Эйрик принес для Эмигдеш горячую еще лепешку, испеченную в золе. Девочка разломила лепешку и половину ее положила к ногам Береста, а другую половину поделила с Эйриком. И всегда делилась с кем-нибудь едой девочка Эмигдеш – так у нее повелось от младенчества.
   На берегу, у самой воды, команы разожгли костры. Смотрели на медленное течение реки, слушали медленный наигрыш.
   Чуть слышно журчала вода, тихо шелестели камышовые листья.
   Не знали половцы, о чем думал Берест, когда играл им в этот вечер. Но, плененные его игрой, сидели до темноты. Будто завороженные, внимали кураю. Позабыли о заботах своих, сегодняшних и завтрашних. И у каждого из команов стало на сердце так тяжело, как может быть тяжело человеку, навсегда разлучившемуся с близкими. Команы прятали друг от друга глаза, отворачивали от света лица. Но все играл и играл Берест, колдовал, будто всесильный волхв. Оттого щемило у половцев на сердце. Тревогу и печаль источала маленькая дудочка и пробирала слушающих до дрожи, и властвовала над ними так сильно, что вздумай игрец сейчас пойти в темноту в степь, полную голодных волков и сов, целящих когтями в глаза, полную ползучих гадов, – и люди пошли бы за ним, за его волшебным кураем, и шли бы, пока звучал тот курай.
   Где-то не выдержало, сорвалось половецкое сердце. Красавица Яська пришла из аила. Подумали команы – тоже хочет послушать. Потеснились, освободили ей хорошее место. Но Яська, даже не взглянув, прошла мимо этого места и легкой тенью скользнула к игрецу. Освещенная кострами, остановилась над ним. И тут увидели команы перекошенное ненавистью красивое лицо Яськи. Сведенные брови, подобно крыльям взлетающей птицы, изогнулись и раскинулись над висками. Тонкие ноздри затрепетали, как листья на ветру. А в золотых глазах ярче, чем в каких-нибудь других, отразилось пламя костров.
   Яська вынула из-за пояса кнут, и пока Берест не заметил ее, торопливо размахнулась и ударила его по рукам и по кураю. Как ожгла руки игреца! Выпал курай и здесь же, среди желтой травы и плавника, затерялся. И губы Береста задела Яська, кровь скользнула уголком рта, заструилась по подбородку.
   – Не будешь играть! – прошипела Яська и бросила кнут на колени игрецу.
   Многие из команов сразу засобирались в аил. Не хотели попадаться на глаза Яське. И девочка Эмигдеш растаяла в темноте. Сверкнув серьгой, ушел Кергет. А за ним даже самые смелые витязи не решились перечить женщине Окота. Не безумцы же они – впадать в ханскую немилость с приближением зимы! Эйрик остался сидеть неподвижно и продолжал глядеть себе под ноги. Он так же, как и сам Берест, ничего не мог сделать. Лишь одна старуха вступилась за игреца, та самая старуха, что носила на голове убор с серебряными рогами.
   Старуха спросила Яську:
   – За что ты ударила его? Он хорошо играл, тешил слух многих.
   Ответила Яська:
   – Он плохо играл!.. И всегда, когда он играет, я вижу себя жалкой, нищей и безобразной.
   – Это оттого, что ты недобрая, – сказала старуха. Яська засмеялась, но в смехе ее звучала обида.
   – Могу ли я быть доброй? Я еще слишком красива.
   – Нет. Ты безобразна, потому что никого не любишь…
   – Что говоришь ты, выжившая из ума!
   Игрец поискал глазами курай, но в темноте не нашел его.
   Когда обозленная Яська ушла, снова появилась Эмигдеш. Девочка вытерла кровь с подбородка Береста и приложила к рассеченной губе разжеванный ею целительный листок. И еще, как будто случайно, Эмигдеш легонько провела ладонью по щеке игреца. Один раз, другой… Потом коснулась лбом его груди и оглянулась на Эйрика – не замечает ли тот. Но Эйрик в это время пытался отыскать курай и, освещая берег реки факелом, ворошил один за другим сухие наносы плавника. Никак не мог найти – ведь легко затеряться тростинке в куче тростника. И, видя, что Эйрик занят и не смотрит на нее, девочка еще раз, опять как бы невзначай, коснулась груди Береста лбом. Но тут же она вздрогнула от громкого окрика Яськи:
   – Эмигдеш! Ведь этот раб еще не ичкин. Оставь его и больше никогда не прикасайся к нему!
