Неделю подряд сидела Боярская дума...
   Началось все с того, что боярин Одоевский прискакал к государю в Коломенское, дождался конца обедни и при выходе из церкви упал с воплем царю в ноги...
   Растерявшийся царь поднял Никиту Ивановича и повел с собой во дворец. Услыхав о несчастье боярина, который, так же как он, потерял любимого сына, опору и надежду всей жизни, царь стал его утешать обычными словами всех утешителей, говоря о божьей воле и о райских вратах, которые отворяются перед усопшим. Но боярин был безутешен. Может быть, плохо веря в то, что князю Федору уготовано место в селениях праведных, он жаждал земного возмездия за безвременную гибель своего Федюшки. Он требовал от царя воеводской высылки с царским войском, ссылаясь на то, что с каждым днем, с каждым часом множатся мятежи, что смута скоро разольется по всему государству.
   – Голубчик ты наш государь, надежа и утешение всей державы! Ведь что на Руси творится – ты сам посуди! Не отринь царский взор от юдоли! Ведь Волга горит, государь, кого хочешь спроси... Боярин Богдан Матвеич ныне ко мне приезжал, у него черемиса взбесилась, будны майданы в лесах погромила... Свияжские чуваши ясашных твоих приставов избивают повсядни, ясаку платить не хотят. В Саранске мордва приказного человека на площади била, а стрельцы, собрався вокруг, лишь смеялись, воры... На Дону ныне Стенька-вор сидит в атаманово место и побивает царских посыльных бояр и дворян... Спаси державу свою, государь! Охрани нас от бед и напастей! – умолял Одоевский.
   И в тот момент, когда царь собирался сослаться на утомленность и на недуг, от саратовского воеводы примчался гонец с вестью, что Разин с казаками вышел на Волгу, захватил Царицын и разбил казанскую высылку головы Лопатина.
   Царь встал и упал на колени перед кивотом.
   – Неразумный пастырь и нерадивый покинул стадо свое, и вот волки терзают его, и тигры пещерные и львы пустынь собрались, изрыгая рыкания! – воскликнул царь, бия себя в грудь. – Как смел я, царь недостойный, предаться печали по сыне возлюбленном и покинуть державу мою!.. – выспренне выкрикнул он. – Прости меня, Никита Иванович! Царям и мужам совета нельзя предаваться простым человеческим слабостям. Слуги державы своей всегда должны быть на страже... Зови-ка назавтра ко мне с утра лучших бояр...
   И вот, сначала лишь «лучшие» и «ближние», а затем и вся Боярская дума в полном составе сидела все дни от утра и до вечера, решая дела спасения государства...
   Москва закипела. Бояре спешили опередить Разина в ратных сборах: во все стороны по московским дорогам летели гонцы. В Нижний – с указами о постройке стругов. В Тулу – с приказом готовить для войска пики, сабли и бердыши. По всем городам, порубежным с казацкой землей, развозили указы о том, чтобы никто – ни купцы, ни крестьяне – не смели отъехать на Дон ни с каким товаром, а кто будет схвачен, тот тут же как вор и изменник будет казнен смертью... Во все замосковные и украинные города и уезды, во все города и уезды заокских и поволжских земель скакали гонцы, развозя призыв государя к дворянам о явке в Москву на государеву ратную службу. В монастыри поспешали посланцы с требованием выслать отданных им на прокорм драгунских коней.
   Сын боярский Данила Илюхин с десятком драгун скакал из Москвы, через Муром, Нижний, Макарьевский монастырь, в Казань – к воеводе князю Урусову и в Симбирск – к воеводе Ивану Богдановичу Милославскому { Прим. стр. 146} с указом готовить высылку на воров.
   Поручик драгунской службы Данила Илюхин был отправлен приказом Казанского дворца, самим боярином Одоевским, который ему указал на возвратном пути взять пятьдесят драгун у казанского воеводы, с ними заехать в вотчину Одоевских, разыскать в лесу убеглые деревеньки Никиты Иваныча и пригнать всех назад по своим местам, а заводчиков, паче всех Мишку Харитонова { Прим. стр. 146}, зовомого «казаком», захватить живьем и везти к боярину на Москву для «особого разговора». И по голосу боярина, и по речи Данила уже заранее понимал, какой это будет «особый разговор...»
