Изданные затем отдельной книгой, лекции были запрещены царской цензурой на том основании, что "естественное право" вселяет в сердца неопытных юношей "дух неповиновения, своеволия и вольнодумства", что и "сам Марат" был "искренний и практический последователь сей науки".
   Из лекций Куницына можно было вынести убеждение в том, что крепостное право - противозаконно и противно самой человеческой природе, что сама власть монарха - результат своеобразного негласного договора с народом, который волен этот договор прервать, если монарх не руководствуется в своих действиях интересами народа.
   Эти мысли не были тогда в России особым откровением, они разделялись многими передовыми людьми, но лицеисты познакомились с ними впервые благодаря Куницыну. Пушкин, по свидетельству И. Пущина, "охотнее всех других классов занимался в классе Куницына..."4. И не под влиянием ли, в частности, его лекций Пушкин впоследствии утвердился в мысли, что "политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян"? Куницыну послал Пушкин свою "Историю Пугачевского бунта" с благодарственным посвящением. О нем он писал в 1825 году:
   Куницыну дань сердца и вина!
   Он создал нас, он воспитал наш пламень,
   Поставлен им краеугольный камень,
   Им чистая лампада возжсна...
   Но возжечь "чистую лампаду" и "воспитать пламень", конечно же, можно было только в чистых и пылких душах. Некоторые лицеисты ничего не вынесли из лекций Куницына, а М. Корф, став царедворцем, вспоминал о нем с явной неприязнью.
   Что представляли собой другие преподаватели и воспитатели (гувернеры) Лицея?
   Вот Давид Иванович де Будри, профессор французской словесности, "забавный, коротенький старичок, с толстым брюхом, с насаленным, слегка напудренным париком, кажется никогда не мывшийся и разве только однажды в месяц переменявший на себе белье" (М. Корф)11. Он не только дал лицеистам прекрасные познания во французском языке и литературе, но и способствовал их умственному развитию, переводил с ними стихи и рассказывал о великих деятелях французского Просвещения и Французской революции - о Руссо и Вольтере, о Робеспьере и Марате.
   Давид Иванович был родным братом Марата - великого трибуна Французской революции - и очень гордился этим. "Впрочем, - замечает Пушкин, вспоминая о Давиде Ивановиче, - Будри, несмотря на свое родство, демократические мысли, замасленный жилет и вообще наружность, напоминавшую якобинца, был на своих коротеньких ножках очень ловкий придворный".
   Вот - Николай Федорович Кошанский, доктор философии, преподаватель российской и латинской словесности. Несколько чопорный, франтоватый, педантичный человек. Ему, как и Куницыну, к открытию Лицея нет и тридцати лет, и он также великолепно образован, большой знаток и ценитель античной поэзии и искусства. Лекции его, по отзывам воспитанников, можно было назвать эстетическими, исполненными занимательности и вкуса. На уроках он побуждал лицеистов к самостоятельному поэтическому творчеству, задавая темы для стихов и "требуя изобретательности в сюжете и изящности в изложении".
   Однажды, окончив лекцию несколько раньше урочного часа, Кошанский сказал: "Теперь, господа, будем пробовать перья. Опишите мне, пожалуйста, розу стихами".
   Перья заскрипели, но стихи ни у кого не клеились, "а Пушкин мигом прочел два четверостишия, которые всех нас восхитили" (И. Пущин)4.
   Что это за стихи? Может быть, вот эти, которые датированы, правда, более поздним временем? Стихи действительно прелестны, они очаровывают и буйной ритмикой, и задорным настроением, и смелым образом:
   роза - дитя зари:
   Где наша роза,
   Друзья мои?
   Увяла роза,
   Дитя зари.
   Не говори:
   Так вянет младость!
   Не говори:
   Вот жизни радость!
   Цветку скажи:
   Прости, жалею!
   И на лилею
   Нам укажи.
   Кошанский, сам писавший стихи в старомодном, классическом стиле, не принимал "ветреной", "легковесной" поэзии юного Пушкина и выговаривал ему за отступления от канонов стихосложения, за то, что пишет поэт "не по правилам". Пушкин прозвал Кошанского "Аристархом" - по имени сурового древнегреческого критика - и посвятил ему довольно дерзкое послание:
   Помилуй, трезвый Аристарх,
   Моих бахических посланий,
   Не осуждай моих мечтаний
   И чувства в ветреных стихах...
   Помилуй, сжалься надо мной
   Не нужны мне, поверь, уроки
   Твоей учености сухой.