   Сказав так, Яська увела за собой послушную ей, робкую и безмолвную Эмигдеш. А Берест и Эйрик смотрели им вслед до тех пор, пока темнота не поглотила их очертания. Тогда игрец сказал, что не может держать зла против Яськи. А Эйрик совсем не удивился этому. Они еще немного поговорили между собой и решили, что ни тот, ни другой в жизни своей еще не видали женщины красивее Яськи.
 

Глава 11

 
   Шли дни. Уже заметно похолодало, поэтому стада овец перевели из загонов в овчарни, где днем и ночью протапливались кизяком маленькие печки. Русы-невольники жили тут же, среди овец. Только Эйрику отгородили угол в одной овчарне, а Бересту в другой. Их работа была несложна: поддерживать огонь в печи, чистить пол и выгребную яму и кормить овец. Иногда в овчарни заходили Окот или Кергет и говорили русам, каких овец они должны откормить на мясо, а каких лишь поддерживать, чтобы прожили до весны и способны были родить ягнят. Эмигдеш, как прежде, приносила невольникам пищу с ханского стола, но прикоснуться к кому-нибудь из русов рукой или заговорить с ними уже не смела, помнила неудовольствие Яськи. Однажды Эмигдеш принесла игрецу его утерянный курай и положила ему на ложе. Наверное, не один день искала Эмигдеш дудочку А когда нашла, то оказалось, что дудочка сломана. Однако все равно принесла ее Бересту. Красавица Яська больше не трогала игреца. Она не заставляла его работать, когда другие невольники отдыхали, она не искала игрецу дел сверх означенных самим Окотом, она не звала к себе в дом и не пыталась свести Береста с ума видом своей наготы. Да и Окот Бунчук уже долгое время никуда не уезжал.
 
   Однажды Кергет сказал:
   – Снегом запахло. Близится зима.
   И долго стоял лицом к ветру, как бы проверяя – не ошибся ли.
   Нет, Кергет не ошибся. Зима в аил Кумай пришла ночью. И всю ночь падал снег, и на следующий день он сыпал до полудня. А потом растаял. И был большой вороний грай и слякоть. И хотя холода наступили не скоро, Кергет сказал, что зима пришла, и подкрепил свои слова, указав на небо. Небо же было цвета льда.
   Но была и еще одна примета наступившей зимы. К людскому жилью стали все чаще и все ближе подходить волки, и особенно дерзкими они были по ночам. Целыми стаями волки кружили возле аила Кумай, наводя ужас на скот и смущая покой команских собак. Уже не отпугивали волков ни крики, ни стук, ни вид огня. И не спасали высокие плетни – если хищники не могли перемахнуть через них, они прогрызали в них широкие дыры, а то и прорывали под плетнями целые норы. Даже мерзлая земля не могла противостоять им. И больше всех страдали от волков команы-беднота, те, чьи ветхие кибитки располагались по окраинам аила. То коня у них задерут волки, то перережут овец, спрятанных под колесами арбы, то унесут ребенка. Бывали случаи, когда стая окружала арбу и набрасывалась на собак, привязанных к колесам. Люди просыпались от грызни и визга, просыпались оттого, что качалась повозка – это волки отрывали от колес задушенных ими собак. Команы же сидели тихо, ничего не могли поделать. А проехать от зимника к зимнику и не встретиться с волчьей стаей – даже днем было делом невозможным. Атай и Будук, наезжая из Балина, брали с собой не менее десятка всадников, брали свору черных псов и всю дорогу жгли приготовленные заранее факелы. Одинокому же путнику было вовсе не пробиться через степь. Волки в Кумании – это настоящее бедствие. Поэтому зимой, когда на землю ложится постоянный снежный покров, на них часто устраивали большие охоты. В этих охотах участвовали все, способные держать в руках дубинку, все, желающие отомстить волку.
