Ярослав взмахнул пустым кубком, остановил гудошников. Спросил игреца:
   – Половцев отпустил?
   – Отпустил, господин.
   – Добрая душа! А если я тебя, как советуют, вместо тех половцев в клеть упрячу?
   – Твоя воля, господин. Только дудку с собой дай. – Берест кивнул на свирель стоявшего возле него свирца. – Вон ту!
   На это свирец ничего не сказал, колесом откатился в темный угол и оттуда скорчил Бересту свирепую рожу. Ярослав сказал:
   – Нет, брат-игрец! С твоей дудкой клеть – не клеть. И в клети слушал бы твою игру. Да жаль, бежишь от меня…
   – На цепь его! Не убежит, – подсказали воеводы. Свирцы с удивлением смотрели на Береста – дурень, от легкого блага бежит, ешь-пей три дня, пока тиун в тереме, пока дарит серебром, а уйдет тиун на полгода, с девками гуляй. Что он тебе тогда? Старый гусляр отводил, глаза, прятался – наверное, понял уже, что не напрасно Ярослав хвалит игреца, ведь понимает Ярослав в музыке.
   Видно, в своей игре старик давно не был уверен. И играл он не потому, что игралось, а потому, что нужно было есть. Бубенщик же поглядывал на нового игреца с любопытством – почему с ним так долго разговаривает сам Ярослав?
   Всех прибывших тиун посадил за стол. Бересту указал место возле себя, по левую руку. И разговорами не отвлекал, дал поесть. Гудошников снова заставил плясать. Пустились по кругу свирцы и бубенщик, со всей громкостью принялись сопеть в свирели и бить в бубен. Да всё взмахивали широкими белыми рукавами. Старик же играл хуже прежнего. Вместо гусельных струн, было, дергал пряди собственной бороды и не те глушил звуки. Потом вовсе перестал играть. Тогда и свирцы с бубенщиком остановились, не узнавали своего гусляра. Старик сказал:
   – Прошу тебя, господин… Жаден слух мой – спешит услышать игреца. Вон того, что со свирелью согласен идти в клеть.
   – Сыграй! – просили апостолы.
   – Сыграй, Петр! – сказал Олав.
   Ярослав согласно кивнул. А Эйрик все спал.
   Не мог отказать Берест. Вышел из-за стола, взял у старца гусельки. Попробовал струны, подтянул колки. Но не принял гуселек – боялся, что слабы еще его пальцы и не справятся со струнами. Хотел свирель. Подошел к свирцу, тому, что корчил рожу. И отдал свирец свою дудку, на этот раз без ужимок, и отступил в уголок.
   Тогда вот что сыграл Берест: сыграл, как птицы щебечут-перекликаются в березовой роще. Светло и зелено вверху, среди листвы, внизу же и того светлее от белых стволов. Это легко представилось слушающим… Потом осень пришла с грустным напевом. А оборвался тот напев вороньим карканьем. И увидели все множество ворон на голых уже и серых березовых ветвях. Другие птицы снялись, полетели. Но вот ослабла одна из птиц – умирала, падала. Вместе с ней умирала осень, шла зима… Четыре всего отверстия у простой свирели, однако все слышали, как ветер свистел в крыльях падающей мертвой птицы. Видели, каким серым и безрадостным было небо…
   Так игрец опробовал свирель и пальцы. Снова заиграл. По первому снегу князь с челядью выехал на охоту. Запели рожки, залаяли собаки. Кони быстро поскакали. Люди перекликались весело и задорно… Бубенщик был разумный, подыграл, ударяя в бубен, медленно пошел вокруг Береста – собаки погнались за зверем, и всадники погнались. Здесь вторая свирель задышала часто, затравленно. Не прерывая игры, подмигнул, поклонился свирцу Берест… Настигали зверя – все ближе, ближе. Собаки вот-вот ухватят за ноги. А тут стремительным роем взвились стрелы – это цепкие пальцы гусляра заметались по струнам. Быстрые руки рыскали над гуслями, быстрые руки рыскали от колчана к тетиве. И летели в небо злые стрелы, дикого зверя разили сверху вниз. Жалобно плакала вторая свирель, зверь обливался кровью и падал на снег…
   Пока играли, к ним подошли воеводы и отроки, встали вокруг, чтобы ближе слышать. Олав уже не тянулся к вину, слушал с вниманием. Эйрик проснулся, сел на лаве и улыбнулся, довольный, что видит Береста. А тиун Ярослав был задумчив, сидел, опустив глаза, откинувшись спиной к стене, и пальцами теребил край скатерти. Свои видел образы в скоморошьей гудьбе. И не через падающую птицу себя понимал, а через надломленную трость. Не зверя на охоте настигал, а извечного врага своего – половца. Разил, тешил сердце… Ярослав сказал Олаву, что с этим Петром Киев обрел нового свирельного князя и что обращение с ним должно быть княжеское. А Богуславу тиун сказал, чтобы берегли игреца и глаз с него не спускали.
