– Не устало твое сердце от зла. В нем, видно, нет сочувствия ни виновному, ни безвинному. Всегда одинаков твой суд – будто ты хочешь раздать всю смерть и не оставить себе.
   Окот ему ответил, и это было удивительно для игреца. Наверное, ростки сомнений тревожили душу и этого жестокого хана.
   Окот сказал:
   – Целый народ должен быть послушен мне. А кто бежит от меня сегодня, тот пойдет на меня завтра.
   – Тогда убей всех этих людей, что ведешь с собой. Уже сегодня они желают твоей смерти.
   Усмехнулся Окот:
   – Ты будешь хороший ичкин, если даже во время казни не боишься сказать правду.
 
   Городки Шарукан и Сугров обошли степью, и только под Балином снова вышли к Донцу. Но в сам Балин входить не стали, а погнал Окот Бунчук табуны и отары на свой зимник, где провел детство и где собирался осесть к старости. Здесь, на небольшом святилище, оставленном еще первыми половцами, Окот расположил своих самых близких предков – отца с матерью и хана Осеня. Здесь, на склонах холмов, спускающихся к берегу реки, возделывались обширные старые бахчи. Травы, которые росли здесь, не имели себе равных от Дона до Днепра. И здесь жила его Яська.
   С радостным кличем «Айва! Айва!» всадники взлетели на высокий холм, что заслонял аил от холодных северных ветров, и приветствовали жителей, толпившихся внизу, громким звоном сабель – стучали саблей о саблю и саблей о щит. Потом вслед за Окотом они бросили коней по узенькой тропинке к подножию холма. Кони скакали так быстро, что не было видно их ног. Всадники Окота стаей хищных птиц слетели на майдан. И здесь половецкие кони встали как вкопанные – кончился их долгий путь, кони узнали свою землю.
   Из-за холма обходной дорогой подошла орда и остановилась у крайних землянок и шатров. Следом коричнево-рыжей массой шли лошади, а за ними тысяча отборных овец. И в конце шли пешие из орды. Эти люди совсем не были напуганы или печальны. Они с интересом рассматривали окружающие их пологие холмы, аил Окота Бунчука, их нового хана, зеленые бахчи, реку. Люди трогали руками новую свою землю, ножами взрезали дерн и радовались тому, что он здесь толстый. И травы, росшие здесь густо, нравились им. А в реке люди увидели много серебристой рыбы.
   С тихой тревогой встречали Окота жители аила. Женщины и старики уже издалека напряженно всматривались в лица всадников – кто вернулся. И даже если узнавали родное лицо, то не выказывали шумной радости, потому что стеснялись горя других, своих соседей, к кому не вернулся сын или брат. Что-то очень мало было доблестных воинов под бунчуком хана Окота!
   Женщины, сбежавшиеся на майдан, плотной толпой обступили хана. А тот не сходил с коня. Женщины трогали руками седло Окота, касались лбами носков его сапог, тихонько причитали и, поднимая к хану черные глаза, полные слез, спрашивали его о своих близких. И все больше становилось этих глаз, таких одинаковых в одинаковом горе. Все множился плач и множились вопросы.
   Окот Бунчук поднял над головой щит.
   – Тише, женщины! Я скажу…
   Шум постепенно стих, и половчанки расступились, оставив хана в середине свободного круга. Но прежде чем Окот успел что-нибудь сказать, в круг вышла маленькая старушка в черных одеждах и с большими блестящими рогами у висков. Рога эти были составлены из полуколец серебра и нашиты на войлок. И если кто-нибудь смотрел старушке в лицо, то ее украшения представлялись ему опрокинутым полумесяцем – как будто полумесяц зацепился за основание седой тонкой косицы и не поднялся в небеса, остался под крутой горой – высокой меховой шапкой, покрывающей голову старушки. Такой наряд могла себе позволить не всякая женщина, только у самых богатых набиралось для него достаточно серебра. Те же, что победнее, цепляли к своим вискам простые рога из войлока. И делали это в особо торжественных случаях.