   И в тот год недолго терпели команы-беднота. Едва только посыпал второй снег, команы пришли на двор к Бунчуку-Кумаю и просили его призвать доблестное всадничество на волчью охоту. Быстро договорились половцы со своим ханом; снег же сыпал так густо, что и за короткое время беседы успел покрыть плечи людей толстым рыхлым слоем. Это был хороший знак. Половцы порадовались ему – ведь по глубокому снегу легче будет настичь волка, не так он быстр в снегу, как на голой земле, и совсем не верток.
   Бунчук-Кумай сказал половцам, чтобы назавтра собирались.
   Недолги сборы комана-бедняка: надеть на босые ноги чувяки из кожи – это вместо коня, вырвать из плетня подходящую дубинку и вскинуть ее на правое плечо, а на левое плечо набросить крепкий аркан, да свистнуть косматую собаку. Именно косматую – потому что каждый половец знает, что собака с длинной шерстью в схватке ловка, в беге стремительна, а в служении хозяину не ласкова, не льстива, однако более других преданна.
   Недолги и сборы доблестного всадника: любимого коня, выносливого и смелого, неприхотливого коня оседлать, взять испытанный лук с многожильной тетивой, взять берестяной колчан, полный стрел, и достать из-под кровли дубинку с костяными шипами, сажу оттереть с рукоятки, вдеть запястье в петлю, потом одеться в теплые волчьи шкуры и перетянуть их крепкими ремнями с бронзовыми пряжками…
   Собрались команы на майдане еще затемно.
   Берест и Эйрик тоже были здесь. Ночью поднял их Бунчук-Кумай и сказал каждому: «Одевайся, ичкин!», и каждому дал коня и гладкую дубинку в рост человека.
   Видно, многим навредили лютые волки – собралось на майдане столько людей, что было мало им места.
   Выступили при свете множества факелов, под лай предвкушающих драку псов. Благо, недалеко нужно было идти команам, ибо то предутреннее время было самое волчье время и аил Кумай, испускающий вокруг себя притягательные запахи теплого человеческого жилья, запахи овечьего и конского пота, был осажден истекающими слюной волками, будто неприятельским войском.
   Первая схватка состоялась сразу за плетнями, на дороге между заваленными снегом бахчами. Волки, отбежавшие было в степь при появлении шумной толпы людей с факелами, сбились в темноте в одну большую стаю с несколькими вожаками и, воодушевленные своей многочисленностью, подгоняемые голодом, сами набросились на команов. Единым потоком, черным и рычащим, тускло поблескивающим сотнями зеленоватых глаз, волки устремились в бой.
   –Айва! – призвал доблестный Бунчук-Кумай, и пылающие факелы полетели в стаю.
   Бешеный поток отозвался визгом и рычанием, перешедшим в хрип, но не остановился. В наступившей темноте первые волки упали под конские копыта, зубы в зубы сцепились с косматыми псами, повисли, разъяренные, на удилах. И началась волчья охота, дубинки застучали по волчьим хребтам. Перепуганные кони завертелись на месте. Часто вставая на дыбы, они тяжелыми копытами, словно палицами, били в темную волчью гущу; полагаясь на слух, били в самую грызню.
   Полилась на кумайскую дорогу кровь. Крики и рычание поутихли, и слышнее стали скрип снега, клацанье зубов и перестук дубин. Пешие команы стояли против стаи плотной стеной и, пока не развиднелось, больше отбивались от волков, чем нападали на них. Но с первым утренним светом команы-беднота стали ударять вернее и потеснили стаю в глубокие сугробы бахчей. Однако число волков не уменьшалось, а наоборот, как будто увеличивалось – волки сбегались на шум со всей округи и, возбужденные видом крови, с остервенелым воем кидались в общую свалку. А так как волки умели драться, то кроме охоты дубин здесь была еще и охота челюстей. Заметно поуменьшилось черных лохматых собак. И несколько лошадей уже пали на снег и теперь заливали его кровью из взрезанных животов и покусанных ног. Также трое или четверо команов остались лежать на дороге – преждевременно и бесславно они расстались с жизнью, хотя, быть может, дрались мужественно. Переменчивый мир повернулся к ним своей темной холодной стороной и черными ладонями прикрыл им остекленевшие глаза.
