Тут Ярослав Стражник вывел всех во двор, дал Бересту коня, дал половцам крепкого верблюда и дал для охраны двоих всадников. Эйрика же тиун оставил у себя и повел в гридницу продолжать пиршество – искать своей душе нового веселья.

Глава 6

   Половцев отпустили в лесной глуши за Выдубичским монастырем, именуемым также Всеволожим. Игрец посоветовал им переждать где-нибудь до темноты и уходить ночами, а еще просил не забывать про маленький курай и про Ярославов добрый суд. Поклонились ему гордые ханы в ноги, руками коснулись земли. Один из них, по имени Атай, – тот, которому тиуи опалил подбородок, сказал:
   – Брат! Вспомним тебя, как заиграет курай.
   Хан Будук тоже сказал:
   – Не воину кланяемся, а игрецу!
   На этом расстались. Половцы перебросили между тугих верблюжьих горбов длинный ремень, ухватились за концы ремня, побежали и быстро скрылись за вековыми деревьями.
   К вечеру Берест и двое тиуновых всадников вернулись в Киев. Всадники сразу заспешили в Верхний город, к Ярославу. Не хотели терять своего, недосидели за столами. Недоели, недопили. Всю дорогу говорили о пиршестве. Вспоминали поговорку: скамьи теснить – не седла лоснить.
   А игрец не спешил за столы. Проехал по Подолию; спешился, постоял на пристани в надежде встретить человека, ведущего свой корабль на север. Но не нашел такого. Зато с севера все прибывали большие груженые ладьи и челны-однодеревки. Места им на воде давно не хватало, поэтому купцы вытаскивали свои суда далеко на берег, на песок. А те, кто не имел в городе дворов, располагались тут же, возле лодок, с чадами и пожитками. Жгли общие костры. Берест видел издалека и скейд Рагнара. Тот стоял на прежнем месте, сплошь облепленный челнами. И возле скейда речку Почайну можно было перейти, не замочив ног, только переступая из лодки в лодку. Игрец не захотел встречаться с Рагнаром прежде Эйрика, а лишь немного поглядел на судно, спрятавшись среди людей. Рагнар уже отыскал того грека, о котором ему говорили перекупщики, – варяги по деревянным мосткам вкатывали на скейд большие бочки с товаром, заносили на плечах тюки и амфоры, а сам грек, толстый, с красной тесьмой в курчавых волосах, суетился тут же, размахивал руками и на всех покрикивал. Грек был так увлечен и так доволен собой и своими успехами, что, глядя на него со стороны, можно было подумать – нет дела более прибыльного, надежного и уважаемого, чем торговля. Игрец именно так и подумал, вспомнив о том, что отродясь не носил на своем поясе полного кошелька. А всего-то богатств у него теперь было – это музыка в пальцах, тиунов конь и грустная память о Настке. Но недолго думал Берест о торговых делах. Он набрел на корабелов и увидел их труд, который был, пожалуй, самый уважаемый и надежный. Он увидел, как искусны топоры в ловких плотницких руках, и уже с неохотой вспоминал про греческого купца.
   Потом, пройдя рыночную площадь, Берест зашел па знакомый уже новгородский двор. Но и здесь не нашел человека, который помог бы ему добраться до Смоленска, – ладьи с зерном уже ушли, а все оставшиеся готовились к долгому и трудному пути на юг: сначала к Олешью, потом к устью Дуная и дальше, к берегам Византии. Все только о том и говорили, что в это лето собралось на южные торги небывало много купцов. И видели здесь заслугу Мономаха. Полгода не прошло, как сел Мономах в Киеве, но уже укрепил влияние Киева на другие города и поднял уважение к великокняжеской власти не только у простонародья и кабальных мужиков, а и у князей, погрязших в междоусобице. Поэтому стало меньше раздору среди городов и сел, меньше стычек на дорогах, и путь по Днепру теперь таил для торгующего человека намного меньше опасностей, чем при князе Святополке Изяславовиче. Но не решили еще между собой купцы, хорошо ли то, что их так много собралось в этот год на заморские торжища, и не будет ли их поход по «греческому пути» слишком шумным – ведь и половцы не глупы, знают, когда и где поджидать караваны. Соберутся их орды со всей степи от Донца до Тмутаракани и разбросят шатры у порогов. Тогда не пройти мимо них без потерь! И думали купцы, что трудно им будет отбиться от половцев своими силами, решали просить князя Мономаха о сопровождении. Знали, что только Мономаха боятся половцы, потому что слава Мономаха поднялась на половецких костях.