   Я знаю сам свои пороки.
   Конечно, беден гений мой...
   И в заключение:
   А ты, мой скучный проповедник,
   Умерь ученый вкуса гнев!
   Поди кричи, брани другого
   И брось ленивца молодого,
   Об нем тихонько пожалев.
   Во время длительной болезни Кошанского его замещал в течение 1814 года тридцатилетний адъюнкт-профессор философии Педагогического института Александр Иванович Галич (Говоров). Он учился за границей, был приверженцем философии Шеллинга, всю жизнь работал над капитальным трудом "Философия истории человечества". Этот добрейший и умнейший человек вел себя с воспитанниками как равный и скоро сделался всеобщим любимцем.
   Уроки его проходили непринужденно, в веселых беседах и так, что воспитанники "даже не оставались на своих местах, а окружали толпой кафедру снисходительного лектора" (Я. К. Грот)12. Вечерами лицеисты запросто приходили к Галичу домой, где профессор предводительствовал за веселым застольем и соревновался с лицеистами в остротах, эпиграммах, розыгрышах. Конечно, Галич в глазах Пушкина являл собой прямой контраст с Кошанским, этим "угрюмым рифмотвором", ретивым творцом "холодных од". Галич - "верный друг бокала и жирных утренних пиров", "мудрец любезный".
   Нет, добрый Галич мой!
   Поклону ты не сроден.
   Друг мудрости прямой
   Правдив и благороден...
   Своими знаниями Галич делился с лицеистами щедро, но незаметно.
   Он имел обыкновение, прервав веселую беседу, говаривать, взяв в руки томик классики: "Теперь потреплем старика".
   Пушкин вспоминал в "Евгении Онегине" о своем любимом профессоре, Чья благосклонная рука Потреплет лавры старика!
   Галич одним из первых оценил талант юного Пушкина и, по собственным словам поэта, одобрял его на поэтическом поприще. Именно "добрый Галич" "заставил" Пушкина написать для экзамена 1815 года "Воспоминания в Царском Селе".
   Положительным было и влияние на лицеистов адъюнкт-профессора исторических наук Ивана Кузьмича Кайданова. В 1811 году ему двадцать девять лет. Он, в частности, познакомил лицеистов с экономической жизнью России. Пущин рассказывал, что однажды Кайданов отечески оттрепал Пушкина за уши, прослушав его фривольные стихи.
   Одного возраста с Кайдановым и преподаватель физико-математических наук Яков Иванович Карцев. Это человек насмешливый, острый, язвительный. Математика мало интересовала лицеистов, что поначалу бесило Карцева. Но вскоре он смирился с этим и развлекал воспитанников злыми анекдотами про обитателей Царского Села, включая и царствующих особ.
   Лицеисты помирали со смеху, слушая его "вовсе не математические россказни" (М. Корф).
   Однажды Карцев вызвал к доске Пушкина, который математики не любил и на занятиях тайком писал стихи. "Пушкин долго переминался с ноги на ногу", силясь решить заданную алгебраическую задачу, "молча писал какие-то формулы. Карцев спросил его наконец:
   - Что же вышло? Чему равняется икс?
   Пушкин, улыбаясь, ответил:
   - Нулю!
   - Хорошо! У вас, Пушкин, в моем классе все кончается нулем. Садитесь на свое место и пишите стихи"12.
   Как видим, группа молодых, прекрасно образованных профессоров определяла духовный климат в Лицее. Лицею повезло и на директоров.
   И В. Ф. Малиновский и сменивший его через некоторое время Е. А. Энгельгардт - оба добряки и "либералы" - стремились оградить лицеистов от муштры, казенщины в воспитании и обучении, мужественно отстаивали принципы "лицейской республики".
   Были в Лицее, однако, и фигуры совсем иного рода: шпионы, наушники, иезуиты, агенты тайной полиции, ханжи и изуверы. Жить в царской России и быть свободным от нее оказывалось невозможным. Все отрицательные качества этих фигур наиболее ярко сочетались в Мартыне Пилецком - надзирателе по учебной и нравственной части.
   Пилецкий "со своей длинною и высохшею фигурою, с горящим всеми огнями фанатизма глазом, с кошачьими походкою и приемами, наконец, с жестоко-хладнокровною и ироническою, прикрытою видом отцовской нежности строгостью, долго жил в нашей памяти, как бы какое-нибудь привидение из другого мира" (М. Корф)11.
