— Какого случая?
   — Ну, в тот вечер, когда ты прилетел, — ты мне позвонил в пансион, помнишь, и хотел, чтобы мы поехали к тебе, а я отказалась. Ты еще сказал, что замерз — ты тогда полетел в тонких туфлях, — а я стала читать по телефону какие-то глупые стихи…
   — Стихи были ничего, — Полунин улыбнулся. — Я их, конечно, потом забыл, но тогда они мне понравились.
   — Ох, я была такой дрянью тогда… я вообще часто бывала дрянью, но тогда особенно…
   Мимо прошел озабоченный старпом, неловко поклонился Дуняше и извиняющимся тоном сказал, что пора бы уже пить чай, но сегодня все расписание сбилось.
   — Теперь уж, наверное, только когда выйдем, — добавил он и исчез по своим делам.
   — Жаль, — сказала Дуняша, — я бы хотела увидеть всех твоих компаньонов по плаванию. A propos, что значит «волосан»?
   — Понятия не имею. Откуда это?
   — Слышала от матросов — там, на деке — один сказал другому: «Волосан ты, Федя». Какая-то идиома, вероятно, нужно записать в карнэ… Впрочем, что это я глупости всякие болтаю, — расскажи о себе, милый, как ты жил это время, как тебе плавалось?
   — А ты откуда знаешь, что я плавал?
   — Княгиня сказала в церкви, откуда же еще! Твой Мишель, говорит, сбежал в Южную Африку, любопытно знать, за кого он — за англичан или за буров… Решительно уже ничего не соображает, старая химера. О, а потом еще лучше! Звонит мне однажды утром: «Ты уверена, что его не съели зулусы? » Помилуйте, говорю, ma tante [77], какие зулусы? Но что толку — ее разве переубедишь. А ты действительно был в Африке?
   — Да, первым рейсом. Потом ходили в Европу — Гамбург, Бордо… Кстати, я виделся там с Филиппом.
   — Vraiment? [78] Как интересно. И что ты узнал по поводу этого свиньи Дитмара — надеюсь, он уже гильотинирован?
   — Черта с два. Еще и не судили, следствие не окончено. Да в любом случае никто его не отправит на гильотину. Даже если признают виновным, отделается несколькими годами тюрьмы, а отсидит и того меньше — до первой амнистии…
   — Да, вот тебе и наша французская жюстис [79]. Бог с ним, впрочем, возможно, он уже наказан угрызениями совести — если она у него есть, что тоже вопрос. Скажи, а Маду женился на этой своей ужасной переводчице?
   — Женился. Теперь собираются вместе в Египет, его посылает туда какой-то парижский журнал.
   — Не знаю, можно ли поздравить Маду, но за нее я рада — он такой приятный господин. В тот день, помнишь, когда они у нас обедали…
   Голос у нее вдруг прервался, она умолкла, не договорив фразу. Полунин, тоже глядя в сторону, кашлянул.
   — Да, он… отличный парень. Жаль, встреча у нас какая-то получилась скомканная — он торопился…
   С расположенной ниже шлюпочной палубы слышались громкие разговоры и смех столпившихся там пассажиров и провожающих; голоса стали приближаться — кто-то поднимался сюда, наверх.
   — Идем, посидим еще в твоей кабине, — сказала Дуняша, избегая встретиться с ним глазами. — Там очень мило, ужасно люблю дерево в интерьерах — оно такое теплое…
   В каюте они застали Оганесяна, который распаковывал свой чемодан. Испуганно поздоровавшись с Дуняшей, странствующий доктор пробормотал, что он только на минутку, и скрылся за дверью, взяв бритвенные принадлежности.
   — Этот мсье едет с тобой? Какое странное лицо — подозреваю, что он не совсем русский… Когда вы будете в Петербурге?
   — Через месяц.
   — Никуда не заходя?
   — Кажется, в Дакаре будут брать дизельное топливо. Дуня, послушай… Очень хорошо, что ты приехала, что мы можем поговорить. Наверное, я сам должен был это сделать… вчера. Просто не решился. Дело вот какое. Я бы не хотел, чтобы у тебя оставалось чувство вины передо мной. Ты говоришь — пришла, чтобы объяснить. Получается так, вроде ты пришла оправдаться, но тебе не в чем оправдываться передо мною. Пожалуйста, пойми это. Если кто и виноват, то это я…
   — Ты — виноват? Но в чем?