 
   В сумерках вышел Берест с новгородского двора. И всего-то немного он прошел, как набросились на него калики – с десяток калик или чуть больше. Коня отняли, а самого игреца повалили в сточную канаву. Те калики, хоть и уродцы, но оказались сильные все, и ловкости им было не занимать. У кого из них вместо ног болтались култышки, у того руки могли камень стереть в порошок и новое кнутовище раздавить в труху. У кого были отсечены руки, мог одними ногами оседлать коня. И все они навалились на игреца, и в подмогу им еще подоспели ихние дружки – ослепленные, оскопленные и немые. Они хотели утопить Береста в сточных водах. Но и Берест был ловок. Хоть не имел оружия, хоть утерял кнут, но не звал помощи, а сильно отбивался локтями и коленями – берег пальцы. И одного из каличьих заправил игрец сумел ухватить за шею и подмять под себя. Так получилось, что прежде чем утопить в жиже Береста, калики должны были утопить своего же дружка. У того человека было очень изуродовано лицо – нос и губы отрезаны или отсечены ударом меча. Из носа теперь текла кровь, а оскал зубов представлялся в полутьме зраком смерти. Зубы двигались, горло хрипело. Сверху же копошились, сопели и ругались остальные калики, но ничего не могли поделать. Им мешало то, что их оказалось здесь слишком много. И когда уже тот человек с изуродованным лицом был близок к утоплению, он прохрипел в лицо игрецу:
   – Половцев отпустил! Велблюда отпустил, сука! Отпустил велблюда!..
   Тогда Бересту стало понятно, за что на него накинулись калики. Но он не знал, как теперь поступить: не хотелось топить калику, не хотелось быть битым. А помощи ждать было неоткуда. Но едва только подумал так Берест – ослабло давление на него сверху. И он услышал, как увечные калики разбегались и скакали в разные стороны. Последний, тот, кто все пытался пнуть его в бок, сам оказался крепко помятым – только и сумел, охая, отползти под чей-то забор, в темноту. Тогда игрец огляделся и увидел стоящего над собой тщедушного Глебушку. И очень удивился, думая: «Его ли, слабого и малого, так испугались калики?» Игрец отпустил из-под себя того полуутопленного с кровоточащим носом. И калика, тяжело переводя дух и плача, не озираясь даже, будто мышь, отпущенная змеей, пополз вниз по сточной канаве. А со всех сторон слышался настороженный каличий шепот:
   – Глебушка… Глебушка… Глебушка…
   – Вставай, игрец Петр, – сказал Глебушка и помог Бересту подняться из канавы.