   Старая половчанка сказала Окоту:
   – Ты внук мой или правнук, или вовсе не мой… Не знаю. Мне уже трудно сосчитать свой выводок. Мало ли я родила ханов! И мало ли слуг родила я! С родимыми пятнами и без пятен – счастливых и несчастных, людей, ставших птицами, и людей, ставших собаками. Мало ли!..
   Хан Окот слушал прищурившись, черные морщинки обозначились у его глаз.
   Люди, стоявшие на краю майдана, спросили:
   – О чем она говорит?
   Тогда старуха заговорила громче:
   – Плохо помню тебя и совсем не вижу. Но угадываю: ты не птица, ты и не собака, сын Алыпа. Ты хитрый лис и управляешь лисами. И хорошо знаешь их повадки… Когда ты был маленьким, вспомни – не вешал ли ты лисят? Знаешь ли ты, сын Алыпа, что когда петля затягивается на шее лисенка, мордочка его делается похожей на человеческое лицо?
   – Знаю. Но зачем тебе это? – ответил Окот и оглянулся на своих всадников.
   Старуха, хоть и слепая, уловила движение хана.
   – Так оглядываются те, кто оставляет позади себя повешенных. Не вешаешь ли ты теперь людей, сын Алыпа? Не стоят ли они у тебя за спиной, безмолвные, с выпученными глазами?
   – Несешь вздор, старая!
   – У тебя должна быть родинка на правой лопатке…
   – Да, есть! – Морщинки у глаз Окота разгладились. – Это к долгой светлой жизни на виду у всех и в речах у всех. Лопатка – это холм. Я буду править не лисами, а целым народом!
   Здесь старуха обратила к Окоту выбеленные бельмами глаза.
   – Но ты показал свою родинку Ярусабу…
   Губы хана строго сжались, сильные пальцы хрустнули на рукояти плети. Окот сказал:
   – Пусть лучше рус Ярусаб увидит цвет моей спины, чем привалит мое тело горкой камней, а голову отвезет в Киев. Мы не последний раз сошлись в степи. И тот, кто сегодня наверху, завтра может лечь в грязь. А ты, мать, вместо того чтобы винить меня, научила бы лучше наших женщин рожать истинных всадников, а не трусливых слуг.
   Старуха покачала головой, серебряный полумесяц сверкнул в солнечных лучах.
   – Ты лис! Ты изворачиваешься из моих речей, как из петли. Жаль, что не могу увидеть мордочку лиса. Но послушайся меня, не води детей на Русь. Не то ты плохо кончишь, лис, и удавят тебя…
   Здесь Окот Бунчук сделал своим всадникам знак, и те, спешившись, взяли старуху под руки и увели с майдана. Хоть и были разгневаны ее словами, но не показали этого. И во всей огромной степи не нашлось бы комана, который не уважал бы старость.
   Хан привстал в стременах и заговорил легко, будто и не было только что досадной перебранки со старухой.
   – Люди! Я привел вам новых мужчин. – Окот указал на ожидавшую в стороне орду. – Не оплакивайте прежних. Им уже хорошо. Они уже думают о том, как сделать вас счастливыми, как дать вам еду, тепло и новое потомство. Всё, что имеют сами!.. Вы спрашиваете о них, женщины, а они шлют вам подарки из моих рук. Им самим уже ничего не нужно. Они стали красивыми и сильными, спят на облаках и пишу принимают из рук своих славных предков. Их участь достойна радости, а не слез. Их будущее – вечность! Солнце, что светит в небе, им – незатухающий очаг. Мы видели однажды ночью, как веселились наши братья на небесах. У них были довольные сытые лица, их смех не стихал. А пальцы были так унизаны тяжелыми перстнями, что братья не могли высоко поднять рук. Поэтому чаши к их устам подносили прекрасные богини.