   Когда кончили играть, Берест похвалил:
   – Хороши твои скоморохи, господин. Сам слышал! Но, верно, мало они испытали твоей любви.
   Олав из Бирки припомнил:
   – Зато много они испытали серебра…
   Ярослав ответил игрецу:
   – Гусельки у них да свирели хороши. Но не знает правая рука, что делает левая, когда голова не знает о руках своих!
   Здесь Ярослав предложил скоморохам сесть за стол. И когда скоморохи быстро придвинули к себе чашки, и отломили по куску хлеба, и отпили по глотку вина, тиун прогнал их со словами:
   – Как я вашим сыт, так и вы моим сыты.
 
   Изгнанные ли скоморохи тому виной или тиуновы воеводы-отроки, а может, Глебушка с деместиком – не известно, но разошелся по Верхнему городу и по Подолию слух, что явился-де в Киеве юный игрец, дудник-гуселыцик, умеющий наделить слушающих своим божественным вдохновением. И что игрец тот, подобно Бояну, доброгласный и добросердый, как заиграет, так и услышишь в его игре звучание неба и гул земли, услышишь травы и деревья, тянущие соки. А в голосе его, как запоет, услышишь множество разных людей – оживут они, даже те, кого уже нет. И это волшебство! А те, кто теперь вдали, будто приблизятся. Также и времена, серебряные прошедшие и золотые будущие, все будут здесь, все перемешаются, и будто выйдет из того польза. Но когда заговорит тот юный игрец, тогда скажет слова пророческие или заклинательные. Некий Кирилл говорил, что тот игрец – волхв, и знает заклинания присушные, приворотные, лекарские, и может изгнать любую хворобу не хуже того умершего лекаря Агапита из Печерского монастыря. А Григорий-старец говорил, что не словами волхвует игрец, что слов он и не говорит совсем, будто немой, – а волхвует он дырками на дудках да колками на гусельках, ибо он только игрец, но не песнетворец. Еще был слух, что руки у юного игреца безобразные и что пальцев на них по шесть. Об этом рассказывал повсюду калика Афанасий.

Глава 8

   Вот настал день, когда купцы тронулись на юг. И сопутствовал им ветер, наполнял паруса, гнал вдоль бортов высокие волны. Судов было видимо-невидимо, как будто все киевские торжища съехали в реку. Крупных ладей – боярских и купеческих – до семидесяти. В их числе": и новгородцы, и черниговцы, и смоленские суда, а также любечские и полоцкие. И лучшие – киевские. Всякий боярин почитал за честь выставить от себя ладью: с воском и медом, мехами и янтарем, с хлебом, резной костью, с готовыми свечами. Кое-кто еще приторговывал челядью – у кого много было – продавал смутьянов, своих и братовых, перекупленных половцев и чудь, и своих поганых, и прочих полоняников, которых не хотели или не могли посадить на землю.