   Он неожиданно появлялся за спиной воспитанников, как только разговор принимал нежелательное направление, и записывал все слышанное в книжицу, с которой не расставался. Любил Пилецкий вести с провинившимися долгие наставительные беседы, взывая к откровенности, к признаниям, к раскаянию. "С достаточным образованием, с большим даром слова и убеждения, он был святошею, мистиком и иллюминатом, который от всех чувств обыкновенной человеческой природы, даже от врожденной любви к родителям, старался обратить нас исключительно - к Богу, и если бы мы долее оставались в его руках, непременно сделал бы из нас иезуитов, или то, что немцы называют Kopfhanger" [Kopfhanger - нытик, брюзга. - Г. В.] (М. Корф)11.
   Уж если тишайшему, образцовому "пай-мальчику" Модиньке Корфу, которого лицеисты звали не иначе как "дьячок-мордан", Пилецкий представлялся таким, то можно себе вообразить, какое отвращение вызывал он у Пушкина, Пущина, Дельвига, Кюхельбекера!
   "Симпатии" были взаимными, и Пилецкий особо пристально следил за Пушкиным. Впрочем, записные книжки Мартына Пилецкого и его брата надзирателя - сослужили добрую службу для потомства: они позволяют нам узнать кое-что дополнительно о Пушкине и его товарищах".
   Гак мы узнаем, что в ноябре 1812 года наш юный поэт отличился следующим образом: "Пушкин 6-го числа в суждении своем об уроках сказал: "признаюсь, я логики, право, не понимаю, да и многие, даже лучшие меня оной не знают..."
   16-го числа весьма оскорбительно шутил с Мясоедовым насчет IV-ro Департамента, зная, что его отец там служит, произнося какие-то стихи, коих мне повторить не хотел, при увещевании же сделал слабое признание, а раскаяния не видно было.
   18-го толкал Пущина и Мясоедова, повторял им слова: что если они будут жаловаться, то сами останутся виноватыми, ибо я, говорит, вывертеться умею...
   21-го за обедом вдруг начал громко говорить, что Вальховский г. инспектора боится, и, видно, оттого, что боится потерять доброе свое имя, а мы, говорит, шалуны, его увещеваниям смеемся... Вообще г. Пушкин вел себя все следующие дни смело и ветрено.
   23-го, когда я у г. Дельвига в классе г. профессора Гауеншильда отнимал бранное на г. инспектора сочинение, в то время г. Пушкин с непристойной вспыльчивостью говорит мне громко: "как вы смеете брать наши бумаги, стало быть, и письма наши из ящика будете брать". Присутствие г. профессора, вероятно, удержало его от худшего еще поступка, ибо приметен был гнев его"2.
   Так уже с юных лет Александр Сергеевич немало хлопот доставлял надзирателям и шпионам!
   Мартын Пилецкий настолько восстановил всех лицеистов против себя, что они коллективно потребовали его удаления. В этом "бунте", конечно же, не последнюю роль играл Пушкин. "Мы удаляем Пилецкого", - записано в кратком плане его автобиографии. "Бунт" увенчался успехом, Пилецкого убирают в Петербург, и он уже открыто служит в полиции, а затем становится знаменит участием в мистических изуверствах одной религиозной секты.
   Под стать этому блюстителю нравов профессор немецкой словесности Ф. М. Гауеншильд, исполнявший одно время обязанности директора Лицея, - среди лицеистов существовало подозрение, что он был австрийским агентом. Русского языка он не знал и читал свои лекции о немецкой словесности на французском языке, при этом постоянно жевал лакрицу (сладковатый корень, добавлявшийся в жевательный табак). Лицеистам не нравился этот преподаватель, который "при довольно заносчивом нраве... был человек скрытный, хитрый, даже коварный" (М. Корф)11, и они распевали чуть ли не прямо в лицо "австрийцу" сочиненную про него песню:
   В лицейской зале тишина,
   Диковинка меж нами:
   Друзья, к нам лезет сатана
   С лакрицей за зубами*.
   Друзья, сберемтеся гурьбой,
   Дружнее в руки палку,
   Лакрицу сплюснем за щекой,
   Дадим австрийцу свалку...
   [*Гауеншильд имел привычку вечно жевать лакрицу. - М. Корф.]
   Гауеншильд не упускал случая отомстить насмешникам. И мстил жестоко. Об одном из таких случаев рассказал Иван Пущин.