   После этого они вместе поймали коня. Известной Глебушке краткой дорогой спустились к берегу реки, где Берест трижды окунулся в прохладные волны и смыл с себя и со своих одежд пыль и липкую грязь подолийской канавы. Потом он выкупал коня. И спросил Глебушку, почему так вдруг переполошились калики, не его ли они испугались. Глебушка ответил, что – его, потому что он звонарь. После этого он пояснил игрецу, что среди калик, всяких недужных и паломников, а также среди многих горожан уже несколько лет ходит слух, будто он, Глебушка, редким своим умением бить в колокола превосходит других звонарей и будто он, составляя необыкновенные звоны, тем самым общается не только с людьми, но и с самим Богом. Говорят, звоны его – красная речь для слуха Вседержителя. В речи той, словно людскими словами, ясно звучит хвала праведным мирянам. Сладкоголосая… И так же ясно звучит хула грешникам. Сразу в уши к Богу! Праведники и грешники, не раз бывало, угадывали в колокольном перезвоне свои имена. Здесь Глебушка подтвердил сказанное припевками: малые колокола говорят – «Фомка Славич что прославит? Что прославит Фомка Славич?», а большие колокола – «Гору или дом! Гору или дом!», малые колокола опять – «Чем так славен Фомка Славич? Фомка Славич чем так славен?», а большие колокола в это время – «Церковь ставит! Церковь ставит!», и опять – «Гору или дом! Гору или дом!»… Конечно же, Фомка Славич – купец проворный. И чтобы торговля у него шла бойчее, он мог не раз пустить по Подолию слух, что искусник Глебушка на весь Днепр вызванивает его имя. Но ведь это и другие люди узнавали в звонах. Да многие имена! И радовались праведники своим делам, звучавшим до небес. И на месте врастали в землю окаянные грешники, слыша, как обговаривают их колокольные языки. Поэтому все, кто знал, что Глебушка – это Глебушка, разговаривали со звонарем вкрадчиво, с вежливым поклоном, поэтому и всполошились, разбежались калики. Осудили сами себя – свой разбой желали скрыть во мгле. А завтра в звонах будут искать свои имена. Глебушка сказал:
   – Неразумные! Думая о Боге, невозможно что-то скрыть от Бога. А колокола тут ни при чем.
   Берест рассказал Глебушке про Олава из Бирки, про тиуна Ярослава и половцев, а в конце рассказал, почему были так обозлены калики. Глебушка, выслушав, заключил:
   – Жизнь проживет человек, а все не научится жить. Дело делает для покоя, убивает и истязает для собственного блага, трижды на день готов отомстить, трижды на день готов унизить и осмеять. Когда же ему с амвона говорят правду, то почитает ее за ложь. И после проповеди спешит к Перунову святилищу, где ему громогласно лгут, выдавая ложь за истину.
   Так за разговорами пришли к воротам Глебушки. Коня пустили по подворью, сняли седло и узду. А сами вошли в Глебушкин малый терем. Четыре книги, как прежде, лежали на столе. Сегодня игрец раскрыл четвертую книгу. И на первой, что попалась, странице он прочитал много подобного тем присказкам-припевкам, какие только что слышал от Глебушки. Вот прочитал – праздничный трезвон: большой колокол бьет в оба края – «Он! Он! Он!», сразу подхватывают средние колокола – «К нам пришел! К нам пришел!», а самые малые колокола уже заливаются трелью – «Мы дорожку ему стелем! Мы дорожку ему стелем!»… Глебушка сказал, что так он встречает гостей и князей из походов. А тут посожалел – на Пасху звон никто запомнить не может, потому что присказки к нему еще нет. Очень сложный звон. И каждый по-своему звонит. А Глебушка держит свой звон в голове.
   Сидели до полуночи, читали звоны. До полуночи звоны пели. Забыли о еде и сне. Игрец Берест напевал, как величально звонят смоленские звонницы. А Глебушка вдруг прерывал его пение и гудел всполошно, как при пожаре. Да бил набатом. Потом в колоколах представил свадебку. И, объясняя, знакомил со своими любимцами, с колоколами, называл их поименно, ласково. Ладонями обводил в воздухе их очертания. Игрец же взял да и свою свадьбу обставил в звонах и сам придумал припевку. А Глебушка при этом очень удивился, также порадовался, попросил ту припевку повторить и приписал ее в своей книге к другим свадебкам на чистый лист. Но Берест не сознался, что все он о своей свадьбе придумал от начала до конца, что не было ни звонов, ни гостей, ни столов с угощениями, ни даже ложа. Лежали они в первый раз на сырой земле, во второй раз лежали на зеленых мхах, в третий раз – в березовой роще в высокой траве, и укрытием им были листья папоротника. Крещеные, но не венчанные. Чужие, но муж и жена. Ни алтарь им был не нужен, ни святилище. Мать им была одна на двоих – зеленая роща, отец им был камень-валун, добрым братом – ручей. Трескучая сорока – сватья-ложь. А любовь осталась – обнаженная под небом, светлым пятном в ночи, осталась в потресканных алых губах и в налипших на тела листьях.