   Лодок-однодеревок снялось без счету, тьма, великий лес, положенный на воду. Со всех сторон облепили ладьи и широким косяком от берега до стрежени потянулись на юг. Не птичья даже – комариная стая! Взмахивали веслами, переговаривались, восклицали – удивлялись собственному числу. Те, что впереди, дудели в свистульки, били в бубны, те, что позади, пели песни. Расшумелся Днепр. Киевляне высыпали на стены, спешили посмотреть редкое диво – давно не бывало на реке стольких купцов сразу. И шли киевляне по берегу, на прощание махали руками. А с лодок и ладей им кричали в ответ. Да каждый свое. И по отдельности ничего нельзя было расслышать. Взволновался Днепр. Закружили над караваном чайки, высматривали – не блеснет ли где серебром рыбье брюшко, не потянут ли невод из реки. Но сверкали только мокрые лопасти весел, и водяные брызги вдруг вспыхивали здесь и там всеми цветами радуги. Поначалу шли так тесно, что некоторые ловкие переступали из челна в челн и так могли обойти караван от одного конца до другого. А другие, пользуясь первой скученностью, праздновали отплытие, шли бок о бок и угощали один другого разговорами.
   Княжьи и боярские люди, провожающие до Олешья, строили караван. Каждому указывали место, каждому указывали соседа. Записывали имена, описывали и проверяли товар. Спрашивали, кому куда. Назначали десятских и сотских. Знай себе хвалили Мономаха – народ голову поднял, расправил согбенные плечи, вольнее стал дышать, дальше наметил торговать. Путь предстоял по Дикому полю, через поганые половецкие земли, но уж ни один купец не боялся этого пути, потому что, говорили от лодки к лодке, князь выделил небывалую охрану – всю Ярославову дружину и самого его, грозного тиуна под хоругвью. До самого морского берега, до русского Олешья! Как только узнавали купцы про сопровождение, так сразу переставали озираться на берега, переставали думать с опаской о Порогах. И забывали страх перед княжеским тиуном, теперь говорили о нем так: «Самый хитрый половец – Ярослав Стражник». Время от времени всем миром оживлялись, показывали друг другу на песчаный берег и кричали: «Смотри! Дружина Ярославова! Дружина Ярославова!» И из-под ладони силились разглядеть шитую золотом тиунову хоругвь.
   Так – с праздником отчалили.
   С праздником и плыли. Миновали Берестово и Печерский монастырь, и Выдубичский. Медленно таяли за спиной киевские стены и кручи. Белой шапкой покрывали город пришедшие с севера, взбитые ветрами облака. Небесными ладьями под небесными парусами накатывались караван за караваном на свой извечный путь. По безбрежному океану везли товары от божественного торжища к земному. Цеплялись днищами за высокие русские города. Как в зеркалах, отражались в широких русских реках.
   По наущению монахов купцы возносили хвалебные песни. Особенно славили Николая Угодника, святого покровителя корабелов и мореходов, помощника терпящих бедствие, советчика заблудших на воде. И уповали купцы на счастливый исход.
   Монахи-паломники обещали:
   – Молитесь, молитесь! И приидет быстрый на помощь святой Николай, по морю ходящий, яко по суху…
   Но многие не верили монахам. Осторожно оглядевшись вокруг себя, купцы жертвовали своим испытанным языческим богам – богам текучих вод и бегущих волн, богиням морского дна. По поверхности реки водили пальцами, наносили тайные колдовские знаки. Пришептывали, лили в воду масло и пускали по волнам хлеб. Тогда успокаивались и принимались вместе со всеми возносить молитвы Николаю Чудотворцу.
   Озоровали купцы, гудели свистульками. Далеко по реке разносилась гульба.
   Кричали назад:
   – Ого-го-о-о! Стой, Ки-ев!..
   И кричали вперед:
   – Шире берега! Богат-купец идет…
   Приговаривали:
   – Береги, речище, порожищи!
