– Но поди-ка заставь его туда спуститься, – ворчит облегчившийся вдовец, – тут у него такая слава, там он никто.
   – Как только он узнает о существовании Нижнего Мира, – провинциальные оборотни вроде вас, мужланов, много чего не знают, – не будет ему покоя, как только услышит он имя пожирательницы юнцов, не сможет он не поддаться искушению перехитрить ее так же, как и вас, мужланов. – И, уронив несколько аистовых перышек, прежде чем исчезнуть, желтолицый аскет сообщил старику несколько имен, чтобы тот ежедневно вручал их горному эху: Хина-Мара-Морана-Ран, впрочем, порядок произнесения этих имен не обязателен, и эхо (что может быть веселее испорченного телефона?) меняет местами их, как хочет, добавляя даже несколько собственных звуков, которые образуются в холодных трещинах камней, озвончаются сводами пещерок, оглушаются грибами и мхом. Важнее то, что леса и горы наполнились незнакомыми созвучьями, озадачившими любопытного Тануки, так что несколько книжек по истории Нижнего Мира, украденных в областном филиале императорской библиотеки, да заодно и букварь (Тануки ведь был неграмотен), заразили его мечтой одурачить саму хозяйку этого беспредельного подвала.
   – В таком случае, ты плохо усвоил урок, – сказал Электрический Лис, почесывая себе за ухом. – Обхитрить Хину невозможно, все равно что камень, потому что… – И на три с лишним часа – об изнашивании механизмов, о тщетности всех уловок против глины и ее духов, расшатывающих зубы и окрашивающих волосы в серебряный цвет, но: – Самое главное – это держаться подальше от ее акульей пасти, не торопить той минуты, когда Хина станет тебя проглатывать, ведь в том-то и секрет моего долгожительства, а ты приглашаешь меня сойти в ее царство, как будто речь идет о винном погребке или веселом квартале в городе Ути.
   На прощание Тануки посадил ему в хвост один из репейников, похожий на звездочку, да так ловко, что Лис обнаружил его только на следующий день, когда Тануки уже не было ни среди живых, ни среди мертвых.
   Эмпусы, почуяв нечто невозбранное, устремились к нему, как к родному, но тут их внимание отвлекли бабочки-корольки, а тому причиной было их сходство с человечьими душами, этими крылатыми фаллосиками из сусального золота; чудовища со всех ног кинулись ловить бабочек-корольков… «А если у которых нет ног?» – спрашивают резус-макаки, прямо со студенческой скамьи, и Трясогузка, роняя бисерные слезы, поясняет, что на случай большого скопления душ в виде бабочек-корольков эмпусы способны отращивать превосходные ноги; прямо от зубов растут!.. «А если у которых нет зубов?» – повторяют резус-макаки. Но разговоры разговорами, а зубы, кривые обезьяньи клыки, имеются у всех эмпусов, зато вот сачков из марли у них нет, в Нижнем Мире вообще не бывает детских игрушек, и это затрудняет, очень затрудняет ловлю бабочек: сусальное золото рано или поздно падает, а бабочки нет, и в пасть не лезут, и в руки не даются, так что, пока бабочки-корольки резвились над беленой, Тануки с компанией птичек миновал опасное место.
   – Об одном до сих пор приходится сожалеть, – всхлипывают золотые символы душ, хотя вид у них довольно забавный, – мы так и не видели самой императрицы, правда, встретили ворону Гу, но выглядит она как обычная дохлая ворона, и когда мы спросили, перехитрит ли Тануки Хину-Мару, фрейлина-проветривательница в ответ промолчала, как обычная дохлая ворона, а когда передали привет от Электрического Лиса, она все-таки сказала «кар», а что это значит, мы не поняли.
   – Не было ли в ее «кар» мурлыкающих интонаций? – спросил Камышовый Кот из департамента устной литературы. Бабочки ответили, что, как будто, не было, а Кот объяснил это тем, что вишневые косточки заодно с пророческим даром вышибают всякую способность к любви и состраданию: – Вот почему ворона Гу в ответ на ваши расспросы молчала, как обычная дохлая ворона.