   Драгуны скакали лесами, ночуя по деревенькам. На расспросы крестьян гонцы отвечали, что турки собрались войной на Москву, и они, дескать, скачут звать ратных людей на турок...
   У Мурома переправились через Оку. Ехавший рядом с Данилой попович сказал, что недалече уж вотчина князя Одоевского, но он опасается пробираться домой в одиночку, страшится разбойников. Данила над ним посмеялся:
   – Тебе бы, попович, в ратную службу! Ну, едем, проводим...
   К ночи, едучи шагом в лесу конь о конь, попович тихонька рассказывал Даниле о том, как втроем, со своим отцом и со старшим братом, ночью они снимали с ворот повешенного мужиками княжича, чтобы его схоронить.
   – Мы с батей крадемся, а ветер его качает, покойник-то будто руками машет. Боязно стало, я как затрясусь, а батя мне в рожу как двинет! «Чтоб не страшился!» – шепчет. И что же ты скажешь! Весь страх миновался... Стали мы с петли снимать его, а он как загрохочет. Я было упал, обомлел, а батя мне сызнова в рожу! Да шепчет: «Сыч кычет, дура!»
   – А ну тебя, к ночи такое! – отмахнулся поручик, завертываясь в дорожную епанчу от ночного тумана.
   – Нет, ты погоди, – настойчиво продолжал попович. – Вот стали мы в яму его опускать, а в лесу как загукает...
   – Батька те в рыло! – со смешком подсказал сын боярский. – Ну и батька! У нас есть полковник такой...
   – Небось страшишься к такому. Ты смелый в ратных людях, а тебе бы в поповичи – вот бы завыл-то, – заметил малый. – Ну, схоронили его мы вот тут, за кустом, чтобы Мишка не ведал...
   – Где – тут? – перебил оторопелый боярский сын.
   – Вот тут, недалече, сейчас доедем, – сказал попович.
   – А стороной не объедем?
   – Чудак, ты бы ранее молвил! Да ты не страшись: я ему кол осиновый вбил в могилку. Он не встает, а только скулит, как робенок плачет.
   Поручик перекрестился.
   – Тьфу, нечисть, спаси Христос!.. – пробормотал он.
   – Ты далее слухай. Вот мы его так схоронили да по лесу крадемся. Как на нас гаркнет: «Стой! Кто таковы?»
   – А батька те в морду! – подсказал сын боярский.
   – Не. Батька сомлел, устрашился. А я его – в шею! Он тотчас пришел в себя: поп, мол, идет! «Падаль боярскую хоронить ходили?» – спрошает так грозно. Батька не ведает, что и сказать...
   – А ты его – в шею!
   – А я его – в бок! Он и признался: «Ходил хоронить». Тот бает: «Ну ладно, поп, что ты враки какой не умыслил, а то бы тебе и конец!» Ан то сам Харитонов Мишка нам встрелся... Пришли мы домой. Я мыслил, что батька меня за тычки за мои вожжами отвозит, а он говорит: «Спасибо, Васятка, ты в бок саданул. Хотел я сбрехнуть, и пропали бы мы ни за что!» Вот тут и могилка, – сказал вдруг попович.
   Поручик взглянул в направлении кустов с неприятным чувством. «Скорей бы проехать!» Слегка подхлестнул лошадку. Как вдруг в кустах у могилы задвигались черные тени.
   – Стой! Кто таков? – грозно спросил голос.
   – Я, Васька-попович, – дрожащим голосом ответил спутник Данилы.
   – К боярину ездил в Москву повещать и облаву на нас привел?! – спросил тот же голос.
   – Сам Мишка, – шепнул попович поручику. – Да что ты, Михайл Харитоныч! Так, ратные люди едут путем, а я с ними по лесу увязался от страху, – ответил попович, дрожа.