   Всадники согласно закивали:
   – Да, да! Видели. Мы позавидовали им и с тех пор совсем не боимся смерти.
   Многие, потерявшие своих близких, не стали дальше слушать Окота. Они ушли, чтобы спрятать от других свое горе, чтобы пережить его в сумраке своих шатров. Слова о заоблачном веселье не тронули их.
   Окот Бунчук продолжал:
   – Нам же еще жить долго. И впереди зима, и голод, и болезни. Нам предстоит растить детей и мстить врагам за обиды, и много-много трудиться, чтобы потом предаться вечной счастливой жизни на небесах возле своих близких… Не будем же тратить время попусту и займемся приятным делом. – Хан снова указал на орду. – Поделим между собой этих мужчин и женщин, поделим этих коней и овец. И вы, может, сами увидите, что напрасно лили слезы, что сегодняшний день лучше вчерашнего… У той молодки, я помню, был худой муж. – Окот обернулся к своим всадникам. – Мы дадим ей толстого.
   И засмеялись его всадники, и сказали:
   – Вместо маленького плешивого дадим великана…
   – Чтоб волосья гребнем не расчесать!
   – Была бы резвая лиса! А уж сурок для нее найдется.
   Так еще долго смеялись бы половцы, если бы не увидели Яську. Наверное, ждали, очень хотели увидеть ее, даже сквозь шум толпы сумели расслышать, как скрипнула дверь ханского жилища, иссушенная солнцем, покосившаяся дверь. И обернулись на звук.
   Берест с Эйриком, стоя среди овец, оказались совсем близко от большой полуземлянки с саманными стенами, из которой появилась Яська, женщина Окота. Поэтому они хорошо рассмотрели ее. И хотя от половцев уже много слышали о ее красоте и прежде пытались представить ее, теперь поняли, как заблуждались они. Мог ли сравниться с Яськой тот бледный образ, что они рисовали! Он тут же стерся из памяти, едва только Яська ступила на солнечный свет. Лях Богуслав, бывало, хвалился своею Пшеславою, женихов для красавицы-дочери искал среди князей, словно камешки на ладони их перебирал и не мог подыскать равного. Переглянулись Берест с Эйриком. Здесь, в продуваемом пыльными ветрами команском аиле, далеко-далеко от больших дорог, возле коров и лошадей, возле котлов, покрытых сажей, и среди кривых глинобитных стен им засияла такая звезда, какая одна только и может зваться звездою, потому что все остальные в ее свете поблекли и виделись лишь неверными крапинками. И погасла Пшеслава, Богуслава дочь, и другие киевские красавицы остались в тени, и Настка, сестра березовой вилы, – когда-то была, и нежная озорная Дахэ уже не тревожила воображения.
   Расступились женщины и старики, дали Яське пройти. Всадники отвернули лица в разные стороны, боялись, что заметит Окот в их глазах желание и тогда унизит. Но не могли пересилить себя, взглядывали на красавицу то прямо, то искоса, будто мельком. И притихли, ждали, что скажет она хану после разлуки.
   А Яська ничего не сказала при людях. Окот Бунчук освободил ей стремя. Она ступила в стремя и, поддерживаемая ханом, поднялась к седлу. Усевшись, стукнула коня пяткой. Конь послушно пошел. Яська оттого засмеялась. Руками обхватила широкие плечи Окота. А руки ее были смуглые с длинными узкими кистями, не украшенные ни кольцами, ни браслетами, гибкие, как змеи, легкие, как крылья, ногти же на пальцах были розовые, словно у ребенка.
   Окот сказал ожидающим команам:
   – Приведенную орду делите без меня.
   И направил коня на дорогу.
