Ноги сами понесли игреца к дому Димитры. И когда он уже подходил к нему, на город опустилась ночь. Дверь распахнулась перед игрецом, едва он протянул к ней руку. Светильники внутри дома были погашены, поэтому Берест с большим трудом сумел рассмотреть, что перед ним стоит Димитра. И он, ступив внутрь, привлек ее к себе. Поначалу игреца смутило то, что Димитра была обнажена, но он не подал виду. Только внезапное вос-поминание о ее умении любить огнем полыхнуло в его душе.
   – О Панкалос! – сказала Димитра, едва касаясь устами уст игреца. – Целые ночи я провожу у двери, ожидая тебя. Я стою и прислушиваюсь к шагам. А сегодня услышала твои шаги. Но ты прошел мимо. И безумие охватило меня – мне захотелось танцевать, и я танцевала. Одна в темной комнате. Но это был танец для тебя. И танцевала я так, будто ты смотрел на меня. Сегодня я поняла, что мое жалкое тело красиво только тогда, когда на него глядит мужчина. О, как красива я была, когда на меня глядел ты, Панкалос!..
   Игрец чувствовал жар на ее щеках. И дыхание ее было чистым и жарким, и от тела исходил нежный запах благовоний.
   – Но вот – о чудо! – я опять слышу твои шаги… Я хочу слышать их каждую ночь. И каждую ночь хочу танцевать для тебя, чтобы ты видел мое тело, чтобы я была прекрасна. О Панкалос!
   Касаясь губами ее шеи, игрец ощущал биение крови в ее жилах. И руками он слышал биение ее сердца.
   – Ты прекрасна!..
   Берест слышал удары сердца отовсюду: из-под ног и с потолка, и из темного угла возле очага, и от двери, и еще оттуда – из-под оконца, где в непроницаемой мгле скрывалось низкое скрипучее ложе. Но это уже были удары его сердца. Кровь в теле игреца как будто вскипела и хлынула в голову, и зашумела там, перепутав все мысли. Только уста не сбивались, твердили прежнее:
   – Ты прекрасна, прекрасна!..
   И Димитра говорила ему много нежных слов. Но речь ее была быстра и сбивчива и часто срывалась в еле слышный шепот, в шевеление губ, пойманных губами. Поэтому игрец мало что понял из сказанных слов. И он всегда плохо понимал греков, когда те торопились сказать. Слухом его в этот час были руки, и он слышал ими, что желание переполняет гибкое тело танцовщицы. И вот уже это желание прорывается из груди тихим стоном и обрывками молитвы, и плоть, уставшая ждать, готова взбунтоваться… О! Димитра читает молитву! И лицо ее обращено к небу, и слезы катятся из глаз. Голос Димитры полон трепета, а слова просты: пощади, Господи, пощади! не замути разума, не отними любви! не могу устоять, Господи, перед грехом, нет сил для жизни праведной! люблю, живу! о, сладостно… каюсь!.. А дальше бред, бред… И они оба безумны. Вечный лунный луч им становится покрывалом. И соединяется плоть с плотью. Такие простые слова: «И будут два одной плотью…»
   – О Димитра!..
 
   Потом Димитра натирала тело игреца маслами и говорила, какое красивое и сильное у него тело. Но игрец не верил, что до него здесь были только слабые и безобразные. Игрец Думал, что она всем говорит так, и удивлялся тому, что его это не тревожило. Ему было хорошо, ему хотелось лежать так, под мягкими пальцами Димитры, много-много лет и слушать ее речь. Бересту нравилось, когда Димитра говорила медленно, он думал, что ее голосом и на ее языке говорят друг с другом ангелы на небесах. С особым чувством и ласкающим слух придыханием Димитра произносила слово «агапо». Слово это в ее устах звучало как заклинание, и ни одно из всех остальных, произносимых ею слов, не содержало в себе столько смысла. Всё в ее речах сводилось к любви. И кроме любви в мире была только смерть. Не одно – так другое. Середины не было. И каждый танец Димитры являл собой любовь, которой она жила и которую она знала.
   Еще Димитра расчесывала его волосы и восхищалась их желтизной. И спрашивала, не увезет ли ее Панкалос в свою дикую Русь, в Киаву[32]. Там, слышала она, хорошо живется грекам: в храмах служат по-гречески, в домах копят греческую утварь, носят греческую одежду и даже благовониями пользуются греческими, а люди там просты, не развращены. Говорила Димитра, что плохо ей в Византии, – холодно душе, ищущей любви, и одиноко чистому сердцу. Говорила, что грязна Византия и порочна и в ней человек человеку волк, брат брату не подмога, а друг завистник другу… И тут же на другую сторону зачесывала Димитра волосы, игрецу. И говорила обратное: дескать, нет земли лучше греческой, и богаче Полиса нет полиса, и песни самые красивые – греческие, и женщины самые нежные – здесь.