   За скудной ночной трапезой под потрескивание восковой свечи Берест рассказал Глебушке немного о Настке, о Митрохе и ватажке, о привидевшемся Чудотворце. И ожидал услышать в ответ сочувствие, а услышал совсем другое. Сказал звонарь:
   – Не все то горько, что горькое, не все то сладко, что сладкое. Твой сон приходится к добру. И нужно тебе поскорее возвращаться в Смоленск.
   С успокоенным сердцем заснул игрец на широком Глебушкином столе. Постелил под себя обгорелый, пахнущий дымом кафтан, а под голову подложил одну из книг. Но спал Берест неспокойно – наверное, потому, что подложил он себе под голову ту самую книгу, в которой звонарь записывал свои присказки. И целую ночь снились Бересту колокола и слышались звоны. Но всё это были недобрые звоны – ударят разом, округу всколыхнут и надолго замолчат, как бы в печали. Потом опять ударят – нестройно и словно с надрывом, с плачем. И новое молчание… Лишь под самое утро приснился игрецу веселый перезвон – свадебный. А присказка сложилась сама собой. От колокольни до колокольни передавали ее веселые звонари, всей христианской земле вещали, что Митрох, славный ватажник, красавицу Настку в жены берет…
 
   С первым же светом Берест надумал ехать, оседлал коня. Но Глебушка отговорил игреца, советовал прежде поклониться святому Петру и послушать пение, чтобы в дальней дороге быть с покровителем, чтобы светлым напутствием озарить душу и укрепить ее в предвидении испытаний. И в подтверждение своих слов Глебушка припомнил мудрость одного малоизвестного византийца: «Во время испытаний отовсюду стекаются беды».
   Поднялись на гору, в город Изяслава-Святополка. Здесь стоял монастырь, в котором Святополк построил Златоверхий храм. То был Св. Михаил. А еще здесь были две церкви: Св. Дмитрий и Св. Петр. Вот к этому-то св. Петру и привел Глебушка игреца. Но вступили они в храм только после того, как обошли вокруг недавно отстроенного Михайловского собора и полюбовались его золотым покрытием.
   Все монахи, какие встречались им в Дмитриевском монастыре, останавливались возле Глебушки, отдавали ему легкий поклон и спрашивали, могут ли чем-нибудь послужить своему гостю. И было среди монахов не меньше половины греков, и они заговаривали с Глебушкой по-гречески, потому что никакого другого языка не знали, хотя по многу лет жили в Киеве и служили в храмах То, что монахи были вежливы с Глебушкой и делали ему поклоны, не было с их стороны чинопочитанием. Ведь звонарь, обыкновенно, занимал самый низкий чин. Но это было почитание умельца, почитание совершенного ремесла.
   Глебушка также отвечал послушникам кратким поклоном и даже прикладывал правую руку к груди. А когда вошли в храм Св. Петра, Глебушка спросил у одного монаха:
   – Здесь ли теперь деместик[6] Лукиан?
   – Да, кир, – ответил монах и указал на хоры. – Ищите там, кир.