   И пускали по воде деревянные бусы.
   А тут опять восклицал кто-то:
   – Хоругвь! Хоругвь! Ярославова дружина!
   Тогда вставали купцы в челнах и всматривались в далекий берег, и, казалось им, видели, как из-за крутого холма, из-за тучной дубравы парами и тройками выезжали славные тиуновы всадники. Один к одному! Видели, как взмахивали всадники яркими бунчуками и исчезали за новым холмом.
   – Эх-ма! Сколько их!
 
   Ярослав Стражник вывел с собой в поле всего двести всадников. Но так как это были все люди отборные, отроки самые веселые и шумные, те, которые ничего не боялись, кроме тиуна и Мономаха, то с уходом войска из Киева в городе заметно поутихло. Также и купцов поубавилось, поредели торговые ряды, будто осиротели деревянные пристани.
   Десяток всадников послал тиун в город Переяславль, чтобы там предупредили о караване и поджидали его с левого берега. Другой десяток Ярослав послал еще за сутки вперед. По правому берегу направил его в Дикое поле. Сюда подобрал самых ловких и опытных людей на быстрых конях, привыкших к долгому бегу. Этот десяток должен был первым отыскать половцев, если те подкочуют к Днепру, – отыскать и, не ввязываясь в ссору, вернуться к войску. Им разрешил тиун только освистать команов или издалека осыпать стрелами. Но предупредил, чтобы они, пока летят их стрелы, спешили, разворачивали коней.
   Сам Ярослав не захотел идти с сопровождением под хоругвью. Он призвал к себе десяток всадников – в их число включил игреца, Эйрика и ляха Богуслава – и подался глухими тропами и бездорожьем к Торческу, что стоит к югу от Киева на реке Рось, думая оттуда направиться в Корсунь, а после – лесостепным пограничьем пройти к Воиню, где и ждать караван.
   Тиун ехал первым в десятке. И хотя всадники, им избранные, а особенно лях Богуслав, уже не одну подкову утеряли по дороге на Рось и не одного зверя здесь, охотясь, подстрелили, но им не был известен путь, по которому вел тиун. Смутен был этот путь. Временами даже боязно было следовать за Ярославом: то он внезапно бросал коня в глубокую темную лощину, то вел напрямик через жуткие топи, где каждый шаг мог оказаться последним, а то направлялся в черный лес, в самые непроглядные заросли, где только дикие кабаны, может, раз в году и продирались. В чистом же поле посылал коня в галоп.
   Сумрачен и молчалив был Ярослав. Со стороны глянешь – будто и не подступиться к нему. Но Берест попробовал, спросил, почему они ушли от Днепра. И охотно разговорился Ярослав, объяснил все непонятное.
   В городах Гургеве, Торческе, Корсуни, что стояли на берегах реки Рось, а также по всему течению реки Рось еще сам Великий князь Ярослав насильно селил пленников-ляхов, и беглых русских тут сажал, и всех остальных людей, ищущих у Киева помощи. Так начали здесь селиться и подвластные Руси союзные племена черных клобуков – свои поганые. Первыми среди них осели остатки могучего когда-то племени печенегов, разбитого старыми русскими князьями и пришедшими с востока половцами. Рядом с печенежскими землянками и шатрами ставили свои шатры торки-узы, ковуи, берендеи. Вместе они рыли рвы и насыпали вокруг селений земляные валы. Также приходили из степи изгои-половцы с кибитками и тоже селились. Разноплеменные, под вечной угрозой набегов степных орд, все здесь жили дружно. Христианин и язычник ладили друг с другом. Молились разным богам, стояли спиной один к одному, но едва только поднимался в степи шум, едва только слышался призывный половецкий клич, христианин и язычник становились тесно, плечом к плечу.