   – Видел ли ты, Панкалос, чтоб хоть одна северянка танцевала лучше меня и чтоб гибкостью меня превосходила?
   – Не видел, – признавал игрец.
   Но Димитру не радовало это признание. Она уже говорила о ненависти. Димитра ненавидела власть. Чиновник, старый сладострастник, показывающий нечто малолетней девочке, – вот власть Византии. Чиновник, халвой приманивающий ребенка к себе в постель, – вот опора Византии…
   – Послушай, рус Панкалос, если я начну заговариваться, ты останови меня, ты скажи мне тогда что-нибудь о любви.
   – Я скажу.
   Димитра легла возле Береста и горячо зашептала ему вухо:
   – Мне суждено обратиться в ангела. Бог простит мне мои прегрешения. Он даст мне блаженство и призовет к себе. И являлось о том знамение. Расскажу тебе…
   И Димитра рассказала.
   Много было нищих и калек, и больных. Они хотели есть, но не имели еды. И просили императора Алексея накормить их. И дал Алексей деньги из казны и сказал тридцать дней кормить голодных в птохотрофии. Волю Алексея исполняли в точности – варили для голодных большой котел кашки. День кормили, два кормили… Но не хватало кашки всем, кто хотел. И сказал кто-то в толпе: «Иисус пятью хлебами пять тысяч накормил! Попросим его – не оставит нас!» И все вознесли руки к небу и просили у Христа хлеба. Но не упал хлеб с небес; а пришел по улице малый ребенок. Видно, долго шел – устал. Сел ребенок в стороне, и заметили его и сказали: «Будто ангел!» Это было в третий день – сколько бы ни приходило в тот день голодных, всем хватало кашки. Сотня за сотней уходили тысячи, держа в пригоршнях еду, а котел все не пустел. И вот наступил поздний час, когда не осталось ни одного голодного, люди отошли в сторонку. Тогда ребенок поднялся с камня и приблизился к котлу, и тоже подставил ладони. Слуги птохотрофия заглянули в котел и увидели, что на самом дне его еще осталось чуть-чуть кашки. И сказали они: «Услышал голодных Христос, прислал им ангела!» После того всех кормили досыта двадцать семь дней…
   Замолчав, Димитра долго лежала без движения – так долго, что Берест подумал, будто она уснула. И посмотрел на нее. Он увидел, что глаза Димитры открыты и полны слез, и устремлены к оконцу, через которое проникал слабый свет. И подумал игрец о том, как набожны и легковерны все греки. Русы совсем не такие, русы до смерти бьются за сdоих идолов, не хотят принять бога единого.
   Димитра сказала:
   – Этот ангел долго еще жил в птохотрофии и чистил котлы – пока один чиновник не прельстился его несовершенными прелестями и не взял к себе… Вот какое было знамение!
   Игрец заметил, что танцующая Димитра всегда была весела. Здесь же он увидел настоящую Димитру и понял, что веселье ее – показное. Но оттого в нем не убавилось любви.
   – А под моим тюфяком живут мыши, – сказала Димитра. – И грызут его. Оттого на пол сыплется солома. Я очень боюсь мышей – серые остроносые твари, спутники чумы. Страшно!.. Но когда здесь со мной мужчина, мышей не слышно. Правда, это бывает редко. Чаще я лежу здесь одна и думаю о себе. Мое тело – такое гладкое, молодое, упругое, прекрасных форм – и никому не нужно. Даже материнство не посетит его. Я ночами лежу одна в темноте и плачу оттого, что никому не нужна. Время от времени приходит какой-нибудь мужчина, лучше многих – вот как ты, Панкалос, пресыщается моим телом и уходит. А я опять остаюсь одна и для кого-то умащиваю свое тело… – Она провела ладонями по полной, дрогнувшей от прикосновения груди, по животу и бедрам. – Я всегда среди людей, я всегда среди мужчин, но – о Господи! – как же я одинока! И мое одиночество порождает злость. Ты знаешь, что такое моя злость, Панкалос?.. Это собака одиночества. Она живет в моей груди и ночами кусает мою душу.