   Всадники ловко справлялись с дубинками, проламывали с треском волчьи черепа. Даже взвизгнуть не успевали волки и, бездыханные, валились на снег. Бунчук-Кумай с Кергетом развлекались. Знали слабое место у волка – били его в нос, сплющивали морду. После такого удара волка не нужно добивать, он все равно уже не жилец с переломанными и вывернутыми челюстями.
   Берест вместе со всеми всадниками посылал своего коня в гущу стаи. И бился сначала из страха быть скинутым на землю и растерзанным. Именно бился – как с врагом-человеком, который находился где-то здесь, в темноте напротив, и мог такой же палицей нанести удар сверху и сбросить его с коня. Игрец наугад бил в темноту, и всякий раз его гладкая дубинка обрушивалась на что-то твердое, как стальной доспех, совсем не похожее на живое тело. Когда темнота отступила и стая оказалась на виду, страх прошел. И Берест разохотился. Он бился за аил Кумай, за команов-бедноту, живущих в нем, бился за себя, за Эмигдеш, за русов-ичкин. Он ожесточился и ударял своей палицей не в волков, а в вечную, алчную, лживую и омерзительную массу зла, стянутую в эту степь со всего света…
   Дрогнули волки, кинулись бежать.
   – Айва! – был новый клич.
   Всадники ринулись в погоню. И в заснеженном чистом поле была у них с волками новая схватка, но кратковременная. Окончательно сломленные, волки рассеялись по всей степи, и каждый из хищников теперь искал спасения в собственной удаче. И не было им в этот день удачи. Всадники легко настигали волков и вонзали им в загривки стрелы, всадники подминали волков лошадьми или оглушали дубинами и скакали дальше, за новой жертвой. Команы-беднота, что бежали следом, добивали раненых волков и стаскивали их к аилу.
   Бунчук-Кумай, прославленный воин, и в волчьей охоте был первым. И успевал за ним только Кергет. Бок о бок мчались они по волчьему следу, но ханский конь – на полголовы впереди. И ханская стрела входила в волчий череп на ладонь глубже, и удар ханской палицы всегда валил наповал, и ханский удовлетворенный смех был слышен дальше. Ни в чем и никому не уступал первенства Окот. И доблестные витязи перенимали у Окота его умение. И в отсутствие его старались быть похожими на него. Нагоняя волка, ударяли его в крестец, да посильнее, до громкого хруста, чтоб у волка отнялись задние ноги. И иногда получался у витязей этот удар.
   Игрец Берест не участвовал в погоне. Ему помешал молодой волк, оглушенный Кергетом. Волк ползал по кругу, крутил зашибленной головой, и его глухое рычание перемежалось с тихим повизгиванием. Был жалок этот волк, и даже последняя собачонка могла сейчас прикончить его. При виде всадника хищник затих и повалился на бок Он смотрел на Береста мутными глазами, а на серой морде его отражалось столько страдания, что игрец даже удивился этому. Волк плакал, подобно человеку. И здесь ушло ожесточение из сердца игреца. Берест вспомнил тех беспомощных волчат, с которыми забавлялся в лощине в памятный летний день битвы с ордой команов. И подумал – не один ли это из тех волчат… Игрец огляделся вокруг себя. Всадники уже умчались далеко вперед, пешие команы еще не приблизились. Поэтому никто не мог помешать игрецу спасти оглушенного волка. И Берест сжалился. Нагнувшись из седла, он ухватил волка за теплый загривок и сильным рывком поднял его к себе на колени. Потом отвез его к Донцу и спрятал на берегу в гуще заснеженного камыша. Уезжая, Берест оглянулся. Волк улегся в сугроб калачиком и совсем по-собачьи прикрыл нос хвостом. Глаза его уже не были мутными, они сосредоточенно и холодно следили за игрецом. Волк не издавал ни звука, но черная шерсть на его спине грозно поднялась. И в злобном оскале обнажились молодые, еще тонкие клыки. Помилованный волк остался волком. Враг не сделался другом. Тогда игрец подумал о себе и вспомнил, что Окот сегодня впервые назвал его – ичкин.