   Киевские князья поступали хитро. Не хотели селить поганых близко возле себя – очень беспокойно, в любой день они могут сговориться между собой, подняться и ринуться на приступ. Тогда не успеешь и ворота закрыть. Поэтому садили князья союзников-иноверцев по пограничью, чтобы они от иноверцев же первыми принимали удар, чтобы сдерживали половецкий напор. Так спокойнее было князьям, так спокойнее было приграничным поселениям Руси. А самим черным клобукам было легче выжить, чувствуя у себя за спиной поддержку Киева, чувствуя уверенную руку соседнего Воиня. И лестно им было это. На степных половцев уже смотрели, как на низших, на презренных. Многие отказывались от летних перекочевок, селились основательно, в земляных жилищах, и под влиянием русских ходили в церковь. Поэтому, когда у черных клобуков спрашивали: «Кто вы?», они, не задумываясь, отвечали: «Мы – русская земля!» И подвергались они жестоким половецким нападениям: и избивали их, и пытали, и жгли. Тогда, бывало, они на время уходили к Киеву. Но всегда возвращались и возводили на пепелищах новые глинобитные стены, и ставили новые печи, и обносили становища еще более высокими земляными валами. Черные клобуки вместе с русскими князьями, что ни год, наносили половцам ответные удары – за себя, за русскую землю.
   И еще сказал тиун Ярослав, что большинство черных клобуков летом откочевывает в степь, где пасутся стада их овец и табуны лошадей. Поэтому черные клобуки лучше всех знают о том, что делается в степи, кто ходит по ней днем, кто ночью и чего замышляет. Если не будут знать этого, то сами не выживут или не сумеют уберечь свои бесчисленные стада. По обычаю, от кочевья к кочевью знание свое передают с чашей кумыса. За три дня вперед пытаются угадать, в какую сторону повернет волк-половец, из-за какого холма коршун-половец нагрянет.
   В Торческе-городке вокруг Ярослава и десятка собрались толпы жителей, знали тиуна в лицо. Мало сошлось ляхов, мало русских, все больше – иноверцы. С семьями, с малыми детьми на руках. И были среди них старые торческие каны. Один кан, почти такой же большой, как сам тиун, и, видимо, давний знакомец тиуна, пригласил его вместе с десятком в свой шатер. И многих местных пригласил. А пока они все шли к шатру, кан говорил:
   – Землянка – хорошо. Но землянка – воздуха мало, места мало, темно. Шатер – оч-чень хорошо! – Он слегка кланялся Ярославу и его спутникам, приглашал жестами, разводил перед гостями руки. – Мясца кушать будем, юшка кушать. Хотим – девка глядеть. Потом будем долгие слова говорить…
   В шатре их посадили полукругом на сшитые овечьи шкуры и грубые ковры. Красивые дочери кана прислуживали им: в широкой чаше каждому омыли руки, в деревянном ведре с железными обручами принесли нарезанное кусками вареное дымящееся мясо, а в большом прокопченном котле подали густую, очень жирную юшку. Девушки ловко разливали юшку по деревянным ковшам и подносили угощение гостям. А сами с любопытством поглядывали на молодых русских, на игреца и Эйрика и, проходя мимо, старались либо легонько, незаметно для остальных, коснуться их локтем, либо задеть бедром, либо провести по плечу ладонью. Когда же прислуживали другим отрокам, старшим, то только уважение выказывали им – подавая ковши, глаза опускали вниз, прикрывались длинными ресницами. А глаза у дочерей кана были большие, блестящие и глубоко черные. В них, как в чистое ночное небо, хотелось смотреть долго.
   Выпили гости горячей юшки и сразу захмелели все, зашумели-задвигались. Верно, было что-то подмешано в юшку, какие-нибудь тайные корешки. И не ел Берест раньше мяса вкуснее этого – мягкого, пахучего, приправленного степными травами. А глаза торческих красавиц так и манили то с одной стороны, то с другой. Смотрели, завораживали. Глаза эти, яркие, как уголья, были колдовскими глазами – посмотрят, остановятся на тебе широкими зияющими зрачками, а затем как будто обволакивают тебя. И не убежишь от них, потому что рад им. А может, это во хмелю так казалось.