   Еще Димитра сказала:
   – Но я не жалею ни о чем и лучшей жизни не ищу. Я живу той жизнью, какой достойна. Господь испытывает меня – значит, так нужно. Я все стерплю – но только любя, любя…
   И она просила игреца:
   – Не оставляй меня, Панкалос, пока я не уйду сама. Мне будет хорошо в сонме ангелов, там я не буду так одинока!
 
   На следующий вечер Берест нашел всю дружину у Иеропеса. Праздновали удачную покупку козьего пуха, которую посчастливилось сделать Ингольфу. Часть пуха уже сумели продать по выгодной цене. И теперь варяги прогуливали то, что удалось выручить.
   И Рагнар здесь был – полусидел-полувозлежал в подушках. И ел и пил за двоих. Сам Иеропес прислуживал ему. Мальчик вяло и неправильно играл на аулосе. Под его музыку танцевала незнакомая толстая девица – да не танцевала, а переступала ногами на одном месте и взмахивала толстыми руками, изображая полет птицы. Варяги, глядя на этот танец, смеялись до упаду. Вместе с ними смеялась сама танцовщица.
   – Ах, хорошо! – хвалил танец Рагнар.
   – Толстая, веселая! – хохотал Гуго. – Самая красивая!..
   Игреца заметили. Эйрик и Ингольф посадили его возле себя. Берсерк налил Бересту вина в большую чашу.
   Иеропес сказал Рагнару:
   – Вот, кюриос, этот человек увел от нас Димитру. И если б не Стефания, то сидеть бы нам без зрелища.
   – Счастливчик! – позавидовал Гёде. – Такую женщину ухватил!..
   А Гуго всё не отходил от толстой девицы:
   – Нет зрелища лучше Стефании!.. Вот не стану пить вина – отведу тебя, краса, в комнату со щеколдой!
   И танцевал Гуго вокруг Стефании, как умел, и поглаживал ее по крутому бедру. Она же оттого смеялась громче и, видно, была не против близости с Гуго.

Глава 9

   Жил в Галате один человек – турок по имени Исмаил. И этот человек как-то пришел к Димитре, когда у нее уже был игрец, и принес амфорку вина и круг сыра. Однако своим появлением Исмаил не обрадовал ни игреца, ни Димитру. И ему, конечно, пришлось уйти. Но этот Исмаил был достойным человеком и уйти он хотел с достоинством, чтобы потом всякий, ищущий на ночь женщину, попав впросак, не поминал в сравнении его имени. Поэтому Исмаил не двинулся дальше порога, а сказал: «Я видел, как она танцевала. Я пришел угостить ее. И ты, белолицый, попробуй вина». Так он сказал и поставил у порога амфорку, и положил здесь же сыр. А сам ушел. Можно было бы и не упоминать этого человека, но заподозрили потом варяги, что он был эльф. Ведь каждому известно, что если эльф войдет в дом, то там не обойдется без последствий. Берест же приметил, что в тот миг, когда Исмаил кланялся и по мусульманскому обычаю прикладывал руку к груди, другой рукой он сделал такое движение, как будто невидимым луком толкнул в сторону Димитры невидимую стрелу. Глаза Димитры при этом сузились, словно от боли, и заблестели нехорошим блеском. Но турок ушел, и все было, как прежде, поэтому игрец быстро забыл про этот странный жест.
   Димитра взяла вино и сыр и, так как ночь была душная, повела игреца за собой на террасу. А террасой в доме Димитры служила плоская крыша. Сам дом стоял на возвышении, поэтому с крыши его Берест увидел значительную часть полиса.
   Город простирался так далеко, насколько игрецу хватало зрения, и скрывался за холмами, чтобы уже с тех холмов спуститься к берегу Пропонтиды. Луна в ту ночь как раз обрела свой полный лик, и в ясном небе блистали огромные звезды, и повсюду было так светло, что игрец без труда различал и дома, и даже отдельные кипарисы на противоположном берегу Золотого Рога. И так же легко он видел корабли и лодки, во множестве покрывающие залив возле галатского моста. Зрелище, открывшееся игрецу, было на редкость красиво и, как все красивое, притягивало к себе. Поэтому Берест долго смотрел на город, любуясь его великолепными храмами и ночным покоем.
   Димитра бросила на террасе узенький коврик. Они сели на этот коврик и стали пить из кубков вино. Рассматривая дворцы в лунном свете, они говорили о том, что Исмаилу, верно, известен лучший в полисе винодел. Глаза Димитры заметно заблестели, вино вскружило ей голову.