   Половцы набили в тот день до пятисот волков. И старики Кумая говорили, что такая охота – редкая удача. Теперь весь аил можно было одеть в теплые шкуры и до середины зимы, до следующей охоты, не бояться волчьих стай. Старики брали арканы и вместе со всеми шли в степь. Каждый из них отыскивал себе подходящего волка, набрасывал ему на задние лапы аркан и тянул в аил. Многие снимали с волков шкуры прямо в степи, чтобы не возиться с тушкой. И Эйрик снял пару хороших шкур и похвалился Бересту, что убил сегодня волков не менее десятка. При этом вид у Эйрика был очень гордый, а руки его крепко сжимали гладкую дубинку. Эйрик был сегодня всеми признанный свободный ичкин. И волков он убил столько, сколько убивает искушенный в охотах половецкий витязь. Команы-беднота и некоторые из всадников хвалили Эйрика и тянули его к своим кострам, к угощению. А один человек громко сказал: «Хорош ичкин! Надо ему жена. Растет ему жена!» И подтолкнул к Эйрику девочку Эмигдеш. На этого человека Бунчук-Кумай посмотрел грозно. И болтливый человек прикусил язык, а глаза его тревожно забегали.
 
   Сколько-то дней прошло, ударили морозы. Да такие сильные, что сразу сковало реку – до самого дна. И держались морозы много дней и ночей. Часто было слышно, как потрескивал от этого холода лед. Стебли камыша, качаемые ветром, ударялись друг о друга и легонько позванивали, как будто они были сделаны из серебра, а небо ночами становилось таким высоким, и в нем нарождалось столько новых звезд, что люди не всегда отыскивали среди них старые звезды и поговаривали с сомнением – небо ли над ними родной Кумании? Потом вместе с северным ветром подобрались метели. И завьюжило – то с одной стороны набросало сугробов, то с другой стороны принесло горы снега. И сровнялись холмы с лощинами. И уже не только небо, но и землю свою, давнымдавно обретенную родину, не могли вызнать половцы.
   Аил Кумай засыпало с верхом. И после метелей стоило трудов выбраться из жилищ на свет и расчистить снежные наносы. В первые дни только по дымам могли определить люди, в какой стороне чей находится дом – потому что было вокруг них сплошь ровное белое поле.
 
   С приходом сильных холодов все команы из кибиток перебрались в теплые земляные или саманные жилища. Также и Береста с Эйриком привел человек Кергет в дом Окота и показал им их места. И сам Кергет жил здесь же, и еще разместились в просторном ханском доме шестнадцать команов. Днем каждый занимался своей работой, а к ночи все собирались в тепле и приносили к общему столу пищу – кто сколько мог. А хан не скупился, в дни особенно сильных морозов распоряжался к каждому вечеру резать откормленных овец. Окот подкладывал команам мясо и приговаривал: «Овца милее всего блеет в желудке». Половцы соглашались с этим и припоминали мудрость: «Скупой хан правит до весны, щедрый хан правит и после смерти!»
   Берест и Эйрик, равные со всеми ичкин, по-прежнему дни проводили в кошарах, где кормили овец и чистили за ними, где протапливали глиняные печурки кизяком и рублеными стеблями камыша. Они приходили в дом Окота только к общей трапезе и на ночь. И каждую ночь русы-ичкин дважды поднимались с ложа и уходили в свои овчарни подкладывать топливо в огонь. Бунчук-Кумай был доволен работой русов и давно перестал придираться к ним, а доблестный витязь Кергет одарил русов теплыми одеялами из тонкого мягкого войлока.
   С того давнего дня, когда сломался под кнутом маленький курай, красавица Яська как будто перестала замечать игреца. Она ни разу не позвала его к трапезе, хотя сама поименно звала других, она ни разу не подала ему в руки чашу с горячим напитком из трав, молока и бараньего жира, а другим подавала, и ни разу не похвалила его за сделанную работу. За все время сильных холодов Яська даже ни разу не взглянула в сторону игреца, хотя он смотрел на нее часто и подолгу, и она чувствовала это. Но однажды Берест все-таки увидел глаза Яськи, устремленные к нему. Произошло это возле чана с водой. После жирного мяса игрецу захотелось пить, и он подошел к чану, возле которого случайно оказалась Яська. Берест потянулся рукой к ковшу, плавающему в воде, и увидел на поверхности воды отражение Яськиного лица. Оно, показалось игрецу, будто льдом, было сковано ненавистью. Но в чане не было льда. Чтобы не видеть этой ненависти, Берест поспешно зачерпнул ковшом воду и отражение исчезло. Яська с опозданием овладела собой, отвернула лицо. А игрец пожалел, что сломался его курай.