   – Слазьте с седел, ратные люди, проезду тут нет, – сказал из кустов человек, не подходя к ним близко.
   «Пропала моя голова! Пропали драгуны и царский указ!» – подумал Данила. В каждом кусте, в каждом дереве он видел разбойника. «Хлестнуть покрепче коней да прорваться!» – решил он.
   – Драгуны, за мною! – крикнул Данила, выхватив саблю. Он дал коню под бока острогами, рванулся вперед... и стремглав полетел в какую-то тьму, куда-то в глубокий, черный провал. Над головою его затрещали сучья, под ним билась лошадь, сверху рухнули комья земли... Еще что-то упало и бешено заколотилось...
   «Еще одна лошадь», – подумал Данила. Невыносимая тяжесть навалилась на него... «В яму поймали нас, вместе с конями», – понял он, задыхаясь, стараясь вырваться и не в силах будучи двинуть ни рукой, ни ногой...
   ... Придавленный лошадьми, посиневший труп сына боярского Данилы был обыскан. У него в шапке нашли зашитый царский указ. Васька-попович дрожащим голосом, запинаясь и заикаясь, при свете свечи в подвале княжеского дома читал собравшимся «разбойникам» и их атаману Михайле вынутую у поручика грамоту.
   Царь звал дворян в ополчение против Разина и его казаков; царь обращался ко всему служилому и поместному люду:
   – "...памятуя господа бога и наше, великого государя, крестное целование, и свою породу, и службу, и кровь, и за те свои службы нашу, великого государя, к себе милость и жалованье, и свои прародительские чести, за все Московское государство и за домы свои..." – читал Васька. Он вспотел. Рукавом кафтана вытирал себе лоб.
   – За домы свои! – повторил державший церковную свечку старик, дед Илья Иваныч.
   – За домы – что! Боярские домы жгут, то и за домы вставать! Ан тут с хитростью писано: «за Московское государство», как словно на иноземцев вставать. Будто Разин собрался все Русское государство порушить, – заметил Михайла.
   – Неужто сам царь писал? – со вздохом спросил кто-то из темноты.
   – Ведь сам не напишет, – уверенно заявил дед Илья Иваныч. – Он лишь за перо возьмется, бояре тотчас подскочат: «Пошто тебе белы ручки трудить, пошто тебе ясны очи темнить, пошто царску голову думой заботить! Садись-ка в карету да поезжай по садам покататься, сладкие ягоды кушать, а мы тут все сами испишем. Только печать поставь, а уж мы все управим!» – изобразил старик, словно присутствовал при таком разговоре.
   Илья Иваныч славился по уезду тем, что, участвуя во взятии Смоленска, первый вскочил на стену и заколол рогатиной, как медведя, вражеского воеводу, после чего сам государь захотел его видеть, и целый вечер он просидел у царя во дворце, рассказывая ему и о своей семье, и о своем подвиге. Потому-то все, что говорил старик о царе, и считалось бесспорной истиной, именно с тех самых пор его и стали звать не просто Ильей, а только по отчеству.
   – А государь-то сам, может, про то и не знает? – спросили его из толпы крестьян, столпившихся вокруг Васьки и слушавших грамоту.
   – Ему и не скажут! Его ведь такое дело: печать приложил да иди старичка послушай али в церковь сходи помолиться, а они-то тем временем все и обделали! – пояснил старик.
   – Ну, ты дале, дале читай, – поощрил Харитонов поповича.
   А Васька читал дальше – о том, как царь звал дворян служить «со всяким усердием» и «со всею службою» ехать к Москве «тотчас, бессрочно, не мешкав в домах своих, без всякия лености...»
   – А Степан Тимофеевич ведает ли, что скликают на него все дворянское царство? – раздался беспокойный голос.
   – Ведь, может, не ведает ничего!
   – Ему б сию грамоту. Он бы и сам поспешал на них!
   – Атаман, ты пошли-ка кого из нас к Тимофеичу, право!
   – Ить надо послать, Харитоныч! – раздались оживленные, дружные голоса.
   – Пошлем, мужики! – уверенно сказал Харитонов. – А ныне мы станем другую грамоту слушать. Васька, читай.