   Димитра попросила:
   – Сыграй на дудочке, Панкалос. Люблю слушать твою дудочку!
   Тогда игрец сходил вниз за дудочкой и заиграл музыку, понятную и близкую каждому греку. Берест слышал ее на пристанях от рыбаков, в эргастириях – от ремесленников, ее пели в тавернах, под нее, положив руки друг другу на плечи, танцевали на площадях. И слова к этой музыке складывали разные, но чаще всего это была песня о том, как женщина ждет любимого; ушел любимый под парусом в море, а она всю ночь сидит на берегу и ждет его, и оборачивается на всякий шорох, и вспоминает, что голос любимого – лучшая музыка.
   Димитра сказала:
   – Твоя игра – будто свежий ветерок. Играй! Играй еще!..
   И она поднялась и показала игрецу, как скрывается за морем косой парус, как тепла ночь и как серебрятся волны, выбегая на лунный путь, как, вздыхая, ложится женщина в песок и как она слушает море и тревожится. Потом Димитра станцевала Бересту, как радуется женщина, услышавшая, что любимый возвращается, – это был полет чайки над берегом, над гребнем волны, это легкая лента, выскользнувшая из кудрей, была унесена ветром.
   Танцевала Димитра, не сходя с коврика и не глядя себе под ноги. Она показала великое умение еще и тем, что ни разу не опрокинула и даже не задела стоявших на коврике двух высоких кубков и амфорки с вином. Игрец следил за ногами Димитры, и его восхищала такая точность. Иной раз ему казалось, что вот-вот покатится по террасе сбитый кубок, но нога танцовщицы, будто зрячая, вовремя останавливалась и уходила в сторону. Когда Берест поднял на Димитру глаза, то он увидел, что ее тело было почти обнажено. Только голубоватая полупрозрачная ткань окутывала танцовщицу. Лунный свет пронизывал эту ткань, и она вся как бы светилась. Димитра была в этот час как богиня, спустившаяся с небес, – юна, прекрасна и невесома.
   Димитра заметила восторг игреца, и ей захотелось показать еще большее искусство. Она сказала:
   – Хочешь, Панкалос, я станцую вон на том пятачке?.. И подбежала к небольшому, всего в четыре ладони, выступу террасы, который приходился как раз над входом в дом.
   Но игрец не хотел, чтобы Димитра разбилась, и прекратил игру.
 
   Утром следующего дня в дом Димитры пришел Аввакум и сказал Бересту, что в обители его дожидается один безумный старик, который видит повсюду, даже в самых обычных вещах, следы дьявола и плюет на них. И просил Аввакум игреца увести старика из обители. Сказал, что по доброй воле старик не желает уходить и намерен дождаться игреца. Но если сейчас вдруг вернется кюриос Сарапионас то безумному старику не поздоровится, – кюриос своими руками выбросит его на улицу, ведь кюриос не любит скверны в речах.
   Когда игрец и Аввакум пришли в обитель, они как раз застали Кбогушествича за проповедью. Тот собрал вокруг себя нескольких варягов и втолковывал им, что не следует молиться в храмах, ибо храмы не что иное, как нагромождение камней, и в них нет ничего святого, а следует молиться в своих домах – разве не так заповедано в евангелии? Потом Кбогушествич спросил варягов, как они собираются молиться в своем доме, если их дом сплошь населен дьяволами и повсюду видны следы этих дьяволов. Здесь старик показал всем несколько пятен на мраморе, очертаниями точь-в-точь – как следы копытец, и с омерзением плюнул на этот мрамор. Тогда Аввакум вступился за обитель. Он сказал, что бесам здесь нет места.
   – Следы эти – следы коз, от которых я беру молоко. А вот старец, хулящий храмы, разве не еретик?..
   На это Кбогушествич возразил:
   – Если голова на плечах слаба и ничего не умеет доказать, то уходит от спора и говорит: «Ересь!»
