ленинградскому мальчишке, ни разу не побывавшему южнее Новгорода, жадно хотелось солнца. Знать бы тогда, как буквально и опрокинуто сбудутся позже детские его мечты о южных морях!
   Тот июльский день в Петергофе навсегда остался для него едва ли не последним безоблачным воспоминанием о мирной жизни. Хотя до войны было еще далеко. Отец умер осенью тридцать девятого, незадолго до событий на Карельском перешейке, умер внезапно и милосердно — упал на улице Халтурина, возвращаясь с работы. Сам он был тогда уже на первом курсе, его вызвали с лекции…
   — О чем, Михаил Сергеич, задумались? — спросил Балмашев.
   — Да так, вспомнил… — Полунин, с трудом заставив себя улыбнуться, полез в карман за сигаретами. — Вы вот сказали — увижу отсюда Кронштадт, а поверить трудно.
   — Хорошо, что возвращаетесь на нашем судне, — подумав, заметил Балмашев. — Будет, так сказать, время для адаптации — целый месяц. А представляете, например, самолетом? Сегодня здесь, а послезавтра уже дома — этакий сразу перепад…
   — Тоже, наверное, интересно. Но вообще вы правы, лучше осваиваться постепенно.
   — Практический вопрос — образование заканчивать намерены?
   — Образование? Не знаю… не думал как-то об этом.
   — А подумайте. Каким бы хорошим специалистом вы ни были, без диплома у нас трудно. Поэтому не советую терять время. Где вы учились, вы говорили?
   — В институте Бонч-Бруевича.
   — Ну, вот туда же и поступайте.
   Полунин скептически хмыкнул:
   — Легко сказать… Я уж, наверное, все перезабыл.
   — Не беда — позанимаетесь, вспомните. Не обязательно в этом же году! А у репатриантов есть льгота, приемная комиссия это учтет. Ну, есть еще вопросы?
   — Вопросов, Алексей Иванович, много, — помедлив, сказал Полунин. — Но я думаю, на них ответит сама жизнь.
   Балмашев одобрительно кивнул:
   — Вот это верно! Только постарайтесь правильно их формулировать. Понимаете, что я хочу сказать?
   — Понимаю… Мне тут на прощанье Надежда Аркадьевна хорошо написала, — он достал коричневый томик из портфеля, раскрыл на странице с дарственной надписью и протянул Балмашеву. — Пожалуй, лучше не скажешь…
   Балмашев надел очки, прочитал, задумчиво погладил переплет, обвязанный по краю тонким сыромятным ремешком.
   — Ишь ты… Занятно придумали оформить, — так сказать, единство формы и содержания. А мысль Надежда Аркадьевна высказала мудрую. Очень мудрую…
   Вернув книгу Полунину, он встал, прошелся по тесной каютке, посмотрел на часы.
   — К тому, что она вам написала, добавить ничего не могу. И если вы сами чувствуете так же — я за вас спокоен, потому что личный опыт поможет вам впредь… находить правильную точку зрения, правильный взгляд на окружающее. Может быть, оно не всегда и не во всем отвечает нашим желаниям… что делать — жизнь есть жизнь… Но нужно уметь видеть ее трезво и мудро. И всегда очень четко отличать главное от второстепенного. Ну что ж, Михаил Сергеич, мне пора. Счастливого пути — и счастья на родине. Думаю, все у вас будет хорошо…
   Проводив Балмашева до трапа, Полунин обошел судно, побывал на корме, поднялся на верхнюю палубу. Стеклянные створки люков были подняты, он заглянул — глубоко внизу, на дне выкрашенной белой эмалью шахты машинного отделения, лежали могучие тела четырех дизель-генераторов и два спаренных тандемом гребных двигателя. Общий ротор, что ли, подумал он, разглядывая сверху непривычную силовую установку.
   По трансляционной сети объявили приглашение к обеду. Часть пассажиров вместе с провожающими повели куда-то в другое помещение, часть осталась в салоне, где обедал комсостав. Знакомый уже Полунину старший электрик — рыжеватый, с круглым добродушным лицом и облупленным от загара носом, на котором криво сидели модные очки в тонкой золотой оправе, — сделал ему приглашающий жест и хлопнул по сиденью свободного стула рядом с собой.
   — Мы, кажется, коллеги, — сказал он, — товарищ из консульства говорил, вы тоже электротехникой занимаетесь?