   — Во всем, Дуня. Я тут недавно думал… И еще раньше — после разговора с Филиппом — впрочем, нет, неважно. Я вот что хочу сказать… Когда люди встречаются — вот так, как мы встретились с тобой, — рано или поздно наступает момент, когда мужчина должен принять какое-то решение, взять на себя ответственность. Я этого не сделал. Сделал, вернее, но уже слишком поздно. Не знаю, действительно ли ты чувствовала себя со мной, как пещерная женщина за спиной мужчины, но я-то им не был. Пещерный мужчина в подобной ситуации хватался за камень и разбивал сопернику череп — или, во всяком случае, не подпускал его близко к своей пещере. Если бы я с самого начала внушил тебе уверенность, что именно так и будет, то сейчас здесь, — он указал на койку доктора Оганесяна, — лежали бы твои вещи. Все зависело от меня. А я — я тебя просто упустил, понимаешь, я слишком долго смотрел на наши с тобой отношения как на что-то… Ну, временное, случайное, что ли. Я думаю, ты и сама это заметила…
   — О нет, я…
   — Погоди, дай мне кончить. Я хочу сказать, что если тебе стало вдруг ясно, что Владимиру ты нужнее, чем мне, то это не только потому, что я — как ты говоришь — сильный, а он слабый. Тут важнее другое: я сам ни разу не дал тебе почувствовать, что ты мне нужна по-настоящему. Я, видишь ли, сам ничего не понимал, — понял только потом, слишком поздно. А наверное, все-таки, отношения между мужчиной и женщиной именно этим и держатся — сознанием взаимной необходимости…
   — Ты хочешь сказать, что недостаточно меня любил?
   — Нет, я хочу сказать не это. Да и потом, что значит — достаточно, недостаточно… тут ведь нет четких параметров, которые можно замерить. Я тебя любил и люблю — уж сейчас-то зачем бы мне притворяться, наверное проще было сказать: «Да, извини, мы оба ошибались… » Мы ни в чем не ошибались, Дуня, но это мое чувство просто не сумело занять того места, которое любовь должна занимать в жизни…
   — В чьей жизни, Мишель? Ты рассуждаешь слишком… абстрактно! Для мужчины, я думаю, любовь всегда будет — как это сказать — ну, на втором плане. У женщин иначе, применительно к женщинам ты прав, но… поверь, мы прекрасно понимаем эту разницу, я нисколько не была на тебя в обиде. Я, правда, не знала тогда, чем ты занимался, но я хорошо знала другое: у мужчины его дела, какие бы они ни были, всегда на первом плане, а любовь он держит где-то там…
   — Ты не понимаешь, — Полунин покачал головой. — Дело было не в погоне за Дитмаром. Это-то я сумел бы совместить. Дело в том, что моя жизнь здесь — вся, в целом, — была для меня чем-то ненастоящим, и я — подсознательно, может быть, — переносил это же ощущение и на нашу любовь. Мне все время казалось, что…
   Его прервал оживший внезапно динамик, в котором щелкнуло, пронзительно засвистело. Потом стихло. Окающий поволжски голос произнес: «Товарищи, внимание, провожающих просят сойти на берег… »
   — Уже? — выдохнула Дуняша испуганно и встала.
   Полунин тоже поднялся. Что ж, главное было сказано. Он положил руки ей на плечи, не в силах оторвать глаз от побледневшего треугольного личика с дрожащими губами. Его ладони медленно скользнули к шее — на ее запрокинутом горле билась тоненькая жилка — поднялись к ушам, зарываясь в шелковистые волосы, он держал ее голову бережно, как держат головку ребенка. Он нагнулся, закрывая глаза, и нашел пересохшими губами ее губы.
   — Прощай, — шепнул он, когда вернулось дыхание. — Прощай, моя любовь…
   — Прощай, и спасибо тебе за все, любимый… Храни тебя господь, будь счастлив, теперь ты должен быть счастливым за нас обоих… — Она завела руку назад, пошарила по столу, нашла сумочку. — Я тебе привезла образок, возьми с собой…
   Она вложила в его ладонь маленький, тяжелый, старинного медного литья складень в лазурной финифти — тот самый, так хорошо ему знакомый, что всегда висел над ее изголовьем.