   Истинный витязь, правитель степей. Хоть вернулся с поражением, но не выглядел побежденным. Родная Кумания – открытый простор, здесь всякого человека видно издалека: и как он сидит в седле, и как голову держит, и громко ли говорит, и готов ли перед сильным пасть на колени. Окот Бунчук давно и всеми был признан лучшим витязем в степи, взял самое лучшее от доблестных предков – ловкость, силу, хитрость. Он на коне чувствовал себя увереннее, чем пешим. Большой, тяжелый и неповоротливый на земле, Окот, усевшись в седло, сразу преображался. Он как будто становился единым целым с конем, превращался в верткое и стремительное существо, всегда готовое к поединку, готовое пуститься в преследование. И в седле он сидел с легким наклоном вперед – так во время охоты сидел сокол на его руке.
   Истинный витязь, он жил грядущей битвой. С женщиной наедине не горевал о побитом войске. Окот торопил коня. И торопились его руки, толстые пальцы не справлялись с тесемками Яськиных одежд – оттого смеялся Окот Бунчук. И смеялась Яська. Пыль клубилась им вслед, люди провожали их взглядами. Но едва Окот с Яськой скрылись за ближайшим холмом, как конский топот сразу стих. Хан не поехал далеко.
   Игрец и Эйрик посмотрели друг на друга. Впервые за многие дни пути они обратили внимание на свой вид. И поразились. Худший из киевских калик выглядел бы возле них господином. Они стояли грязные среди блеющих овец, в изорванных пыльных одеждах, с перепутанными выгоревшими волосами. Их лица были смуглы от загара и покрыты рыжей щетиной. Кожа на скулах облупилась и потрескалась. На запястьях после колодок чернели корки, а ноги, открытые до колен, были сплошной ссадиной. Об их голени терлись овцы, над их головами вились слепни. Они теперь были жалкие рабы! Полулюди, пропахшие скотиной! Ведущие овец и греющиеся от овец, сами, как овцы…
   За все время после Любеча Эйрик не сказал ни одной висы. Они не складывались в его голове, когда руки были скованы колодками, когда на запястьях кровоточили и болели потертости, когда над плечами то и дело зависала плетка. И игрец не искал дудки – с приходом ночи, едва живой от усталости, он валился на траву, где стоял. Овцы – не агнцы, и путь – не любовь. Какие уж тут висы, какая дудка! Где множатся проклятия, там не родятся славословия.

Глава 9

   Аил, или зимник, Окота располагался в широкой лощине между трех холмов. Выше аила стояло только святилище. Бахчи же занимали обширное пространство между аилом и рекой. Очень древнее поселение, основанное аланами или болгарами, а может, и того раньше, первыми людьми, еще верившими в то, что нет смерти для человека, есть лишь смерть для животных, этот зимник всегда был невелик и насчитывал в разное время от четырех до десяти жилищ. Однажды пришли печенеги и сожгли его, потом пришли торки и опять сожгли возведенное на угольях, и половцы также жгли. И выжгли людей, выжгли имя поселения, разрушили святилище и могильник. Но место это было удобное для жилья и недолго пустовало. Безвестный предок Окота остановил здесь свою арбу. В холодную зимнюю ночь, спасаясь от ветров, он прятался за холмами. И чтобы не умереть от стужи, тот человек положил в огонь самое дорогое из того, что имел, – колеса арбы, и тем самым приостановил свое движение.