   И дальше он сказал вот о чем: пусть те следы – следы коз, но ведь сама эта обитель со всей своей роскошью и изобилием—храм Сатаны, а на стенах изображены деяния его и сам лик его, а мрамор, покрывающий здесь все, – сатанинский камень, и люди, здесь живущие и вкушающие от изобилия, не думают денно и нощно о Боге, а тешат и холят презренные и порочные тела свои и час за часом приближаются ко времени, когда станут единообразными с Сатаной, с бесами. Скоро уж разуются они и обнаружат на ногах копыта вместо привычных перстов… Называют хулой слова богомила, насмехаются над истиной – копят, копят кошели во имя порока, возводят над собой порочные стены, рождаются от порока, веселятся от порока и гибнут от порока, порока не объяв. Здесь Аввакум воскликнул:
   – Всех призываю в свидетели! Этим скверным человеком лик императора был отнесен к образам Сатаны…
   Но игрец увел Кбогушествича из обители, хотя тот не хотел уходить, думая довести спор до конца. Уже с улицы старец сказал Аввакуму, запирающему дверь:
   – Начертано на входе – обитель. Но вижу здесь обитель бесов! И ты – бесовский привратник. Прорицаю тебе: вот-вот настанет день всеобщего гнева, и тогда падут храмы Сатаны. И сам Сатана сникнет – будь он Сатана Сатаною или императором в пурпурных сандалиях! Куда тогда пойдешь ты, привратник?..
   А игрецу Кбогушествич сказал, что хочет показать ему те силы, которые, единственные, противостоят проискам Сатаны. И если бы не те силы, то всё сущее давно бы уже оказалось в Тартаре, за тройным слоем мрака. Старец сказал, что богомилы —последняя надежда Христа.
 
   К полудню они достигли ворот св. Романа и здесь, в тени зданий, присели отдохнуть. При старце в этот день не было осла, и ноги его устали от ходьбы.
   Так, сидя на камнях, Кбогушествич спросил стоявших неподалеку стражников и таможенников, не бродит ли за городской стеной белый конь. Один из стражников, добрый человек, вышел за ворота посмотреть, а когда вернулся, сказал:
   – Да, ходит чей-то конь под стенами.
   – Белый?
   – Белый конь, – подтвердил стражник, – без седла и узды.
   – Это мой конь! – сказал Кбогушествич, а Бересту незаметно шепнул – Вот! Это знак нам!..
   Таможенники переглянулись, они были удивлены:
   – Уже пятый или шестой человек признает этого коня своим. Видно, конь ничейный…
   Кбогушествич и игрец отошли от ворот чуть дальше и сели в таком месте, где стражники и таможенники уже не могли их видеть. Здесь старец набросил себе на голову клобук, который до этих пор, откинутый, свисал у него за спиной. И теперь из-под клобука были видны только кончик носа Кбогушествича и реденькая борода. Берест удивился – зачем старику клобук в такую жару. Но скоро он понял, что это тоже знак. И заметил игрец, как многие из людей, войдя в город, при виде Кбогушествича останавливались и, также скрыв лица под клобуками, садились рядом. По одному, по двое, по трое… Мало-помалу на мостовой собралось человек до двухсот сидящих. И всё у них были черные, темно-синие, лиловые, а то и просто серые выцветшие клобуки. Сидели эти люди молча, склонив головы, не мешая идущим идти, а торгующим торговать. И хотя среди богомилов было немало рослых мужчин с угрюмыми, порой даже свирепыми лицами, они держали себя миролюбиво и с достоинством, как подобает добродетели. И это верно: всем было известно, что богомилы добродетельны. Однако среди горожан нашелся один человек, которого смутил вид множества богомилов, и тот человек, прячась в толпе, побежал к воротам и доложил декарху о том, что видел. Декарх, молодой и отважный, не побоялся целой толпы, один пришел к богомилам и сказал, что в этом месте сидеть запрещено, и предложил всем убраться. Тогда богомилы поднялись и по улице, прямой, как натянутая нить, двинулись к площади Быка.
   Игрец увидел, что по мере движения число людей в клобуках все увеличивалось. Словно ручейки, родники и ключики, они стекались к единому руслу отовсюду и питали собой могучий поток.
   Кбогушествич сказал:
   – Вот какая сила! Целое лето богомилы просачивались в полис!
   И глаза его сияли.
   Среди богомилов Берест различил много болгар, может даже, их было большинство. Вместе с болгарами шли греки, печенеги, славяне. И было в толпе немало женщин и детей.
   Все больше любопытствующих следовало за богомилами. И оттого шествие разрослось настолько, что заняло всю улицу. Но так как богомилы шли молча, любопытствующим не было понятно, зачем они идут. И спрашивали богомилов:
   – Чего вы хотите?
   Ближние отвечали из толпы:
   – Мы хотим, чтоб убийца погибал прежде жертвы, мы хотим, чтобы вор обворовывал себя, а господин сам на себя работал…
   – Мы хотим, чтобы пали храмы Сатаны…
   – …священников – вон! Они оболгали Христа, а крестом его погоняют и запугивают вас, неразумных. Возможна ли вера, построенная на страхе?