   Он, Пушкин и Малиновский - три друга - "затеяли выпить гогельмогелю". Достали бутылку рома, яиц, сахар и принялись за дело у кипящего самовара. Вскоре надзиратели заметили необычное оживление среди воспитанников, стали принюхиваться, пошли допросы, розыски.
   Друзья решили не ждать печального исхода и сами предстали перед начальством с повинной.
   Гауеншильд сделал из этой ребячьей шалости событие чрезвычайное и донес министру. Собралась комиссия, которая постановила строго наказать виновных:
   "1) Две недели стоять на коленях во время утренней и вечерней молитвы.
   2) Сместить виновных на последние места за столом.
   3) Занести фамилии их в черную книгу"4.
   Последний пункт был особенно каверзен, ибо занесение в черную книгу могло оказать влияние на судьбу лицеистов и после их выпуска. К счастью, при выпуске директорствовал уже добрейший Энгельгардт, который, ужаснувшись записи в черной книге, сдал "дело" в архив.
   Среди гувернеров любопытную фигуру являл собой Алексей Николаевич Иконников, совсем еще молодой человек, умница, оригинал, доморощенный поэт и страстный любитель театра. Он сочинял пьесы, которые разыгрывались лицеистами для царскосельской публики. Пушкин с особым вниманием наблюдал за этим человеком - самобытным, ярким, талантливым, но совершенно опустившимся от пьянства. Психологический портрет Иконникова лицеист Пушкин изобразил рукою подлинного мастера.
   "Вчера, - читаем мы в его дневнике, - провел я вечер с Иконниковым.
   Хотите ли видеть странного человека, чудака, - посмотрите на Иконникова. Поступки его - поступки сумасшедшего; вы входите в его комнату, видите высокого, худого человека в черном сюртуке, с шеей, окутанной черным изорванным платком. Лицо бледное, волосы не острижены, не расчесаны; он стоит задумавшись - кулаком нюхает табак из коробочки - он дико смотрит на вас - вы ему близкий знакомый, вы ему родственник или друг - он вас не узнает, вы подходите, зовете его по имени, говорите свое имя он вскрикивает, кидается на шею, целует, жмет руку, хохочет задушевным голосом, кланяется, садится, начинает речь, не доканчивает, трет себе лоб, ерошит голову, вздыхает. Перед ним карафин воды; он наливает стакан и пьет, наливает другой, третий, четвертый, спрашивает еще воды и еще пьет, говорит о своем бедном положении - он не имеет ни денег, ни места, ни покровительства - ходит пешком из Петербурга в Царское Село, чтобы осведомиться о каком-то месте, которое обещал ему какой-то шарлатан. Он беден, горд и дерзок, рассыпается в благодареньях за ничтожную услугу или простую учтивость, неблагодарен и даже сердится за благодеянье, ему оказанное, легкомыслен до чрезвычайности, мнителен, чувствителен, честолюбив.
   Иконников имеет дарованья, пишет изрядно стихи и любит поэзию; вы читаете ему свою пиесу - наотрез говорит он: такое-то место глупо, без смысла, низко; зато за самые посредственные стихи кидается вам на шею и называет вас гением. Иногда он учтив до бесконечности, в другое время груб нестерпимо. Его любят - иногда, смешит он часто, а жалок почти всегда".
   В плеяде лицейских блюстителей нравственности и порядка были и настоящие монстры. 20-летний Константин Сазонов, неусыпно бдивший о Пушкине в качестве его "дядьки", оказался профессиональным убийцей: за два года он совершил шесть или семь убийств. Имея в виду его и доктора Пешеля, который чуть было не "залечил" Пушкина, поэт написал следующее:
   Заутра с свечкой грошевою
   Явлюсь пред образом святым:
   Мой друг! остался я живым,
   Но был уж смерти под косою:
   Сазонов был моим слугою,
   А Псшель - лекарем моим.
   Наконец, надо сказать о помощниках гувернеров - А. П. Зерновс и Ф. Ф. Селецком-Дзюрдзь. Это были "подлые и гнусные глупцы с такими ужасными рожами и манерами, что никакой порядочный трактирщик не взял бы их себе в половые" (М. Корф). Одного из этих "гнусных глупцов" - Зернова - хромого и с переломанным носом, звали, как и царя, Александром Павловичем. Пушкину приписывается едкая и смелая эпиграмма "Двум Александрам Павловичам":
   Романов и Зернов лихой,
   Вы сходны меж собою:
   Зернов! хромаешь ты ногой,
   Романов головою.
   Но что, найду ль доьолыю сил
   Сравненье кончить шницом?*
   Тот в кухне нос переломил,
   А тот под Австерлицем.