   – А мы как раз ее видели, эту живую глиняную куклу, – говорит, роняя бисерные слезы, Трясогузка, – да, замешанную на крови, совершенно лысую, совершенно голую.
   – Именно такой мы ее себе и представляли, – говорят резус-макаки, прямо со студенческой скамьи, – именно такой ее и рисуют на стенах домов те, кто посмелее, именно такой ее и описывали нам те, которых она переварила и должным образом выпустила читать нам лекции, этакие продолговатые, прилипчивые, умудренные мрачным опытом молокососы.
   – Тю-тю-тю-тю-тю, – свистит Камышовый Кот, который никогда не сидел на студенческой скамье, – а не припахивают ли ваши дипломы чем-нибудь таким же продолговатым и прилипчивым?
   – Точно, точно – они у нас красные, распухшие, расширенные, и знаний от этого все прибавляется и прибавляется, – отвечают задастые резус-отличники, и спор разгорается с новой силой. Но разговоры разговорами, а когда мы увидели повелительницу Нижнего Мира, вся наша стайка затрепетала от ужаса и отвращения, только Тануки не испугался, даже не ощетинился, настолько он был уверен в себе; он даже не попятился назад, настолько он был уверен в себе; он даже не попятился назад, ну разве что обернулся к нам, чтобы подбодрить упавших духом:
   – Это сейчас она кажется вам ужасной, но я берусь вас в этом разуверить; будет смешно, но вы уж, пожалуйста, сдержитесь, пока мы отсюда не выберемся, а не то Хина проснется. Страшно быть проглоченным Хиной, еще страшнее быть ею исторгнутым вот отсюда, – владычица Нижнего Мира спала, раскинув ноги, – но я сделаю нечто обратное, проберусь вот сюда, – он показал на глиняную нору чуть повыше той, что служит для выпуска обезьяньих учителей, на тот самый вход, который Великий Отрыватель Небес проделал отнюдь не пальцем, – я заберусь ей сюда, а вылезу через ее акулью пасть, и это сделает бессмертными всех живущих, Хина-Морана-Ран потеряет аппетит.
   Спокойный тон Тануки нас ободрил, Хина-Морана перестала казаться нам такой ужасной, всего лишь гора сырой глины, что тут такого? – думали мы, наблюдая за тем, как в том месте, где у Хины-Ран и волос-то никогда не росло, колышется целый садик из перышек колибри; Тануки сразу протиснулся так, что только зад его торчал наружу, он-то и застрял; Тануки старался протолкнуть его вперед, причем так забавно сучил-семенил ножками, что я не сдержалась и хихикнула, всего только раз, но этого было достаточно для того, чтобы Хина-Мара-Морана-Ран проснулась; не испытывая ни раздражения, ни удовольствия, она потянулась, сомкнув тяжелые бедра из глины, и раздавила Тануки – это все, что мы могли вам рассказать о его смерти.
   – Вот так-так, а мы можем к этому добавить хорошее нравоучение, – говорят резус-макаки после недолгой паузы. – И то сказать: могут ли школьные учебники дать нам представления обо всех опасностях, которые грозят на жизненном пути, а тем более, Нижний Мир. Разве можно входить туда без высшего образования? Тануки погубила вовсе не Хина, а его самоуверенность.
   – Нет, – говорит Трясогузка, прежде чем проглотить двух-трех резус-макак (она очень проголодалась), – его погубил мой смех, мой смешок, мой смешочек.
   – Ну и дела, – качает головой Камышовый Кот, – раньше трясогузки не ели обезьян, берегли фигуру.