   Бунчук-Кумай не оставил надежды родить с Яськой сына. Почти каждую ночь они совокуплялись. Тогда многие команы просыпались от тяжелого усталого дыхания хана Окота. Команы тайком приподнимали головы и в мерцающем свете угольев видели широкую спину своего хана и видели обнаженные круглые колени Яськи, отливающие медью. Команы долго не могли уснуть, всё прислушивались, затаив дыхание. И догадывались команы – потому не может зачать Яська, что, отдаваясь Окоту, она не думает о нем, а равнодушно глядит под кровлю. Иногда же глаза ее в это время бывали совсем пусты. Окот, повалившись на бок, засыпал ненадолго, потом он просыпался от чьего-нибудь кашля или шороха и они с Яськой совокуплялись вновь.
 
   Чтобы объединить вокруг себя разрозненные силы команского всадничества, Бунчуку-Кумаю было достаточно той славы, какую он имел. Но этой славы ему было мало для того, чтобы склонить на свою сторону колеблющихся половцев в городках Шарукане и Сугрове. Хан Атрак не уступал первенства Бунчуку-Кумаю. Сын Шарукана пристально следил за своими людьми, и то добрыми посулами, то хитростью или угрозами он умел удержать доблестных витязей под своим влиянием. И ни призывы Бунчука-Кумая, ни его обещания не могли склонить к нему всадников-шаруканидов. Бунчуку-Кумаю нужен был поступок.
   И хан сказал однажды про своего соперника Атрака: «Всякие недостойные примеряются к власти!» После этого он подослал к шаруканидам двоих верных людей, чтобы те, как будто в поисках награды, передали Атраку его слова. Но подосланные люди вернулись ни с чем. Никак не повел себя хан Атрак, выслушав обидные слова. Видно, не глуп был сын Шарукана и не искал вражды между команами и многолетнюю тяжбу о первенстве желал разрешить не сабельным звоном, а разумными речами на летнем сходе ханов.
   Тогда крепко задумался Бунчук-Кумай, однако ничего, кроме набега, придумать не смог. А человек Кергет, вникший в мысли хана, здесь и посоветовал ему подослать в Шарукан лазутчиков, чтобы они смотрели, что делает Атрак, и слушали, что говорит. Обещал Кергет – где-нибудь да оступится, да оговорится осторожный Атрак. Иначе быть не может! Вот там-то и найдется зацепка жаждущему зацепиться.
   Так Бунчук-Кумай и поступил. Послал двоих лазутчиков. И те доносили ему обо всем, что делалось в стане Атрака. Но проходили день за днем, а шаруканиды и не помышляли ни о чем таком, что могло бы стать поводом для нападения на них. Тогда Бунчук-Кумай послал еще двоих лазутчиков. И они донесли: «Атрак устраивает охоты на лис».
   Для Бунчука-Кумая это был повод.
   Хан собрал своих витязей и спросил их:
   – Разве может сидеть спокойно лис, когда избивают лисов?
   А всем было хорошо известно, что Бунчука-Кумая за его хитрость, изворотливость и скрытность давно сравнивали с лисой. И даже звали его иногда не Бунчук-Кумай, а Бунчук Лис. И ответили витязи:
   – Лис, который вступится, да будет править!
   Еще им напомнил хан о родинке у себя на правой лопатке и, как уже бывало, сравнил лопатку с высоким холмом власти. И обещал витязям:
   – Шатры свои раскинете на склонах моего холма. После этих слов мужественные команы сели на коней и вслед за Бунчуком-Кумаем отправились к старому городку Шарукану требовать от Атрака выкуп за охоту на лис.