   Когда Окот Бунчук посадил здесь разросшуюся орду, аил начал увеличиваться на глазах. Самые сильные и верные всадники, приближенные хана, расположили свои саманные жилища вокруг майдана. Жилищ этих было десятка полтора. Наполовину вкопанные в землю, крепкие и просторные, в особенно сильные морозы они служили прибежищем для всей орды. Дальше по кругу шли овчарни, принадлежащие всадникам: также саманные, из сырцового кирпича, или сплетенные из прутьев, обложенные камнями, обмазанные глиной, обсаженные кустарником. Еще здесь тесно стояли шатры небогатых команов, и конюшни, и новые кошары, а то и просто загоны для овец. Уже на склонах холмов оставалось место для бедноты. Здесь в беспорядке стояли арбы, покрытые кошмами. Под арбами содержались овцы, возле колес паслись кони. Люди из бедноты вместе с приведенными невольниками работали на ханских бахчах, пасли ханские стада, заготавливали корм на зиму. Так кормились сами, иногда годами оставаясь на одном месте. Бедноту никто не считал, потому что никто не оделял ее землей. Арбы бедняков приходили и уходили. Но приходили они явно, а уходили тайно. Перекочевывали в поисках лучших мест. Беднота-кочевники говорили: «Пусть будет земля и небо, пусть будет дорога – тогда и мы будем!» Но потом вдруг опять возвращались, падали хану в ноги и просили его: «Возьми под свой бунчук, посади в свой Кумай». Ведь не всякий половец мог прожить без хана – немного накочуешь с тремя овцами в степи, полной волков, полной самых разных людей. И не отказывал им Окот, садил возле бахчей. Сам же приглядывался – кого из бедноты можно будет поднять за собою в набег.
   А подкочевывали к Окоту не только команы. Команов было и немного. Приходили торки, хазары, печенеги, ясы, болгары. И все они называли себя команами и братьями, ибо языки у всех были очень схожи. А степь была для них большим общим домом. Могучие же ханы команов, как повелось, становились им покровителями и отцами, включали их в свои орды, вбирали в себя их силы. Также и Окот всегда был рад принять к себе в войско хорошего витязя и назвать его команом, или куманом, что на языке половца означало – светло-желтый, – пусть даже цвет кожи витязя был бы белый, как у киевлянина, или темно-коричневый, как у мавра. Лишь бы готов он был сражаться на стороне Окота и с русами, и с шаруканидами, и даже со своим Богом. А чтобы сделаться понятным и притягательным для всякого половца, даже для самого темного кочевника, Окот дал своему аилу звучное название – Кумай. Он это ловко придумал. С тех пор люди на многих кочевьях, не колеблясь, говорили: «В Кумае хан живет – за Куманию радеет!» И шли в услужение к Окоту охотнее, чем к шаруканиду Атраку. Да все реже именовали его Окотом – много Окотов в половецкой степи, не сразу разберешься, о каком Окоте речь. Зато всем был известен Бунчук-Кумай!
 
   Игреца и Эйрика на ночь отвели в овчарню. И это была первая ночь, в какую на них не надели колодки и не приставили сторожа. Овчарня была пуста, потому что овец до осени не приводили с пастбищ и содержали там в обширных оградах среди холмов. И новых овец угнали туда же. Зато здесь очень чувствовался овечий дух – под босыми ногами невольников шуршал высохший овечий помет, на одной из саманных стен висели шкуры овец, недавно зарезанных для трапезы Окота и его всадников. В одном углу овчарни стояла маленькая печь из глины и камня, а в другом углу был навален большой ворох свежих камышовых листьев. Пол имел едва заметный уклон и канавку для стока, которая заканчивалась в самом дальнем углу неглубокой выгребной ямой.
   Берест и Эйрик легли на камышовые листья и долгое время лежали без движений и слов. Через прорехи в соломенной крыше они видели угасающее вечернее небо и видели первые очень яркие звезды. Пучки соломы в свете заката были малиновые. Также окрасилась в малиновый цвет сплетенная из прутьев широкая двустворчатая дверь. Она смотрела на запад, солнечные лучи пронизывали ее.