СУМАСШЕДШАЯ ПЛОСКОДОНКА

   На моем носу намалеваны глаза. Кому первому пришла мысль рисовать нам глаза? Кого это должно отпугивать? Разве что огромного речного дракона, так он порою так страдает от одиночества, что ищет себе собеседника в каждой бутылке, плывущей вниз по течению и кивающей ему в ответ стеклянным горлышком. Не думаю, чтобы мои глаза сулили успех во время рыбной ловли или безопасность во время плавания; про мою неустойчивость сочиняют язвительные пословицы. Но глаза у меня все же есть, круглые, как у рыбы, в ободках человечьих ресниц, и в центре зрачков, видимо для полноты сходства и с человеком, и с живой рыбой, обозначены два серповидных блика. Благодаря этим двум серебряным полумесяцам я получила способность видеть – конечно, не сразу, а со временем. Когда я стою на оттуге с мечтательно поникшим парусом, а в меня накладывают прямо из сети то подлещиков, то язей, тугих, с красным пером, то судаков, зубастых и полосатых, и всякую другую рыбу, которая задыхается, лежа слоями, когда я стою между двумя берегами, а внутри меня бьется и умирает живая рыба, пачкая дно мое слизью, у меня есть и время и настроение, плюнув на всю эту трагедию, любоваться окружающими пейзажами: сосны на низком берегу, тополя на высоком, ступенчатом: белом, красном, зеленом, синем. Синева дальних лесов, где мне никогда, никогда не бывать, манит меня так же, как синева вечернего неба или синяя даль горизонта, полуприкрытая коричневой дымкой, и как я порой завидую оленям, уходящим в глубину лесной чащи, корягам, уплывающим вниз по течению, песням, улетающим в беспредельную синеву небес.
   Когда рыбаки, медленно раскачиваясь взад-вперед, возвращаются домой, им нравится петь о поверженном Фениксе, о Легкокрылом Носороге, который стремительно кружится в облаках, о летающих горах и барсах, о властелине неба по имени Куй.
   Тянется осенняя прохладная ночь, и думается мне ясно. Я – сумасшедшая плоскодонка, как и всякая старая вещь, – почти человек или, как выражаются ученые эпохи О – метафора человеческой души. Это ошибка, потому что на самом деле я – полусгнившая принадлежность одного семейства рыбаков из приморской провинции Ута, уже не пригодная для плавания, поставленная носом вверх к стене. С другой стороны, я не раковина и не из моря, не тысячелистник и не тысяченожка, и не из земли, не тигр и не из лона тигрицы, не петух и не из яйца. Я – из рук мастера и еще из каких-то его неясных надежд (иначе зачем было рисовать на мне глаза и серповидные блики?), надежд, которые теперь уже никогда не сбудутся, потому что я свое отплавала, а зимой меня сожгут, как дрова. В последнее время из-за нехватки древесины чем только не топят печи, даже автопокрышками, и говорят, что они дают даже больше тепла, чем поленья, но есть разборчивые люди, которые предпочитают наблюдать за тем, как сгорает настоящее дерево, причем смотреть не на сам огонь, а на рубиновые своды и стены, построенные огнем внутри беспорядка поленьев, живущие недолго, но мерцающие ярче, чем язычки пламени, уже уставшего лизать угли, похожие на крокодиловую кожу. Когда разборчивый человек смотрит в глубину этих дворцов, в нем самом что-то такое успокаивается и что-то такое воздвигается, и тогда он сам – тоже ничего… сколько раз мне приходилось видеть царственных рыбаков, сидящих у костра, вот какие это были разборчивые люди, а вскоре самой придется стать таким же костром, чтобы огонь построил рубиновые своды внутри моих обломков, пока же, в сухую ночь, я хорошо вижу звездное небо: больше нет испарений от лесов, затуманивающих дали, нет испарений от реки, замутняющих блеск и сияние созвездий, – я стою, нос на уровне крыши, и читаю в который уже раз непонятную грамоту звездных знаков. Когда-то эти огонечки казались мне ничего не значащими каплями, случайным рисунком на слюдяном полу Верхнего Мира, вдобавок непрочным, легко тускнеющим при лунном свете. Но постепенно я стала запоминать расположение звездных точек, самые простые, самые бросающиеся в глаза, напоминающие то ковш, то птицу, то рыбу, то просто большой треугольник, то лису. Меня стали занимать эти подобия, которые можно принять разве что с натяжкой, а вместо одного подобия подбирать каждой фигуре разнообразное множество других. Лису заменить кошкой, птицу – парусом, ковш – конем, воздушного змея – драконом. Подобиям нет числа, и можно поместить на небо все предметы нашего Пыльного Мира, потому что если сощуриться, то всех форм не наберется больше двух-трех десятков. Но при этом, разглядывая звезды и подбирая к ним все больше и больше подобных предметов, я постепенно начинала чувствовать легкий холодок во всем моем просмоленном теле, во всех моих досточках и гвоздиках до тех пор, пока не услышала внутри себя глухой низкий звук, который ничего не значит, а только озадачивает мерным повторением, словно кто-то качает наш водяной насос, но на дворе у колонки никого нет.