   Это было письмо боярина князя Одоевского к казанскому воеводе князю Урусову. Одоевский писал, чтобы воевода готовил стрелецкую высылку против Разина вниз по Волге, и заканчивал личным своим делом:
   «Да как ты сына боярского поручика Данилу Илюхина станешь к Москве отпускать, и ты бы, князь, дал ему ратных людей с полета человек для поимки моих беглых крестьянишек по лесам в моей вотчине и заводчика их Мишки Харитонова, разбойника и татя...»
   – Ну, знатную ты послугу нам оказал, попович, что прочитал сии грамотки, – сказал Харитонов.
   – Да что ты, Миша! На то ведь и батька меня обучал премудрости чтения! – скромно сказал попович.
   – А пуще заслуга твоя перед боярином, что ты ему про крестьян и про Мишку-вора все рассказал, – перебил Михайла.
   – Ведь батька послал, Михайл Харитоныч! Мое дело малое – сын! Что батька скажет, то слушай! – оробев, оправдывался попович.
   – Так, мыслишь ты, не тебя, батьку вешать? – спросил Михайла с насмешкой.
   Попович упал на колени перед Михайлой.
   – Михал Харитоныч, голубчик! Прости меня, батюшка! Бога молить за тебя...
   – Не любишь, когда до расплаты? – спросил Харитонов. – Ну ладно. Домой к отцу не пойдешь, с нами – в лес: и нам надобны грамотны люди. Вставай-ка с коленок. Степан Тимофеичу грамоту станешь писать.

Астрахань – город казацкий

   Вымытый ливнем город сверкал под утренним солнцем. Полноводная Волга после бури еще не могла успокоиться; на желто-мутных волнах вскипали пенные гребешки. Струги и челны, стоявшие на якорях возле города, качало волной, и цепи гремели в кольцах. Омытая от песку и пыли городская зелень красовалась яркими пятнами.
   Как в большой праздник, народ вышел на улицу, толпился по площадям. Над всем большим городом стоял гомон, как над огромным базаром. То с одной, то с другой стороны раздавались крики:
   – Держи-и-и! Лови-и!..
   И вся толпа из ближайших улиц кидалась на эти крики: били воеводских сыщиков, ловили и тащили к плахе дворян. Им тут же рубили головы...
   В пыточной башне, запершись изнутри, на самом верху еще сидело с десяток черкесов. У них больше не стало свинца, и они из пищалей стреляли деньгами, зная, что все равно астраханский народ им пощады не даст...
   Тела убитых дворян и приказных тащили в одну глубокую и широкую яму. Среди прочих были сброшены в ту же могилу тела казненного воеводы с братом, побитых иноземных офицеров, русских сотников и черкесов, персидских купцов, добровольно взявшихся за оружие, и многих других угодников воеводской власти.
   Все лавки были закрыты. В церквях не звонили к обедне. Наслышавшись, что Разин – враг церкви и бога, попы не смели выйти на улицу.
   Разин первый вспомнил попа Василия, своего посланца в Астрахань, и спросил о нем.
   – Не ведаем, батька, где. Тюрьму отпустили, попов там нет, – сказали Степану.
   – Сыскать! – приказал атаман.
   Освобожденных колодников привечал весь город. Измученных пытками, изможденных голодом, ослабевших от сырости темных подвалов, их толпою несли на руках, как знамена победы. Родные до них не могли добраться. Каждый из астраханцев считал их не в меньшей мере своею родней.
   Из домов вытаскивали для них столы, покрывали лучшими скатертями, выносили гостинцы, потчевали их едой и питьем.
   Возбужденные свободой, пьяные светом, шумом и общей радостью, освобожденные колодники всем и каждому по десятому разу рассказывали о воеводских неправдах, о муках своих и чужих, о разорении своих домов, о корысти приказных, о злобе сыщиков...
   Из воеводского дома казак кидал в толпу платье, куски холста, крашенины, сукон, шелка и бархата. Из толпы хватали куски, делили тут же на части.