   — … Я знаю, ты неверующий, но все равно — пусть он для тебя будет хотя бы как память… А я — я даю его тебе как благословение, я буду молиться за тебя, плыви спокойно, любимый… Ты будешь счастлив, я верю, ты ведь едешь домой. Только обещай: когда сойдешь на землю — поклонись от меня России…
   — Родная моя…
   — Прощай, любимый, пора, я должна идти. Нет, не провожай — простимся здесь, я выйду одна…

 
   Он стоял на корме вместе с другими, палуба мелко дрожала под ногами — уже работали оба дизель-генератора, наполняя весь корпус ровным и мощным гулом. В последнюю минуту показался из-за угла знакомый черный «шевроле» — вместе с Балмашевым вышел еще кто-то и заговорил с Дуняшей, видимо это был тот самый Горчаков, о котором она рассказывала. Над группой провожающих трепетали платочки и шарфы, Балмашев и его спутник махали шляпами; Полунин видел только Дуняшин платок, только ее одну — такую маленькую, такую несгибаемую и мужественную в обманчивом облике нежной хрупкости…
   Он не уловил момента, когда двинулись и поплыли назад краны, рельсовые пути, кирпичные стены ангаров с выведенными на них огромными номерами. Буксиры разворачивали судно, отводя от стенки. Где-то глубоко под палубами, в звенящей от бешеного рева дизелей белой шахте, движение пальца на пусковой кнопке послало по проводам электрический импульс — мгновенно сработали целые каскады реле, лязгнули сомкнувшиеся контакты главного пускателя и ток ударил в обмотки гребных двигателей. Вода под кормой «Риона» вздулась кипящими буграми, желтыми от поднятого со дна ила.
   Через несколько минут уже нельзя было различить лиц в группе уплывающих назад вместе с причалом. Солнце скрылось, огромное алое зарево стояло над портом, над зубчатой осциллограммой городских крыш, где неожиданными всплесками пиков выделялись силуэты редких небоскребов: Каванаг, башня министерства общественных работ, недостроенный Атлас правее центрального почтамта. Толпившиеся на корме пассажиры разошлись по каютам — похолодало, в правый борт все крепче задувал свежий памперо. Выйдя из аванпорта, «Рион» шел по каналу главного фарватера.
   Быстро стемнело, через час Буэнос-Айрес уже лежал на горизонте плоской россыпью далеких мерцающих огней. Полунин продолжал стоять, облокотившись о поручни ограждения, над головой у него шумело и тяжело хлопало на ветру полотнище кормового флага. Смотреть на жизнь трезво и мудро — что ж, вероятно, к этому и в самом деле можно свести конечный результат нашего земного опыта. Мудро, спокойно, умея без ошибок отличать главное от второстепенного… Но почему-то самые очевидные истины зачастую оказываются и самыми труднопостижимыми, — а какой горькой ценой приходится нам за них платить!
   Он перешел к правому борту, запрокинул голову, подставляя лицо ветру. Здесь уже едва угадывались запахи земли — их начало заглушать соленое, крепко приправленное йодом дыхание атлантических просторов. Привычно нашел он острый луч Канопуса, перевел взгляд левее и увидел их — как драгоценную пряжку на опоясавшей небо перевязи Млечного Пути — четыре маленьких ярких алмаза, наклонно расположенных по вершинам ромба. Теперь они каждую ночь будут клониться все ниже и ниже — пока не скроются навсегда, чтобы уступить место другим звездам…
   Палуба дрожала под ногами упруго и равномерно — «Рион» прибавил оборотов и шел уже полным ходом. Его острый, плавно выгнутый вперед форштевень резал тяжелую, маслянисто колеблющуюся водную поверхность, с негромким монотонным шипением разваливая ее на два невысоких буруна; а из-под кормы, призрачно белея в отблесках фонаря на флагштоке, широким потоком пены била кильватерная струя — тонны и тонны вскипающей под винтом воды стремительно уносились назад, в непроглядную уже ночь, чтобы снова успокоиться и затихнуть, слившись с вечной стихией океана.

 
   Буэнос-Айрес, 1956
   Всеволожск, 1972-1977