   — Слаботочной, вообще я скорее радист.
   — От души завидую. А как насчет шахмат?
   — Играл когда-то.
   — Завтра можно будет сразиться — сегодня-то уж не выйдет, сегодня меня затаскают. И так еле вырвался пообедать… Судно, понимаете, новое, то в одном месте что-нибудь, то в другом. Если интересуетесь, зайдите потом ко мне, покажу свое хозяйство.
   — Спасибо, зайду. Я уже полюбопытствовал — чистота у вас там.
   — Чистота, да, — электрик посторонился, пропуская матроса, который поставил перед ними тарелки. — Но уровень шума… И то ведь обычно на двух дизелях идем — два в резерве. Там, знаете, вахту отстоять — это…
   Доедая суп, Полунин подумал, что мрачный доктор был явно несправедлив, советуя утопить «кандея». Толстый немолодой пассажир, сидевший в другом конце стола, громко объявил, что уже много Лет не ел ничего подобного; в Аргентине, добавил он, людям вообще скармливают всякую гниль. Котлеты с жареным картофелем и зеленым горошком вызвали у него новый взрыв энтузиазма, но он тут же умолк, занявшись едой, — к облегчению Полунина, который уже начинал испытывать неловкость.
   Когда наконец подали компот, электрик закурил и выложил пачку перед Полуниным.
   — Воспользуемся отсутствием капитана, — подмигнул он, — тот курение за столом не одобряет… Он, правда, чаще у себя ест, — каюта-то в носовой надстройке, попробуй побегай туда-сюда по открытой палубе — а борт низкий, обратили внимание? Сюда шли в полном грузу, так волна в четыре балла — и уже одни надстройки из воды торчат…
   За столом к этому времени стало посвободнее и потише. На другом конце шел сепаратный разговор, в котором участвовали стармех, доктор, толстый пассажир и кто-то из провожающих.
   — … Нет, честное слово, — повысил голос толстяк, — я просто с трудом удержался, чтобы не кинуть этому сеньору в лицо ихнюю седулу [73] — нате, мол, получите, я теперь не ваш!
   С этими словами он посмотрел направо и налево, словно ожидая поддержки со стороны слушателей. Но поддержки выражено не было, наступило несколько неловкое молчание.
   — Ну, в лицо-то не стоило бы, наверное, — сказал кто-то.
   — Нет, я бы, конечно, себе этого не позволил, — загорячился толстяк, — это уже инцидент, я понимаю! Но желание было. И вы, товарищи, должны просто понять, — он приложил к груди растопыренную руку, — после всего, что мы здесь вытерпели за это время, — то есть нет, вам это понять невозможно, советскому человеку просто не представить себе такого! Чтобы тебя ежедневно и ежечасно — на каждом то есть шагу — унижали, оскорбляли твое достоинство, вытирали об тебя ноги…
   Он снова оглянулся вокруг себя и, встретившись глазами с Полуниным, протянул руку ораторским жестом.
   — Вот товарищ — извиняюсь, не знаю по фамилии — товарищ скажет то же самое!
   Взгляды сидевших за столом обратились на Полунина, тут уж было не отмолчаться.
   — Не знаю, — сдержанно сказал он. — Мне служить половой тряпкой не приходилось…
   — Нет, ну фигурально говоря, конечно, не в буквальном же смысле! Я говорю вообще об отношении — когда тебе всюду тычут в глаза, что ты «экстранхеро» [74], человек второго сорта, пока действительно не начинаешь себя чувствовать просто, понимаете ли, каким-то отверженным!
   Полунин пожал плечами:
   — С этим спорить не буду, в чужой стране действительно чувствуешь себя… не очень уютно. А насчет того, чтобы в глаза тыкали… Вы Аргентину имеете в виду?
   — Конечно!
   — Тогда это ерунда.
   — То есть как это «ерунда», позвольте, — толстяк опять стал горячиться, — если для иностранца всегда самая тяжелая работа, самая низкая зарплата…
   — Первый раз слышу, чтобы зарплата зависела от национальности. Какая у вас профессия?
   — По образованию я — музыкант, но здесь, конечно, работал не по специальности. Здесь я был плотником. Строительным плотником, на опалубке…
   — И вам платили меньше, чем аргентинцам?
   — Конечно, меньше!
   — За одинаковую работу?
   — Да, представьте себе, за ту же самую работу!