   – Все мы, дураки, от бедности приносили в принос боярам!
   – Богатым в разживу!
   В толпе выделялись лохмотьями ярыжные бурлаки, работные люди из соляных варниц. Казаки звали самых оборванных:
   – Эй, ты! Иди-ка сюда! Скидай свою требуху, одевайся!
   – Неужто мне? – пораженный роскошью, восклицал оборванец.
   – Да ну, одевайся!
   Тут же на улице под общие шутки и смех скидывались лохмотья. Дорогое сукно, парча, шелк и бархат сверкали на изрубцованных плетью, потертых бурлацкой лямкой рабочих плечах.
   – Сапоги не налазят... Козловы к чему мне! Ить ноги от соли распухли. Мне бы какие онучи помягче да лапоточки. Эй, братцы! Там нет лапотков? Пошукайте!
   Толпа разражалась хохотом.
   – В боярском доме лаптей захотел!
   – Да ты сам как боярин! Куда в такой справной одеже лаптищи!
   – Бахилы ему воеводски! Бахилы кто взял?!
   – Саблю, саблю ему!
   – Куда саблю – топор бы! – смущался тот.
   – На пику, казак! – совали в руки оружие.
   – Вот справа! – соглашался работный.
   В Приказной палате сошлись Разин и есаулы. Они распахнули окна затхлого, душного помещения, взломали замки сундуков и ларей, вывалили кучи бумаг.
   Узнать, чем занимаются воеводы, о чем они пишут в Москву к царю и боярам, хотелось всем.
   В Приказную палату набились ближние казаки. Толпа горожан стояла под окнами. Все слушали, что читают.
   Были уже прочитаны долговые записи, списки недоимщиков, мелкие изветы и жалобы. Теперь добрались до железного ларя, запечатанного тремя воеводскими печатями.
   Призванный к чтению приказный подьячий не смел поломать печатей. Разин со смехом сорвал их сам.
   – Читай, дурак! Перед кем ты страшишься вины, те сами уже в яме! А соврешь в чем – и быть тебе с ними!.. Уж там-то они тебя заедят! Все кости обгложут!..
   Подьячий испуганно закрестился.
   Разин и с ним другие казаки расхохотались.
   – Ну, читай-ка, читай!
   – Горилки ему для видваги! – подсказал Боба и подал подьячему чарку.
   Тот залпом выпил. Отер рукавом проступившие слезы и перевел дух.
   Дрожащими пальцами он взял из ларя самый верхний столбец, развернул, но не мог читать вслух и заплакал.
   Василий Ус покачал головой.
   – Чего ты, дура, страшишься?!
   – Дай с духом собраться, честной атаман! – попросился приказный.
   – Ну, сбирайся живее, а то погоню тебя к черту, иного найду грамотея! – раздраженно сказал Разин.
   Подьячий набрался воздуха и, выпучив от усердья глаза, не вникая в смысл, стал читать. Царь, сам царь писал к воеводам, с гневом им выговаривая за то, что они не умели как следует править свое воеводское дело:
   – "И вы тех воровских казаков не расспрашивали и к вере не привели, и пограбежную рухлядь ратных людей, которые были на бусе, и шаховых и купчинных товаров у них не взяли, и на Дон их, воровских казаков, отпустить бы не довелось, а ныне нам, великому государю, ведомо учинилось, что..."
   Подьячий умолк.
   – Ну, чего? – спросил Разин.
   – Не ладно тут писано, осударь атаман великий, – робко сказал подьячий.
   – Ну-ну! – нетерпеливо прикрикнул Разин.
   – "...что сказанный Стенька, безбожник и вор, надругатель святыни, проклятый богом, у себя на Дону сбирает таких же, как он..." – Подьячий умолк опять.
   – Читай, собака! – потребовал Разин.
   – "...бездомовных и воровских людишек, хотя воровать, и оный богоотступник, вор Стенька, проклятый богом в возмутительном нечестии своем, отринувшись святой православной церкви и веры христианской..."
   – Брешут они! Чья припись? Не государева припись?
   – Думного дьяка, Степан Тимофеевич, атаман великий.