   Но Лукиан сам спустился с хоров, когда услышал, что его спрашивают. Это был высокий статный грек, длиннобородый, смуглый, с большими выразительными глазами необычного черно-фиолетового цвета. Глебушка объяснил Лукиану, кого он привел, и просил исполнить им канон в честь святого Петра. Деместик послал за певцами. А пока певцы не пришли, Лукиан провел гостей по храму и показал им фрески и кое-что о тех фресках рассказал. Еще он пригласил игреца приходить к нему, когда тот вернется в Киев, обещал обучить пению. Но игрец не знал, вернется ли он когда-нибудь. И сказал о том. А Лукиан ему в ответ:
   – Пройдешь круг – и вернешься. Уносящий сегодня из храма завтра трижды внесет в него!
   И поднялся на хоры, где его уже ждали певцы-послушники.
   Глебушка сказал о Лукиане:
   – Святой человек! Доброй души человек! Говорят, что на хорах он родился и что на хорах умрет. Даже когда стоит рядом на земле, кажется, что это только ты стоишь на земле, один. А Лукиан, опять же – на хорах. Он несколько лет провел на Афоне[7]! Музыку всю помнит, в книги не подглядывает и на стенах не делает граффити. И еще он немного схоластик… С ним трудно спорить, ведь он слово в слово повторит по памяти многие листы из многих книг. А книг у него! – Здесь Глебушка покачал головой и уже сам для себя принялся повторять шепотом. – Возвышенный человек! Возвышенный человек!
   Потом, когда уже звучал канон, Глебушка не мог стоять спокойно – все как бы с недовольством озирался на хоры. И вот потянул Береста за плечо, чтобы тот нагнулся, и прошептал в самое ухо:
   – Сладкозвучное хвалословие…
   Но игрец не понял, похвала это или насмешка. Тогда Глебушка пояснил ему громче:
   – Музыку слушай. И вовсе не слушай слова. Позже я скажу тебе слова другие. И это будет канон Петра не хуже, чем тот, что ты слышишь. Слова могут быть и умными, и красивыми и могут, однако, обмануть. А музыка никогда не обманет. Наверное, в этом одном мы и сходимся с Лукианом.
   Тут Глебушка в самых высоких и добрых словах принялся хвалить музыку канона и неповторимое искусство деместика, но ничего не сказал о голосах самих поющих. Только после того, как монахи кончили петь, Глебушка сухо поблагодарил их и одарил денарием, принятым от Эйрика. Те взяли денарий с поклоном.
   Когда монастырь остался за спиной, Глебушка сказал обещанные слова – живые слова для киевского канона в честь святого Петра. Вначале он напомнил, что Петр трижды отрекался от Христа, в чем потом и раскаялся. После этого Глебушка спросил у игреца, в чьи же глаза смотрел Петр, когда отрекался, и в чьи он смотрел глаза, когда каялся; спросил, какова цена своевременному отречению и какова цена позднему раскаянию… Лица, как и слова, сказал Глебушка, часто могут быть лживыми. И лицо, обращенное к небу, – это еще не есть мысль, обращенная к Богу. Равно как и лицо, обращенное к князю, не означает верноподданничества. Даже если это лицо озарено согласием. Как много языческого и неуправляемого заключено в каждом! Как велико и беспощадно в человеке противоборство двух начал, доброго и злого, божественного и бесовского! Волхвы подняли головы, глядят гордо, выходят из дремучих лесов и возрождают старые капища. Созывают народ. Рады волхвы вражде на Руси, рады княжеской усобице. Имя Мономахово клянут, потому что Мономах всеми своими мыслями и делами крепит Русь. А Русь единая, подначальная Киеву – это еще и длинная рука митрополичья. Та рука душит волхвов, душит язычников. Вот и выходит, что приятна волхвам княжья вражда и людская кровь и разгороженная земля. А люди все разгорожены – каждый разделен в себе. Двойные несут имена: языческое имя, что прячут, и христианское, что не к сердцу. Имеют двойную веру: в церкви отпразднуют, потом – на святилище. Молитву вознесут, потом спешат жертвовать. Перед Господом повенчаются, потом валяются в грязи перед мертвым Идолищем, кланяются истукану. А где двойная вера, там и двойное действие, и разобщенность, и легкая потеха иноземцам… И еще сказал Глебушка: как много отречений! как мало раскаяний! Вот канон! А слышали мы сегодня только хвалословие!..