   Закончился путь, как закончилась жизнь. Игрец Берест увидел себя немощным старцем. У него болело все тело и не хотелось шевелиться. Была злость в сердце, была печаль в душе, и – о, спутник старости! – уголков губ коснулось отчаяние, и они опустились книзу. Голодный, игрец не чувствовал голода. Его глаза, воспалившиеся от ветра и пыли, слезились, и слезы стекали по грязному лицу. Именно теперь игрец очень захотел вспомнить Глебушку и не смог этого. Так же было и с тиуном Ярославом, и с Мономахом. Скоро он понял, что уже не сможет вспомнить никого из тех людей, с которыми он раньше был. Как будто он раньше не был, как будто ему виделся длинный чудный сон и наконец настало пробуждение. Все, что с ним было, – было зыбко и мимолетно. Только небеса оставались вечными и неизменными. И эти прорехи в соломенной кровле, казалось, были всегда. А больше ничего не будет. Закончился путь. Хан Окот бросил их на кизяк, как и обещал. Хан Окот даже двери в овчарню не запер, словно насмехался. Иди же теперь крадучись, беги на запад, пока он еще светел. Найдешь ли свой призрачный Киев?! Степь так велика, что, кроме нее, пожалуй, ничего и нет. Хан Окот, оказывается, так велик, что отсюда даже Киев представляется призрачным…
 
   Негромко скрипнула отворяемая дверь, нижний край ее ширкнул по утоптанной земле. Берест и Эйрик повернулись на звук и увидели в дверном проеме девочку с корзиной в руках. Лицо девочки до самых глаз было скрыто под черной тряпицей, также и волосы были покрыты платком. А больше ничего не удалось разглядеть, потому что девочка вошла внутрь овчарни, где уже был полумрак. И только глаза ее, большие и черные, оставались видны.
   Девочка поставила корзину к ногам невольников, а сама отошла в сторонку и присела на корточки.
   Эйрик подвинул корзину ближе и достал из нее два куска вареного мяса, несколько хлебцев и глиняный кувшин. Игрец тоже поднялся и разломил один хлебец. Тот оказался с начинкой из сыра. А в кувшине было кислое молоко.
   Эйрик пытался заговорить с девочкой:
   – Нам хотелось есть, а ты принесла вкусную еду.
   Девочка не шелохнулась, только глаза свои перевела с Эйрика на корзину и обратно, потом на Береста, когда тот сказал:
   – Она не понимает.
   Принялись за еду. А девочка смотрела, как они ели. Она, как видно, ждала, пока ей не вернут корзину. Девочку рассмешило, что Эйрик, проглатывая мясо, запивал его молоком. Она хмыкнула со своего места, и глаза ее, до сих пор настороженные, стали насмешливыми.
   Эйрик спросил:
   – Свое имя скажешь нам?
   Ответа опять не последовало. Черные глаза остановились на хлебце, что держал в руках Берест.
   – Может, она голодна? – спросил игрец Эйрика и протянул девочке половину хлебца. – Возьми, ешь!
   – Тюрмек! – сказала она и, схватив пустую корзину, выбежала наружу.
   Эйрик засмеялся и крикнул ей вдогонку:
   – Тюрмек, Тюрмек! Приходи скорее!
   Тогда игрец тоже засмеялся и сказал Эйрику, что тюрмек – не имя, а команское название хлебца. И еще сказал, что половцы никогда не запивают мясо молоком, что они проглатывают мясо неразжеванными кусками и оттого будто бы долго не чувствуют голода.
 
   Рано утром девочка опять отворила скрипучую дверь. Но уже не стала вносить корзину внутрь, а поставила ее на входе. Когда Эйрик поднялся, чтобы взять корзину, девочка убежала. Но они уже разглядели ее Хоть лицо и было наполовину закрыто, однако сквозь тряпицу легко угадывались его тонкие черты. Вьющиеся черные волосы сегодня прядью выбились из-под платка. А когда девочка поворачивалась, убегая, игрец и Эйрик заметили, что у нее уже обозначились груди.
 
   До полудня никто не входил в овчарню, будто о двоих русах-невольниках все позабыли. Берест и Эйрик отлеживались на засыхающих камышовых листьях и прислушивались к звукам извне. Где-то рядом, быть может, сразу за саманной стеной, негромко разговаривали мужчины. Но о чем они говорили, невозможно было разобрать. Женский голос во дворе дважды звал Эмигдеш и оба раза безрезультатно, не дозвавшись, женщина произносила бранные слова. Берест сказал, что Эмигдеш, наверное, и есть та самая девочка, которая приносила им еду.