   – Вот то-то! Ты брось ее. Государь мне иное писал, – сказал Разин. – А тут бояре, видать, составляли... Иную давай!
   Одну за другой заставил Степан читать московские грамоты и воеводские отписки. Весь этот железный ларь наполнен был тайною перепиской о нем самом.
   Разин задумался. Подьячий читал еще и еще, но он уже не слушал его. В первый раз понял Степан, какое огромное значение придавали ему в Москве и царь и бояре, как озабочены были они каждым его движением, как стремились они проникнуть во все его замыслы, как окружили его лазутчиками и сыщиками, с какою робостью ожидали каждого его шага, движенья и слова...
   – Буде враку пороть! Сложи все назад да опять запечатай. Мне надобны будут бумаги сии. На Москве мы их вместе прочтем с государем... Кои бояре писали сии бумаги, уже им в ответе стоять! – сказал Разин подьячему.
   Он встал, потянулся. За ним поднялись есаулы.
   Разин пошел на крыльцо. Народ, ожидавший на площади выхода атамана, хлынул к крыльцу.
   – Палачей! – крикнул Разин.
   – Палачи схоронились, батька! Мы их самих показнить хотели за злобу. Они сокрылись.
   – Да ты укажи, отец, кого казнить. Твой недруг – наш враг. Мы и сами управим! – откликнулись из толпы.
   – Иди-ка сюда! – позвал Разин одного из посадских, стоявшего ближе. – И ты иди тоже, и ты! – позвал ан его соседей в палату.
   Те вошли. Толпа любопытно стеснилась к самым дверям, не смея без зова войти, но горя нетерпением узнать, зачем палачи атаману.
   Новоявленный посадский «палач» с помощниками вскоре вышли из Приказной палаты, таща вороха бумаг. Они донесли свой груз до помоста на площади, где совершались, бывало, казни, свалили там и пошли назад в дом.
   Толпа окружила помост, не поняв, что творится.
   Кто-то из есаулов окликнул еще из толпы охотников. Сразу вызвалось целых полсотни людей.
   – Куды столь! Будет еще троих!
   Весь помост завалили бумагой.
   – Вали, вали выше! Куча мала! – задорили из толпы.
   Напряженное ожидание казни, смертей, которое вместе с любопытством охватило толпу, когда Разин потребовал палачей, теперь сменилось веселым удивленьем.
   Разин вышел опять на крыльцо. За ним вынесли воеводское кресло.
   Вдохновленный победой, с горящим взором, но строгий, в черном кафтане, отделанном серебром, в запорожской шапке, с атаманским брусем в руках, Разин мгновенье стоял, ожидая, когда всё увидят его и замолкнут. Говор смолк в один миг.
   По донскому обычаю, при обращенье к народу Степан скинул шапку и поклонился.
   Народ сорвал шапки с голов, бросил к небу.
   – Здравствуй, батька, навеки! Отец наш родной!
   – Слава батьке Степану!
   – Слава!
   – Ура! Ура-а-а!
   Степан протянул руку. Народ умолк.
   – Братцы казаки! Вольность казацкая с вами отныне! – сказал атаман.
   Опять полетели вверх шапки, и крики прервали его слова:
   – Спасибо тебе, Степан Тимофеевич!
   – Батюшка родной, спасибо за волю!
   – Слава!
   – Казаки! – продолжал Степан. – Атаманы честные! Вот вся кабала ваша, муки, неправды – все тут. Пусть навеки огнем горят! Пусть и пепел их ветром развеет!
   – Из пушки тем пеплом пальнуть!
   – Из пушки пальнем, пусть развеет!
   – Пушки наши, чего не пальнуть! – ответил Степан. – Зажигай, палачи! – приказал он, махнув рукой. Он надел свою шапку и сел.
   Посадский «Петруха», успевший одеться, как подобало быть одетому палачу, в красной рубахе, зажег факел и с разных сторон поджег все бумаги.
   – Помост погорит! – крикнул кто-то.
   – Аль жалко тебе?!
   – Пусть горит! – зашумели вокруг.