   [* Шпиц (нем.) - здесь: острота, колкость]
   Но как бы хороши ни были одни преподаватели и гувернеры и как бы ни были дурны другие, все это еще мало объясняет, почему Лицей стал купелью гения Пушкина, почему из стен его вместе с поэтом вышло столько людей незаурядных, столько характеров сильных, умов блистательных. Состав преподавателей мало изменился и в последующие годы, однако ни один последующий выпуск не сравним с пушкинским.
   Ответ на этот вопрос следует искать еще и в особенностях политической и духовной жизни России в тот период, когда Пушкин был лицеистом, когда расцветала его муза.
   Временной отрезок с 1811 по 1817 годы - период пребывания Пушкина в Лицее - совершенно исключительный для России по событиям и потрясениям, по резким и неожиданным поворотам и переменам в судьбах страны и в общественном сознании.
   Точные и емкие слова находит для характеристики первых месяцев лицейской жизни Иван Пущин: "Жизнь наша лицейская сливается с политическою эпохою народной жизни русской: приготовлялась гроза 1812 года. Эти события сильно отразились на нашем детстве"4.
   К 1811 году почти вся Европа лежала у ног Наполеона. За два с небольшим десятилетия старушка Европа пережила перемен и событий больше, чем за два столетия до этого. Кратером вулканических потрясений на континенте была Франция. Падение Бастилии, казнь Людовика XVI, якобинский террор, гильотина - все это привело европейские монархии в ужас. А затем термидор, и 18 брюмера, и громкая слава никому ранее не известного молодого генерала Наполеона Еюнапарта, имя которого скоро стало звучать зловеще и устрашающе.
   Как карточные домики рушились - по воле самозваного французского императора - царства и троны, покорялись страны и народы; бывшие величественные монархи толпились в передней у "узурпатора", испрашивая милости. Все устои и авторитеты, все представления о божепомазанности монархов и незыблемости самодержавия были опрокинуты и растоптаны наполеоновскими армиями.
   Об этом времени вспоминал в 1836 году Пушкин:
   Припомните, о други, с той поры,
   Когда наш круг судьбы соединили,
   Чему, чему свидетели мы были!
   Игралища таинственной игры,
   Металися смущенные народы;
   И высились и падали цари;
   И кровь людей то Славы, то Свободы,
   То Гордости багрила алтари.
   В горниле битв, в крови сражений, во взлетах и падениях революционного порыва рождалась новая Европа, ковалась новая эпоха - эпоха быстрого буржуазного развития, индустриальной цивилизации. Лавина социальных перемен и потрясений освежающим ливнем прокатилась по континенту и стала могучим стимулом обновления духовной жизни. Во всех ее областях обнаружились умы недюжинные, поднимались настоящие исполины духа - Гете и Шиллер, Гегель и Гейне, Бетховен и Стендаль, Байрон и Вальтер Скотт, Сен-Симон и Гумбольдт.
   Одна Россия оставалась в стороне от той политической и духовной горячки, которой была охвачена остальная Европа.
   Но вот армии Наполеона вторглись в Россию и триумфально двинулись к Москве. И проснулось вдруг и раскрылось все, что было в русском характере подлинно великого, сильного, свободолюбивого, несгибаемого - истинно национального. Боль и горечь отступления, которому, казалось, не будет конца, вызвали бурный всплеск патриотического чувства. Огромная, неподвижная - словно окаменевшая в долгом летаргическом сне - империя сотрясалась под ударами чужеземных войск. Душа народа пробуждалась к самосознанию, чувству достоинства, гневу и действию, ожесточалась и мужала.
   Россия готовилась к решительной схватке с неприятелем. Через Царское Село беспрерывным потоком шли полки. В народное ополчение записывались стар и млад.
   Вы помните: текла за ратью рать,
   Со старшими мы братьями прощались
   И в сень наук с досадой возвращались,
   Завидуя тому, кто умирать
   Шел мимо нас... и племена сразились,
   Русь обняла кичливого врага,
   И заревом московским озарились
   Его полкам готовые снега.
   По утрам, после завтрака, лицеисты спешили в газетный закуток, где на столе всегда были свежие русские и иностранные журналы, газеты, реляции о ходе военных действий. "Читались наперерыв русские и иностранные журналы, при неумолкаемых толках и прениях; всему живо сочувствовалось у нас: опасения сменялись восторгами при малейшем проблеске к лучшему. Профессора приходили к нам и научали нас следить за ходом дел и событий, объясняя иное, нам недоступное" (И. Пущин)4.