   – Они из вас тянут соки.
   – Их вино давно пахнет уксусом! Опять спрашивали горожане:
   – Куда вы идете? Им крикнули в ответ:
   – К Большому дворцу, к Ипподрому! Там сожгли ересиарха.
   Слова эти были как искры, воспламенившие реку. Молчавшие до сих пор богомилы закричали все разом:
   – К Большому дворцу, к Ипподрому!..
   И взметнули над собой руки.
   – Вас не пустят! Мы видели—там скапливается стража.
   – Можно ли не пустить истину? – засмеялся Кбогушествич. – С ней мы – сила! Ого!..
   Многим нравилось то, что кричали богомилы. И эти люди, в основном – беднота, беглые рабы, черные и белые, парики из провинций, присоединялись к шествию. И требовали свое:
   – Землю! Землю!..
   – Разграбить дворцы!
   – Аристократы – кровопийцы! Бей аристократов!
   – Аристократок нам! Хотим…
   Не доходя полутора стадий до площади-Быка, богомилы наткнулись на заслон стражи. Но с легкостью, даже не приостановившись, опрокинули заслон и обратили в бегство те три десятка наемников, из которых он состоял. А богомилов и бедноты к тому времени собралось уже несколько тысяч.
   Второй заслон встретили на перекрестке улиц между площадью Тавра и площадью Константина. И это уже был заслон, поставленный не наспех. Свыше сотни воинов, построенных в три цепи, перегородили Месу во всю ее ширину, а на площади Константина ожидал приказа большой конный отряд. Такой же конный отряд богомилы увидели и позади себя на площади Тавра и поняли, что очутились в ловушке и путь им был открыт один – к Золотому Рогу. Многие из людей, присоединившихся к богомилам, бежали по этому пути и, перепуганные, не кричали больше: «Землю! Землю! Разграбим дворцы!..» А богомилы остались. Богомилы взяли камни из мостовой и кинули их в стражу, и еще взяли камни. Но стражники выстояли. Прикрывшись щитами и обнажив мечи, они бросились на толпу и принялись избивать всех, кто попадался им, мечами плашмя. А еще ударяли по лицам рукоятями и плетьми… Богомилы отбивались камнями – не имели оружия. Они и не искали кровопролития, отступали. Всадники надвинулись на толпу с обеих площадей и пустили в ход дубинки, не щадя ни женщин, ни стариков. И многих, оглушив, они валили на землю, и, бесчувственным, вязали руки и оттаскивали в сторону. Потом гнались за следующей жертвой… Богомилы, не готовые противостоять, разбегались. И только некоторые, сумевшие отнять у наемников меч или копье, ввязывались в бой. Также и игрец… Кбогушествич не мог бежать быстро, и игрец не оставлял его. Они бежали в числе последних. И кто-то из стражи ударил старика по ногам, и тот упал, оцарапав о мостовую лицо. Стражник бросился вязать Кбогушествичу руки, не подумав о том, что и сам он из охотника может превратиться в жертву. Игрец обеими руками нанес стражнику сильный удар по голове, и тот рухнул на землю, а шлем его покатился по мостовой.
   Подхватив меч стражника, Берест схватился с двумя другими наемниками и одного из них ранил здесь же, возле Кбогушествича, а другого загнал на ступени какого-то дворца и там оглушил его тем же способом, каким наемники оглушали богомилов. Старик к тому времени поднялся на ноги и бежал вместе со всеми.
   Игрец и Кбогушествич укрылись в одном из кварталов Филадельфия. И это спасло их от новой, последней ловушки, которую устроила стража в районе Карпиана и в которую попались многие богомилы. Тех богомилов тщательно переписали, самых неистовых заключили в темницы, а остальных выслали в провинции, в места дикие и малолюдные, чтобы еретическим учением своим уже никого не смущали.
 
   Время идет и несет с собой изменения. Казавшееся постоянным оказывается зыбким. Зыбкое же восходит на опоры и становится колоссом. Боги, чтобы стать богами, развенчивают прежних богов, а потом и их самих развенчивают… Свергнутые идолы катятся в реку, крест поднимается над холмом. Но едва только поднимется крест, как и в нем уже сомневаются. И кресту уготована топь. Новое зыбкое оформляется в нечто. Все временно, изменения – постоянны!