   Старший электрик, уже поднявшись из-за стола, задержался у двери, видимо заинтересованный этим дурацким спором. Полунин, ругая себя за то, что не отмолчался, допил свой компот и тоже встал.
   — Может, быть, — сказал он примирительно. — Жулья, конечно, хватает всюду. Я только не понимаю, что вас держало в такой фирме, — ушли бы в другую, и дело с концом.
   — Интересный вопрос — что держало! — взвизгнул толстяк. — Безработица держала, молодой человек, вот что! Да, представьте себе!
   — Побойтесь вы бога, — с изумлением сказал Полунин, — какая, к черту, безработица с вашей специальностью? Да здесь все эти годы не было более дефицитной профессии, чем строительные плотники!
   Толстяк пошел пятнами.
   — Я… я не понимаю! Вас послушать — просто рай земной, да и только, — нет, в самом деле, товарищи! И отношение прекрасное, и безработицы никакой нет, и платят всем по справедливости! А ведь, между прочим, неувязочка получается! Если там так хорошо, — толстяк патетически указал на открытый в сторону причала иллюминатор, за которым в этот момент с железным гулом медленно проезжал рельсовый кран, — вы-то почему здесь, на советском судне, а?
   Задав этот вопрос, толстяк победно оглянулся на доктора и стармеха. Полунину вдруг стало его жаль.
   — А вам этого все равно не понять, — сказал он, направляясь к выходу. — Во всяком случае, вопросы труда и зарплаты на мое решение не повлияли…
   Электрик вышел из салона вместе с ним, беззвучно посмеиваясь.
   — Хорошо вы его напоследок уели, только ведь и в самом деле не поймет. Если дурак, так это надолго…
   — Да ну его к черту. Воображаю, будет потом рассказывать, как его тут капиталисты голодом морили…
   — Точно, точно. Такое и рассказывают, а что вы думаете! Странно только, никому в голову не придет простой вопрос: ну хорошо, а если бы ему там — за границей — платили больше, то он бы, выходит, и не вернулся? Вот тут уж действительно «неувязочка», скажем прямо… Так в машинное не хотите со мной?
   — Я зайду позже, Владимир Анатольевич.
   — Ну давайте, я уж до отхода оттуда не вылезу…
   Он вышел на палубу, погрузка за это время продвинулась — уже начали укладывать верхние ряды тюков. Часа через три, пожалуй…
   К нему подошел худощавый пожилой человек восточного облика, сказал, что его зовут Тиграном Вартановичем и что они соседи по каюте. Поговорив с ним несколько минут, Полунин понял, что его собственная «одиссея» — небольшая прогулка в сравнении с кругосветными странствиями доктора Оганесяна. Тот, как выяснилось, побывал уже и на Ближнем Востоке, и в Африке, и в Австралии, и в Штатах, а в Аргентину приехал через Бразилию…
   — Чего это вас носило? — с изумлением спросил наконец Полунин.
   — Судьба, понимаете, так сложилась, — виноватым тоном ответил Тигран Вартанович, — иногда сам удивляюсь, честное слово…
   «Рион» был ошвартован левым бортом; они стояли на верхней палубе у правого, наблюдая, как из Северной гавани медленно выдвигается белый многоярусный «Конте Гранде». Оганесян рассказывал о том, как попал в плен в сорок первом году: их транспорт торпедировали между Одессой и Севастополем, два дня он провел в море, потом его подобрал румынский сторожевик — дальше шла какая-то маловразумительная история с участием болгар, греков, чуть ли не турок…
   — Я извиняюсь, товарищ Полунин не вы будете? — позвал снизу парнишка-вахтенный. — Там вас гражданка спрашивает, я ее в вашу каюту провел!
   — Спасибо, иду, — машинально отозвался он, и только после этого дошел до него смысл услышанного. — Простите, — сказал он Оганесяну и не тронулся с места. Гражданка? Какая гражданка может его спрашивать? Не может быть, чтобы… — Простите, Тигран Вартанович, я сейчас.