   Тон и язык статей изменился неузнаваемо. Слова жгли, проникали в душу, воспламеняли. Однажды лицеисты с радостью обнаружили в новом номере "Сына отечества" статью своего любимого профессора А. П. Куницына. Ее читали вслух:
   "Пусть нивы наши порастут тернием, пусть села наши опустеют, пусть грады наши падут в развалинах; сохраним единую только свободу, и все бедствия прекратятся"13.
   Фразы этой статьи сами походили на ратников - непреклонных и мужественных, готовых умереть, но отстоять родину.
   Московский пожар потряс все русские сердца. Об этом сам Пушкин впоследствии скажет устами своей героини в "Рославлеве": "Неужели...
   пожар Москвы наших рук дело? Если так... О, мне можно гордиться именем россиянки! Вселенная изумится великой жертве! Теперь и падение наше мне не страшно, честь наша спасена; никогда Европа не осмелится уже бороться с народом, который рубит сам себе руки и жжет свою столицу".
   Война 1812 года стала в России войной подлинно народной, так что даже самый ничтожный и забитый из крепостных вдруг осознал себя частицей великой, непобедимой, самобытной силы, имя которой - народ русский. Об этом много свидетельств мы находим у декабристов, бывших пламенными участниками баталий 1812 года.
   Иван Якушкин записывал: "Война 1812 г. пробудила народ русский к жизни и составляет важный период в его политическом существовании.
   Все распоряжения и усилия правительства были бы недостаточны, чтобы изгнать вторгшихся в Россию галлов и с ними двунадесять языцы, если бы народ по-прежнему остался в оцепенении. Не по распоряжению начальства жители при приближении французов удалялись в леса и болота, оставляя свои жилища на сожжение. Не по распоряжению начальства выступило все народонаселение Москвы вместе с армией из древней столицы. По рязанской дороге, направо и налево, поле было покрыто пестрой толпой, и мне теперь еще помнятся слова шедшего около меня солдата:
   "Ну, слава богу, вся Россия в поход пошла!" В рядах даже между солдатами не было уже бессмысленных орудий; каждый чувствовал, что он призван содействовать в великом деле"14.
   Нам из далекого нашего XX века трудно себе представить всю новизну и необычность того чувства, которое простой солдат выразил в этой фразе: "вся Россия в поход пошла!" Впервые, может быть, русский народ со всей остротой осознал себя единой нацией и нацией великой, осознал, что слава и величие России - не в славе и величии царской фамилии, как внушали ему попы с амвонов, а в их - солдат, офицеров, партизан - мужестве и самоотверженности. Это чувство уверенности в могучих силах народных, впервые так полно тогда проявившееся, никогда уже не оставляло нашего самосознания, питая убежденность в великом будущем России.
   Воплощением этого самосознания и явился Пушкин.
   Без войны 1812 года, вернее, без разгрома Наполеона в войне 1812 года Пушкина как великого национального поэта не было бы, как не было бы и декабристов.
   Обостренное чувство национальной гордости и национального величия проявилось тогда в злом и беспощадном обличении всего того низкого, малодушного, корыстного, кичливого, что присуще было "светской черни"
   и что особенно контрастно выявлялось на фоне великого всенародного подъема.
   По тем же самым дорогам, где раненые солдаты тащились пешком, падая от усталости и потери крови, на барских подводах везли вазы и зеркала, диваны и мраморные статуэтки. В соболиных шубах проносились на рысаках бегущие из своих имений баре, не обращая внимания на раненых. Обосновавшись с прежним шиком в Нижнем Новгороде, Пензе или Казани, отдаленных от театра военных действий, они громко кричали о своем патриотизме, о любви к матушке-России. "Патриотизм" этот заключался в том, что дамы на балах появлялись теперь в сарафанах и кокошниках, а мужчины щеголяли в наряде "а ля казак".
   В "Рославлеве- Пушкин язвительно описал эту разительную перемену в "высшем обществе". Перед вторжением Наполеона в этом обществе модно было подражание французскому тону времен Людовика XV. Любовь к отечеству и всему отечественному высмеивалась. "Тогдашние умники"
   с фанатическим подобострастием превозносили Наполеона, смеялись над нашими неудачами. Обо всем русском говорили с презрением и равнодушием, шутили по-французски, стихи писали по-французски, танцевали французские танцы, дефилировали по Кузнецкому мосту во французских нарядах.