   Выслушал игрец Глебушку, но не признался ему, что сам имеет и двойное имя, и двойную веру, не признался, что легче ему понять желания Велеса, чем деяния апостолов, и березовые рощи под Смоленском ему милее и ближе, чем иерусалимская гора Сион, которую он никогда не видел и о которой только слышал из третьих или четвертых уст.
   Но что скрывать! Глебушка обо всем и сам знал. Бесовские песни скоморохов-гудошников своим весельем, живостью, выдумкой-плясом превосходили самые восторженные и возвышенные, чуждые христианские каноны и тропари. А скоморошьи маски и хари и личины волхвов будоражили самых спокойных и пугали, и радовали, и разгоняли по жилам застоявшуюся кровь, в то время как полухристиане, приведенные в храм за руку, дремали перед холодными иконами и слушали длинные проповеди, часто произносимые по-гречески и потому непонятные. И, бывало, в стужу, в слякоть на святилище негде было ступить от тесноты, в многоголосый говор невозможно было вставить слово – в натопленных же церквях царили пустота и тишина. Еще замечали в народе, что волхвы и ведуны оживляли больше усопших, нежели священники, и делали это быстрее и дешевле. От недугов исцеляли также с большим умением. А уж дьяволов изгонять из людей – на то были волхвы непревзойденные искусники. Выжигали дьяволов углями, выколачивали обухом, и брали их утоплением, и совали под лед, и вырезали из чрева ножами. Оттого в народе было к волхвам больше доверия. К тому же людям милы гонимые. А волхвы были гонимы ото всех сторон: и церковниками, и боярами, и князьями, и православной паствой. Княжьи отроки и переодетые монахи ловили волхвов по лесам. Собирали народ. И перед толпами сажали волхвов на дыбу. Или вместе с ведьмами и бесами сжигали в кострах. Или распинали в лесу на пнях, говоря: «Креста не достоин! Грех – прахом твоим поганить крест». Волхвы не оставались в долгу, с миссионерами поступали так же. Временами нападали волхвы на пустыни-монастыри и повсюду своим дерзким словом отвращали паству от церкви, а паломников – от святых мест.
   Так и Берест часто склонялся к гонимым. И если случалось помочь им, помогал без раздумья. А когда не мог помочь, сочувствовал. Мимо него однажды проходил одетый в кольчугу княжий отрок и нес кованый гвоздь для запястья волхва. Игрец подставил ему ногу, оттого отрок упал и больно ушиб плечо. За тот поступок Береста едва не высекли, но вступились другие сочувствующие волхву. А так как было их слишком много, то княжьи люди побоялись дальше озлоблять народ и игреца тут же отпустили. Однако если бы в тот раз на месте волхва оказался распинаем отрок или монах, то игрец проникся бы сочувствием к ним и, не задумываясь, оттолкнул бы волхва.
   Всего этого Берест не сказал Глебушке. Они распрощались у северной окраины Подолия возле Щековицы, при дороге на Вышгород…

Глава 7

   Скоро взгляду Береста открылся славный Вышгород – северные ворота Киева, городище с мощными земляными валами на высоком днепровском берегу. Берест уже видел этот город недавно – когда на скейде Рагнара спускался к Киеву. Здесь их заставили причалить, проверили товар и предупредили о спокойствии. Потом варягам предложили осмотреть усыпальницу русских святых Бориса и Глеба, но Гёде отговорил своих людей от этого необдуманного шага, ведь всякое могло случиться в чужом городе, в чужой стране. Лучше уж было им до Киева держаться всем вместе, да поближе к воде, чтобы усыпальница русских князей не стала еще и усыпальницей варяжских купцов. Кроме того, они торопились.