   Пламя бежало по свиткам, по связкам листов, по книгам. Зажженные листы, как птицы, взвивались к небу, кружимые ветром, летали с огнем и сыпались пеплом на площадь.
   Народ ликовал, глядя на то, как корчилась в пламени мучительная старая жизнь, вместе с боярщиной и со всеми ее обидами, как легким дымом вились и расплывались, будто и не были, тяжкие законы, как в вихре взвивались пеплом приговоры к плетям и к кнуту, изветы, из-за которых людям пришлось бы терпеть разорение, жестокие пытки и, может быть, казнь тут, на этом же месте, на плахе...
   Деды и внуки несли на хребте закаменевший от времени горб. Его несли с покорной, унылой обреченностью. И каменный горб этот лопнул, рассыпался. От рождения скрюченные, люди вдруг ощутили в себе способность выпрямить спину, вздохнуть всей грудью, расправить плечи... Навсегда, навсегда, навеки сгорела неправда богатых и сильных. Самый воздух, вчера еще душный и пыльный, теперь, освеженный ночным ливнем, был как струя ключевой воды после долгой дороги в безводной пустыне.
   Народ ничего не приписывал себе самому. Батька! Все – батька. Словно у батьки была тысяча рук, чтобы рушить стены, тысяча ног, чтобы в прах растоптать всякую силу, вставшую на пути.
   Степан смотрел на пламя костра, на добровольных «палачей», которые длинными пиками подсовывали в огонь валившиеся из пылающей кучи свитки, глядел на всю эту радостную толпу, на праздничные лица...
   Загорелся помост. Жар стал сильнее. Ближние к помосту люди отступили, пятясь от жара. Степан увидал перед самым помостом в толпе Сукнина. С каким-то потерянным выражением, почерневший и мрачный, Федор смотрел в огонь безразлично, погруженный в себя, будто его не касалась общая радость, даже, наоборот, было похоже на то, что он угнетен и убит общим праздником.
   Выйдя на площадь и подойдя к костру, Федор и не взглянул на крыльцо Приказной палаты и не видал Степана, сидевшего тут в воеводском кресле.
   – Федор Власыч! Эй, Федор! – громко окликнул Разин.
   Сукнин оглянулся так, словно окрик вырвал его из какого-то оцепенения.
   – Ну, что? Неужто же не нашел? – спросил атаман.
   – Да вот она, Настя, – ответил Сукнин.
   Услышав, что сам атаман говорит с есаулом, толпа расступилась, очистив дорогу к крыльцу.
   Сукнин подошел вместе с Настей. В этой измученной женщине не узнать было прежней румяной, дородной казачки, не умолкавшей певуньи, пышущей весельем и силой. Прядка седых волос выбивалась из-под ее головной повязки на пожелтевшую щеку. В огромных глазах, обведенных будто углем, горели тоска и мука. Голос был хриплым, когда она глухо сказала:
   – Тимофеич, родимый! Мишатку они доконали...
   – Робенка! За что же? – спросил в изумлении Разин.
   – Замучили сына... Сыночка... сгубили...
   Настя закрыла лицо руками.
   – Пытали они, куды Федор упрятал богатство. Вишь, богат воротился с тобой от персидцев – отдай!.. – заговорила Настя, открыв лицо и пересилив себя. – А сами все ранее взяли... Хотели еще... Кабы знала, где взять, и еще бы дала... Что – богатство!.. Пытали меня. Клялась, что не ведаю больше. Они при Мишатке стали меня мучить. Он как закричит: «Батька сказывать ей не велел! Мы с ним вместе ходили, а мамка не знает!» Я им баю: мол, малый соврал, меня пожалел – на себя наклепал... Не поверил мне воевода боярин, велел Мишу за ноги весить... Любимое дело его было за ноги весить. Повесили Мишку, покуда откроет. Меня-то к стене, рядом с ним, приковали, – рассказывала казачка. Хриплый голос ее срывался, но люди, сомкнувшись вокруг тесной толпой, слушали затаив дыхание. Никто не глядел на догоравший помост.