   – Кто ты, благородный дух? – Старик медленно подступил ко мне из темноты – не спотыкаясь о камни, как будто летел по воздуху, – и теперь разглядывает мой правый глаз.
   – Никакой я не дух, просто старая вещь…
   – Это значит, почти человек, сумасшедшая лодка, потому что теперь твои серповидные блики отражают свет бесчисленных звезд, а кончик твоего носа, обитый жестью, уже вытянулся над крышей.
   Дворовые псы, такие сердитые на посторонних, нарушающих мерный ход их ночных мыслей, теперь почему-то молчат, хотя я никогда здесь раньше не видела этого старика: лицо с желтоватым оттенком, заметным даже при свете звезд, маленький нос, а верхняя губа, наоборот, большая, клювообразно изгибается вниз. Одежда на нем белая, словно бы из птичьего пуха, и при всей его легкости в нем есть что-то носорожье. Только голос у него какой-то слабый, тлеющий голос.
   – Была такая песня, раньше их называли одами, сочиненная мной в честь Белого Единорога. Лисички записывали ее кисточками своих хвостов. Там были такие слова…
   Он продекламировал что-то невнятное, но ритмическое, а потом умолк и задумался, глядя на многочисленные огоньки.
   – И только это? – спросила я, хотя не поняла ни слова, да и не в содержании дело: разве только этой горсткой тлеющих слов занято все пространство Верхнего Мира?
   Старик печально улыбается, качает головой и:
   – Нет, использовались разные песни. Та, что ты видишь сегодня, с некоторых пор особенно полюбилась повелителю небес, да и лисички исполняют ее с большим вдохновением. Это даже не ода – целая поэма длинною в ночь. Она называется «Слезная жалоба».
   И носорогоподобный старик поведал мне печальную историю о любви Белого Единорога к земной женщине, исход которой, благодаря целому ряду временных преступлений Электрического Лиса, был счастливым, поведал мне, сетуя на людскую неблагодарность, о том, что та женщина не вышила Феникса ни на покрывале супружеского ложа, ни на занавеске окна (испугалась лишнего глаза?), и еще сказал: Электрический Лис так и не стал серпокрылым Фениксом. Должно быть, он до сих пор прячется на дне океана и ловит крабов, пользуясь черепашьим панцирем, как ловушкой. Об этом тоже есть песня. Ее сложили сами лисички.
   Внутри у меня все нарастает глухой низкий звук, который ничего не значит, а только напоминает работу колодезного насоса у нас на дворе, причем у колонки никого нет: когда я услышала историю о любви Белого Единорога и рассказ о судьбе Электрического Лиса, бывшего Феникса, даже в тлеющем исполнении обе эти истории поразили меня до глубины души сладкой какой-то болью, а взбесившийся стол (тоже никакой не благородный дух, просто старая вещь) показался мне моим братом, хотя во времени нас разделяла добрая тысяча лет. И все же, разве только это? – разве только одна эта история длинною в ночь? – а какова ее глубина? – что еще за смысл заложен в этот порядок светящихся точек? – он исчерпаем? – или мне вечно ждать? Дом словно в землю уходил (до зимы я еще могла думать о вечности, набивая часы всевозможными догадками, словно мешки). Между тем, старый дух с игрушечной легкостью опустил меня на воду.