 
   К тому времени, как прекратились сильные морозы и метели, приехали в Кумай ханы-братья, Атай и Будук. Атай сдержал слово: услышав, что Окот называет игреца ичкин, он вернул игрецу гусли. Однако долго сожалел о сломанном курае, говорил, что лучшего курая ему не удавалось вырезать до сих пор и, говорил, наверное, не удастся вырезать и после.
   Вместе с Окотом братья ушли на Шарукан. А в аиле Кумай оставили над всеми человека Кергета, потому что после самого хана не было в аиле воина, более достойного власти. И половецкие женщины теплой водой омыли ему ноги и в косицу Кергета вплели золотую нить.
   Игрец и Эйрик снова переселились в овчарни. Кергет велел им метить овец, и они метили, надрезая им особым образом уши. Вечерами русы-ичкин очищали зерно, перемалывали его в зернотерке и прямо в кизяке пекли пресные лепешки. Наевшись лепешек, игрец брался за гусли. Огрубевшие пальцы его постепенно обрели прежнюю гибкость. И музыка игреца скоро вновь получила добрую славу. Теперь команы часто зазывали Береста в свои дома и кибитки и, внимая его игре, коротали зимнее время. Платили команы щедро – низким поклоном и дружбой. А иногда игрец никуда не хотел идти. В своем углу в овчарне он стелил старый чепрак, садился на него, поджав по-комански ноги, и тихонько трогал-перебирал струны. При этом игрец даже не прислушивался, какая у него получалась музыка. Пока Берест думал о чемнибудь своем, пальцы его думали о своем же. И была чиста и спокойна гусельная музыка игреца. Овцы стояли за жердяной оградкой и косили на Береста глаза и настороженно поводили ушами. Овцы просовывали головы между длинными жердями и тыкались мягкими носами в колени игреца.
   Так, однажды засидевшись допоздна, Берест сам не заметил, как заснул. И приснилось ему широкое ровное поле – распаханное, но не засеянное. На том поле стояли четыре черных прокопченных чана – как бы на четыре ветра. И в каждом из чанов в неподвижной воде отражалось лицо Яськи. А вернее, четыре разных Яськиных лица. Переходя от чана к чану, игрец легко различил печаль Яськи, ее злость, удивление и радость. Игрец остановился возле радости и захотел пить. Но поблизости не оказалось ковша, поэтому Берест погрузил в воду свои ладони, сложенные лодочкой. И уже совсем было собрался пить, как вдруг увидел, что вода в чане-радости замутилась и вместо красивого улыбающегося лица Яськи там оказался голый бараний череп. Игрец отпрянул от чана – так все было неожиданно. При этом он взмахнул руками и из его рукава выпал маленький сломанный курай. Как он забыл о нем! Берест нагнулся, чтобы поднять курай, да опоздал. Земля здесь была настолько плодородна, что дудочка уже пустила корни и потянулась к солнцу. Однако рос курай не тростниковым стеблем, а стройной березовой ветвью. Тут Берест сумел разглядеть в березке Настку и сказал ей: «С того самого дня я хотел прийти к тебе, а теперь не знаю, хватит ли сил». Тогда молодая береза обняла игреца сильными гибкими ветвями, и он успел увидеть, что это уже не береза, а сама Настка. Только лицо у Настки было чужое, непохожее, как будто на него надели маску. Но руки, стройные и нежные, – это были Насткины руки. И тело принадлежало ей – мягкое, жаркое, как та плодородная земля, прогретая солнцем, на которой они сейчас лежали. Это любимое тело взволновало игреца, от волнения в груди даже зашлось дыхание. И Берест едва не задохнулся, он задыхался – и проснулся оттого, что чьи-то теплые влажные губы крепко зажимали его рот. Кто-то лежал на нем, сжав ему бедра коленями, кто-то горячими неистовыми руками гладил его плечи и грудь, а дыхание, пахнущее кумысом, пьянило, как кумыс. Игрец хотел посмотреть, но ничего не увидел, потому что слабый свет от печки не пробивался сквозь густые пряди волос, спадающие ему на лицо. Игрец приподнял эти пряди и тогда рассмотрел прямо перед собой желтые глаза рыси. Но в них уже не был о и следа ненависти, а были только радость и любовь и еще, может, чуть-чуть безумия.