   И Берест теперь спешил, не стал задерживаться для поклонения Борису и Глебу. Только приостановил коня на торжище, чтобы выменять хлеб. А как оглядел себя, то увидел, что выменять не на что. Недолго раздумывал, сорвал с конского потника чеканную медную бляху и отдал торговцу за краюху. С тем и покинул Вышгород.
   К вечеру ближе, оглянувшись, игрец увидел далеко позади себя четверых всадников. Те, наверное, скакали очень быстро, потому что за спиной у них вилось облачко пыли. Когда игрец оглянулся во второй раз, то увидел, что всадники намного приблизились и, призывая его к вниманию, размахивали над собой пиками с бунчуками.
   И догнали наконец. Окружили Береста с четырех сторон. Встали, засмеялись. Кони под ними от долгого бега тяжело поводили боками, с удил капала слюна. А у самих всадников сапоги с внутренней стороны были мокрыми от конского пота, и тот же пот мелкими капельками блестел на стальных шпорах, на звездочках-репейках.
   Одного из всадников игрец узнал. Это был лях Богуслав. Тот скинул шапку и утер ладонью свою бритую голову, пригладил седой чуб. Лях радовался больше всех.
   Он сказал Бересту:
   – Ты обронил одну вещицу.
   И протянул на ладони бляху от потника, и опять засмеялся.
   Другие всадники сказали:
   – Поедешь, игрец, с нами. Обратно в Киев.
   – Со вчерашнего дня тебя ищем!
   Но Берест отказался подчиниться, развернул коня и поднял его на дыбы. Конь замолотил копытами в воздухе. Тогда лях Богуслав перегородил игрецу дорогу. Ловкий и быстрый – легко это сделал. И наполовину обнажил меч. Сказал так:
   – Ярослав еще пирует. Он и его гости желают послушать твою игру на дудке. Нижайше просим тебя, игрец, едем поскорее с нами ко двору.
   И вогнал меч в ножны.
   А другие всадники сказали:
   – Птенец, голову отвернем!
   И принудили Береста вернуться в Киев.
 
   К Ярославу Стражнику прибыли уже ночью, Но увидели в оконцах свет и подумали, что не все еще разошлись гости. Так и было. Сам тиун сидел во главе стола, по правую руку – Олав из Бирки. Возле Олава прямо на скамье спал Эйрик. А через стол, напротив Ярослава, угощали друг друга винами четверо или пятеро воевод-сотников – крепких и тяжелых, почти подобных самому тиуну, его любимцев, его апостолов. Остальные столы были убраны и составлены в углу один на один. На освободившемся пространстве вели плясовую игру гудошники-скоморохи. И было их четверо: гусляр, два свирца со свирелями и бубенщик. Все в нарядных рубахах с длинными, подобранными к плечам рукавами.
   Когда вошли, лях Богуслав сказал Ярославу:
   – За Вышгородом словили игреца.
   А те трое, что были с ляхом, добавили:
   – Строптивый! В клеть бы его.
   Тем временем гудошники не прерывали игры. Да украдкой бросали на Береста любопытные взгляды. Бубенщик поднял бубен над головой, стучал, поглядывал через плечо. Свирцы согнулись в поясе, обеими руками держали свирели и взмахивали локтями, как птицы крыльями. А гуселыцик бородат был и стар. Борода его спадала на гусельки, перепутываясь со струнами, но не мешала и свисала с колков на широкий открылок. Одной рукой старик дергал струны, другой – струны глушил. И вся-то игра! Зато на Береста, нового игреца, взглянул гуселыцик недобро, как будто с высокомерием. До седин дожил, а не понял, что высокомерие – худший из пороков. С ним не сладится никакая игра. Не ладилась и эта…