   Удерживаясь, чтобы не побежать, он спустился на шлюпочную палубу, рванул наотмашь тяжелую дверь. Полгода уже — ровно полгода! — и ни одного звонка… Ну, положим, звонки могли быть, пока он плавал. Но уж написать-то, чего проще… если бы действительно хотела… Да нет, чушь! Молчать полгода, и теперь вдруг — в последний день? Чушь, действительно. Он прошел мимо кают старшего электрика, старпома, помполита, по внутренней лестнице сбежал еще ниже — в огибающий шахту машинного отделения коридор, куда выходили двери салона и пассажирских кают. Чего только себе не навоображаешь, когда ждешь и надеешься… хотя и это вздор: ждать он давно уже ничего не ждал. А надежда — ну, возможно, и была какая-то подсознательная. Сердцу, говорят, не прикажешь… вот оно и вообразило сейчас — вопреки всякой логике! — что загадочная посетительница эта не кто иной как Дуняша. Хотя совершенно ясно, что уж ей-то и в голову не могло бы это прийти — после всего случившегося взять и явиться вдруг сюда на судно. А вот Надежда Аркадьевна вполне могла передумать, хотя и сказала вчера, что в порт не приедет… передумать или что-то вспомнить. Может, поручение какое-нибудь? Она, конечно, кто же еще, убежденно сказал себе Полунин, уже взявшись за ручку своей двери, — сказал просто так, на всякий случай, или как заклинание от сглаза, хотя сам уже знал, что на этот раз сердце оказалось прозорливее разума, а у Дуняши — пусть в самый последний момент — хватило и смелости, и безрассудства сделать то, на что так и не отважился он сам…


ГЛАВА ШЕСТАЯ


   Он долго стоял ничего не говоря, ни о чем не думая, только ощущая — тепло ее плеч в своих ладонях, знакомый запах ее волос, тепло ее легкого дыхания на своей шее, долгожданный покой… Потом она отстранилась, снизу вверх — из-под мокрых ресниц — робко заглянула ему в глаза.
   — Ты не сердишься?
   — Я и тогда не сердился…
   — Нет, я хочу сказать — что пришла сейчас?
   Он качнул головой, осторожно поцеловал ее в кончик носа.
   — Как ты узнала?
   — О, это просто удивительно! Ты знаешь, я обычно не читаю газет, и вдруг сегодня утром почему-то беру «Ла-Расон» и вижу информацию: «Аргентинская звезда экрана встречается с советскими моряками». Натурально, я заинтересовалась, — там было написано, что Лолита Торрес посетила советский motonave [75] «Рион», который сегодня выходит румбом на Ленинград. И я сразу подумала о тебе! Я немедленно позвонила в консулат, узнать, но они были осторожны и ничего не хотели мне отвечать. О, я понимаю очень хорошо, это ведь могла быть какая-нибудь провокасьон, не правда ли? Тогда я поехала туда и все объяснила, и господин, который меня принял, — такой мсье Горчаков, очень любезный, — он сказал, что ты уже на корабле и что я могу еще успеть до depart [76]. Но я долго не знала, что делать.
   — Ты хорошо сделала, что приехала. Спасибо, Дуня…
   — Тебе не очень тяжело меня видеть?
   Он опять прижал ее голову к себе и стал гладить по волосам, закрыв глаза.
   — Мишель, я должна объяснить…
   — Не надо ничего объяснять, я давно все понял.
   — Но я хочу, чтобы ты знал, почему так получилось! Я ведь для этого и приехала — нет, вру, приехала я просто потому, что не могла не повидаться с тобой на прощанье, но и это тоже…
   Он усадил ее на диванчик, сел рядом, держа ее руки в своих, словно пытаясь отогреть.
   — Как у тебя сейчас… вообще? — спросил он. — Ты его все-таки любишь?
   Она долго молчала, прикусив губу.
   — Не знаю… это трудно объяснить. Не так, как тебя, во всяком случае. Это… это совсем другое, понимаешь. Когда я была с тобой, я… я чувствовала себя как одна пещерная женщина: сидит внутри, а мужчина охраняет вход, и пока он жив, она знает — с ней не случится ничего плохого. Понимаешь? С Ладушкой скорее наоборот — мне приходится быть снаружи…
   — Да, это я тоже понял.
   — Но ты не думай, он в сущности добрый человек, и он действительно меня любит… Кстати, он не был виноват тогда, что не писал так долго. Просто он опять доверился своим компаньонам, и они его посадили в острог — такие подлецы! Он ведь как ребенок, Мишель, — тебе, наверное, этого и представить себе нельзя, что мужчина может быть таким. Потому что ты совсем другой, ты сильный, а он… если бы я его оставила, он бы просто пропал, — он ведь уже собрался тогда ехать ловить кашалотов на Мальвины. Но боже мой, первый же кашалот просто проглотил бы его, как сардинку, я совершенно уверена! Пойми, Мишель, я бы никогда себе не простила, и потом — не знаю, может быть, ты будешь смеяться, но я не верю, что можно сделать свое счастье на беде другого человека…
   — Я над этим не смеюсь, Дуня.