   Посмеивался гостеприимный кан:
   – Хороша дочка! Хочешь, подарю дочка?..
   Игрец и Эйрик не отвечали. Прятали смущение – сосредоточенно секли мясо ножами. Другие же отроки усмехались и с ног до головы оглядывали красавиц маслеными глазами. Ярослав все подливал себе юшки, на торчанок не смотрел.
   Девушки засмеялись и выбежали из шатра. И долго где-то пропадали. Но когда все уже забыли о них – вернулись. И были теперь еще наряднее, чем прежде. Они надели русские рубахи с просторными рукавами и богатым шитьем-узорочьем, надели по нескольку ниток бус, надели пояса с чеканными пряжками, в косы вплели алые ленты. А одна, самая быстроглазая, украсила свой лоб серебряной диадемой. И с той диадемы свисали на высокие брови девушки, на ее тонкий нос изогнутые серебряные слезки. Выделили эту девушку и тиуновы отроки, обговорили ее между собой и решили – самая красивая, княжья невеста, и побиться за нее – не позор. А у игреца при взгляде на канскую дочь замерло сердце.
   Но вот прошел хмель – как не было хмеля. Тогда спросил Ярослав торческого кана:
   – Спокойно ли в Диком поле? Ходит ли кто? Ответил хозяин:
   – В Поле ходит Бунчук, половецкий кан.
   – Не знаю такого, – сказал Ярослав. – Еще про него скажи.
   – Еще скажу: в Роси все броды знает, как уши своего коня. Тот и другой берег знает. Мне кричал: твой берег знал, как своя жила на руках, твоя жизнь знал, как жизнь у свой баран – хочу, сегодня режу, хочу, завтра режу. – Старый кан тяжело вздохнул. – Еще скажу тебе: Рось – скука Бунчуку. Бунчук под Чернигов ходит, там крутится. Сабелькой машет по ночам. Не слышал?.. Хитрый кап! Оч-чень хитрый!
   – Не знаю такого! – удивлялся тиун. – Еще скажи!
   – Еще скажу тебе: Бунчук – веселый кан, любит смеяться. Не унывает. Такого трудно поймать.
   Но опять качал головой тиун.
   Кан вспомнил:
   – Брат у него есть. Атай – зовут. Еще брат есть – Будук. Те каны унывают, их легко поймать.
   Теперь кивнул Ярослав Стражник, лицо его прояснилось:
   – Окот?
   – Окот! Окот-кан! – подтвердил хозяин.
   Ярослав сказал:
   – Ловил уже братьев Окота. Сидели у меня в клети. Да отпустил – плакали команы. Не было за ними большого греха, не было и крови. Также и за мной нет безвинной крови…
   Покачал головой кан:
   – Коман напрасно отпускал. Жди теперь кровь…
   Целую ночь просидели за разговорами кан и Ярослав.
   Девушки еще трижды разносили по кругу гостей хмельную юшку. А когда юшка остывала, дочери кана приносили снаружи, от костра, раскаленный камень и совали его в котел. Юшка тут же закипала. И еще варили мясо для новых гостей – заглядывали в шатер торческие ляхи и местная русь, тоже рассказывали тиуну о команах и про Окота Бунчука. То был удалец половецкий! С ханом Боняком не раз хаживал на Русь и, подобно Боняку, ни разу не дался в плен, хотя другие, более известные и могущественные ханы, бывало, дважды-трижды стояли у киевского стола со связанными за спиной руками. Да откупались, просили мира. Окот не попадался, ему везло. Души христианские губил по селам, в Поросье промышлял душами языческими. И грабил Окот, не гнушался ничем: не только стада овец с собой уводил, но не оставлял в землянке даже старой собачьей шкуры. А воины у Окота были еще жаднее его самого. Увидит такой половец котел с бараниной – заберет. Если же руки заняты, взять не сможет – тогда съест. Если съесть не сможет, то здесь же выблюет и доест. Жадность половецкая уже стала притчей.