   Сначала едва слышно, наплывами, потом явственнее донесся конский топот. Он быстро приближался – всадники, видно, очень спешили и не щадили лошадей даже в этот жаркий день. Вот, сотрясая землю, всадники пронеслись мимо овчарни и остановились неподалеку. Эйрик и Берест прильнули глазами к отверстиям в плетеных створах двери.
   Всадников было трое. Двое из них оказались младшие братья хана: Атай и Будук. Третий половец был уже не молод, однако с виду еще крепок и заметно легок в движении. Худощавый, с толстыми красивыми жилами на руках и на шее, горбоносый, быстрый, он напоминал легендарного пардуса, который когда-то жил в этих степях и изображения которого игрец часто встречал в книгах. В правом ухе половца была большая золотая серьга в виде кольца, а его длинные волосы были заплетены в одну толстую косу.
   Окот Бунчук вышел из полуземлянки встречать гостей. Братьям он только кивнул, а с третьим половцем обнялся и, приглашая в свой дом, назвал его Кергетом. Здесь игрец вспомнил, что команы в своих разговорах часто упоминали Кергета и относились к этому имени уважительно, как к имени самого хана. И еще говорили команы, что Кергет хоть и невелик, но необычайно силен; говорили, он сделал для себя большие вилы, которыми легко поднимал целый стог сена; наездником же был непревзойденным и так ловко владел арканом, что вызывал изумление у тех, кто видел его искусство.
   Берест и Эйрик вернулись в свой угол.
   Эйрик сказал:
   – Ярослав отпустил ханов. Отпустят ли они нас?
   На это игрец ответил:
   – Кумай – не Киев. Хан Окот – не Ярослав. Сыграет ли кто-нибудь на дудочке?.. Нет, Эйрик, ханы не узнают нас. Посмотри, какие мы стали!
   Больше не разговаривали. Сидели без движения, изнывали от духоты. Был полдень, был почти нестерпимый зной. Жизнь в степи замерла, как замирает ящерица на камне. Очень хотелось пить. Эйрик встряхнул кувшин и, убедившись, что он пуст, в раздражении швырнул его в самый дальний угол. Кувшин ударился о глиняную стену и разлетелся на мелкие осколки.
   Никто не принес им воды.
   Сидели, дремали. Время от времени снаружи доносился прежний приглушенный говор, но голосов стало больше. Это Окот пировал с гостями, с братьями. Игрец пытался вслушиваться в произносимые речи, но тщетно. Он услышал лишь отдельные слова, которые не открывали ему никакого смысла. Кажется, прозвучало слово «судьба». И игрец задумался о своей судьбе, прежде всего о том, как его судьба переплелась с судьбами половецких ханов. И удивился, когда это сплетение представилось ему чем-то вроде колеса арбы. Колесо сделало пол-оборота, и все перевернулось. Теперь Атай и Будук сидят наверху, теперь палаты обратились в подземелье, небо опрокинулось в шуршащий под ногами овечий помет, а тот, кто сожалел, уже сам достоин сожаления. Но кое-что осталось неизменным. Вот зазвучал маленький курай – такой знакомый! И наигрыш – медленный и печальный, был знаком игрецу. Это его он однажды сыграл в подземелье, в клети. Но только уже не половец стоял прикованный к столбу, а он сам. И он же плакал от своей музыки и с благодарностью глядел на игреца. А игрецом теперь был сам тиун Ярослав. Маленькая тростниковая дудочка терялась в его огромных руках. И казалось неправдоподобным, чтоб из-под таких толстых грубых пальцев могла звучать такая нежная музыка. Но она звучала. А тиун Ярослав, зажав под мышками оглобли, тянул за собою команскую арбу. Одно колесо арбы тяжело переваливалось через ноги Береста. Кости его трещали, вминались в мягкую землю, но не ломались. Бересту было больно…
   – Эмигдеш!
   Игрец вздрогнул, очнулся от дремоты.