   — Тогда ты поймешь, что я хочу сказать. Я просто не могла! Это не принесло бы добра ни мне, ни тебе, потому что такое не прощается, никогда. У меня сердце разрывалось — мы ведь с тобой уже все решили, я так хотела ехать, — а в тот вечер, когда ты ушел, даже не захотев меня выслушать…
   Полунин хотел что-то сказать, она проворно закрыла ему рот теплой ладошкой.
   — Нет-нет, ничего не объясняй, ты был прав, — мужчина не мог поступить иначе, я понимаю. Но как мне было тяжело! Я даже была такая идиотка, что подумала: зачем мы с тобой встретились, было бы легче жить, не зная друг о друге… Скажи честно, ты так не думаешь?
   — По-моему, это счастье, что мы друг друга узнали. Дело ведь не в сроках, Дуня. Можно прожить вместе много лет, ни разу не испытав… ничего настоящего. И можно за одну неделю пережить такое, что потом хватит тепла на всю жизнь. У нас с тобой это было… помнишь — этой весной, в пампе… И это уже навсегда, Дуня, этого у нас с тобой ничто не отнимет — ни годы, ни расстояния…
   — Да, да, — она улыбнулась, смаргивая слезы, — это навечно, ты прав, и еще знаешь что? Для меня это — особенно, еще потому, что я через тебя словно прикоснулась к России, милый, тебе не понять, как это много…
   Глубоко в недрах судна что-то приглушенно зарокотало, взвыло, повышая тон, и взорвалось вдруг мощным железным ревом, от которого по полу и по переборкам пробежала короткая дрожь вибрации; потом снова стихло. Дуняша посмотрела на Полунина испуганно и вопросительно.
   — Двигатель проворачивают, — сказал он. — Здесь дизель-генераторная установка, поэтому такой шум…
   — Что, разве уже?
   — Наверное нет, не думаю…
   Он встал, перегнулся через столик к иллюминатору: погрузка, пожалуй, действительно уже кончилась — машины ушли, причал был пуст, у трапа жестикулировали, столпившись, портовые грузчики-стивидоры; один, заткнув за кушак кожаные рабочие рукавицы, пил воду из глиняного поррона, держа двугорлый кувшин над запрокинутой головой и ловя тонкую струю ртом, как это делают галисийцы. Возможно, впрочем, они ждали новых машин.
   — Минутку, я сейчас узнаю, — сказал Полунин, — побудь здесь…
   Он вышел в салон, передние иллюминаторы которого выходили на палубу, и увидел, что матросы закрывают трюм лючинами.
   — Что, погрузка кончена? — спросил он у моряка, решавшего за столиком кроссворд в старом «Огоньке».
   — Все уже…
   — А когда отходим?
   — Да не знаю, как там портовые власти, сейчас у капитана сидят. С лоцманом, что ли, задержка. Вы не подскажете — столица древнего государства в Южной Америке, пять букв, вторая «у»?
   — Куско, — ответил Полунин и вышел из салона.
   Дуняша встретила его тревожным взглядом.
   — Грузить кончили, но пока еще неизвестно, когда уйдем. Ты спешишь?
   — Нет-нет, нисколько… Но только выйдем на воздух, здесь душно.
   Они поднялись наверх, где стояли огромные изогнутые рупоры вентиляторов машинного отделения. Палубная команда внизу растягивала брезент по крышке закрытого уже среднего трюма. Был шестой час, солнце висело над крышами корпусов Морского госпиталя, ярко освещая косыми лучами белую надстройку танкера, медленно идущего вдоль восточного мола к выходу на внешний рейд. Со стороны гидроаэропорта пролетела с надсадным гулом двухмоторная «Каталина» и стала разворачиваться, медленно набирая высоту и волоча за собой изогнутые хвосты дыма.
   — На такой штуке я летал зимой в Асунсьон, помнишь?
   — Помню… — Дуняша, быстро оглянувшись, на миг прижалась щекой к его плечу. — До сих пор не могу простить себе того случая…