   Потом новые гости выспрашивали у тиуна про Мономаха. Ведь жители Поросья хорошо знали князя еще по его переяславскому княжению. И многие вместе с ним гоняли половцев за Рось. Хана Боняка гоняли туда дважды. А потом с переяславцами гоняли Боняка за реку Сулу, там его полки жестоко разгромили и многих половецких ханов опозорили. Вот тогда-то и сумел улизнуть удалец Окот… Любили Мономаха в приграничных селах и городках, при нем хорошо чувствовали русскую силу и сами, и враги их. Теперь, надеялись, повсюду так будет, как было в Переяславле – крепко и вольно. Только бы не изменился Мономах, только бы не заняли его голову безногие мысли – как теплее на престоле просидеть и вернее удержаться, как ловчее отсечь руки, тянущиеся к престолу. Эх, не завладела бы головой Мономаха холодная гордыня!.. И осторожно спрашивали у Ярослава гости, не изменился ли Мономах. Ярослав же глядел на спрашивающих удивленно, как будто не понимал. Но потом сам спрашивал их, позволит ли Мономах изменять самому себе в шестьдесят лет, когда не позволял этого в тридцать, упорно гнул свое. Средним князем был – ровен был. А уж Великий князь!.. Соглашались канские гости – не изменит себе Мономах. Но опять же думали, осилит ли он в свои немолодые годы эту громаду, сумеет ли повернуть на свой лад целую Русь, многоликую, разноязычную, не единоверную, уставшую под многолетним напором врагов, раздробленную княжеской междоусобицей; думали, найдет ли князь убеждающие слова для своих меньших братьев, подданных князей, заставит ли их забыть о мелких обидах и распрях, заставит ли их отказаться от околопрестольной возни и обратить свои взоры к границам Руси, а дела – на общее благо? Этим спрашивающим сказал Ярослав, что князь Мономах не плечом будет подпирать громаду, а умом, и что не собирается он угрозами и мечом дело крепить, а давно уже крепит его сыновьями. Указы произносит князь, писцы не успевают – ломают трости и перья. Ночью думает князь, днем говорит. А слово Мономахово всегда веское, как гривна серебра, – будь то сказанное слово или написанное. С этим все согласились, кто знал Великого князя. Пока гости разговаривали, дочери кана тихо сидели в углу шатра. Их было пять. А та, быстроглазая, с серебряной диадемой, сидела на самом виду и посматривала на игреца, все ждала, когда тот обернется. Если игрец долго не поворачивался, то она бросала в него мягким комочком глины и отводила глаза. В другой раз красавица-торчанка незаметно щипала одну из своих сестер, та вскрикивала и тем привлекала внимание гостей. Тогда быстроглазая смотрела на Береста ласково.
   Под утро девушки принесли кумыс, сыр и медовые сладости. Те четыре сестры опять сели в уголок и там заснули. Быстроглазая же опустилась на ковер возле Береста и слегка потянула его за рукав. Они встретились глазами. И у Береста оттого закружилась голова. Девушка указала ему на рукав, который оказался надорванным у локтя; на это игрец ничего не сказал, лишь пожал плечами. Тогда она зашила рукав, а поверх шва наложила маленький куний хвостик и приметала его – на счастье в дороге, на память в разлуке.
   Игрец тихо спросил ее:
   – Как твое имя?
   Канская дочь так же тихо ответила:
   – Имя мое – Дахэ, что по-вашему значит – красавица.
   – Возьму с собой твое имя…
   И они опять встретились глазами, и не вспомнил Берест про Настку, хотя раньше всегда вспоминал, когда видел красивых девушек.
   Дахэ сказала:
   – Ты уйдешь, и будут любить тебя женщины.
   – А ты?
   – Я буду далеко. Но кто-то будет близко…