   – Все существа с серповидными бликами в глазах говорят одно и то же, о неисчерпаемой глубине, а мне чудится, хоть и нет уже былой зоркости, чтобы воочию это увидеть, что летучие горы царапают пломбировыми вершинами какую-то слюдяную твердь, и мы не слышим скрежета стеклорезов только потому, что его поглощают и гасят клубящиеся тучи.
   Так он ворчал, а я с ним не спорила, пока течение медленно, – осенние дожди еще не взбесили нашу реку, – относило меня на середину. И:
   – Расти себе, мечтай и плыви, пока не сядешь на мель в реке или в океане, а ведь есть еще Верхние Мели, и они…
   Но тут он кашлянул, а течение реки отнесло меня на такое расстояние, что тлеющий голос, казалось, потух сам собой. Тогда я увидела, что река моя – не река, а ничтожный ручеек. Тополя на слоистом берегу больше не кажутся мне черными молниями, которые кто-то метнул в воду косо и вниз – былинки! Я спотыкалась. Действительно, всюду были мели, которых раньше я, конечно, не могла достать моим плоским дном; наконец, я застряла.
   – Кто ты, благородный? – тихонько спросил меня речной дракон. Каким он стал маленьким, этот обожатель ночных купальщиков, которых он ласкает усами по ногам. Только увидев его, я испугалась: ночь еще не кончилась, а я уже многим больше повелителя рыб и беззубок.
   – Никакой я не дух – сумасшедшая плоскодонка. Просто меня переполнили догадки и желания. Я хочу разгадать значение звездного письма, отчего я стала расти, и теперь мели твоей речушки для меня непроходимы.
   – Ты, пожалуй, перекроешь мою речку, перекроешь, как запруда, а мне тогда как быть? Где они все будут купаться? Там слишком глубоко, тут обозначатся мели, занесенные корягами – тоже мало привлекательного.
   Он толкает мою корму, упирается лбом и всеми лапами, а его хвост вращается, словно винт парохода, и так он снимает меня с каждой мели, которой касается мой нос. Несколько дней спустя волны океана («ты мешаешь, нам негде разгуляться!»), поднатужившись, забрасывают меня в ночное небо. Я плыву, словно стратостат, с каждой минутой подрастая все больше и больше, наполняясь жемчужными капельками, смысла которых по-прежнему не понимаю. Толчок – я снова на мели, но по-прежнему расту, и звезды, которые выплеснулись через край при ударе о мель, возвращаются в меня, словно рыбки после землетрясения в свой коралловый дворец. Стая огненных лисичек снует у меня перед носом. Какое-то время они были озадачены: целые созвездия куда-то пропали, но потом забыли об этом и принялись расписывать мои черные бока; я почувствовала множество электрических ударов, но эти удары были приятными, они даже бодрили, и вскоре я перестала вздрагивать.
   – Если мы что-нибудь понимаем, – тараторили лисички, – ты сама становишься небесным сводом, сумасшедшая плоскодонка, а если мы ничего не понимаем, то нам все равно, на чем писать, лишь бы наше художество было видно издалека.
   Так они тараторили до самого утра, пока серпокрылый Феникс не собрал их себе под крыло. Увидев эту птицу в ее истинном облике, я вспомнила желтолицего и удивилась, но потом поняла, что ничего удивительного в этом нет: значит вышила! – а может быть, не она, может быть, другая женщина. Или ему это не понадобилось для того, чтобы стать самим собой. Однако не во всем несведущ этот желтолицый: хотя нигде не слышно скрежета стеклорезов, я все же крепко застряла на Верхней Мели. Вдруг вижу: ко мне приближается сам небесный властелин по имени Куй, окруженный стайкой больших золотых бабочек, впрочем, когда они приблизились, я разглядела, что это, скорее, маленькие фаллосы с крылышками из сусального золота – символы человеческих душ, которые кое-где запускают в небо по случаю чьей-нибудь смерти. Вся стайка плачет и причитает с искренним сочувствием, хотя вид у них довольно забавный:
   – Бедный, бедный наш повелитель, он болен и ничего не ест, кроме маринованных табуреток.