Страница:
Одиноким и нищим отправился султан в дальнейший путь по земле и жизни. Но жеребец не только спас жизнь хозяина, он в дальнейшем приносил ему удачу за удачей. Султан снова начал обрастать войском, появилась добыча, появились юные красавицы, золото, появилась власть.
Много времени прошло с тех пор в бегстве, в собирании войск, в стычках с врагом. Султан и ест и спит на коне, но на другом коне. Ни разу он не приказывал оседлать себе белого жеребца. Особые конюхи холили жеребца, всюду его водили за султаном, но султан не хотел садиться на этого коня. Он дал себе слово, что сядет на него в тот день, который пять лет мерещится ему и в мечтах и во сне, в тот день, стремление к которому сделалось единственным смыслом всей жизни султана.
Когда-нибудь повернется колесо судьбы и улыбнется удача, сойдутся они с Чингисханом в равном бою, и отплатит Джелал-эд-Дин за все обиды, за все оскорбления, за всю кровь.
…И тогда на белом коне въедет он в столицу своего отца, в родной Ургенч.
Но запаздывает желанный день. Все новые и новые города Хорезмийского царства попадают под меч Чингиса, разметаются пеплом по земле, поднимаются кверху столбами дыма, расточаются по песчинке по бескрайним степям.
Счастье по-прежнему было на стороне врага. Оно не изменило своему избраннику – рыжебородому идолу Чингисхану. Но Джелал-эд-Дин не был сломлен. Он верил, что однажды из-за края горизонта выкатится огромный красный диск, и это будет солнце его победы, его удачи.
Над Тбилиси поднялся огромный солнечный шар, превращаясь постепенно из кровавого в золотой. Услужливые прорицатели, дервиши, гадалки и шейхи один перед другим провозглашали, что солнце предвещает неслыханные победы доблестному солнцеподобному султану.
Да, думал и сам Джелал-эд-Дин, здесь, в столице переднеазиатского государства, должны закончиться мои злоключения. Я прошел до конца дорогу скитаний и унижений, отныне предо мной открывается путь победы и славы. И я начну этот путь на том самом коне, который был свидетелем моего величайшего поражения и на котором я преодолел бурные волны Инда.
Нетерпеливое ржанье коня вывело султана из долгой задумчивости. Два молодых здоровенных конюха едва сдерживали застоявшегося гладкого, лоснящегося жеребца. Отвыкший от седла, он играл на одном месте, танцевал, раздувал ноздри, прядал ушами и встряхивал белоснежной гривой. Стремянный поддержал стремя, и султан легко вскочил на коня. Конь тронулся с места, и вслед за ним двинулись ряды знамен и лес копий.
Когда внутри осажденного города началась резня между ее защитниками и мятежными мусульманами, когда в крепость ворвались хорезмийцы и Боцо Джакели повел остатки грузинских войск через Куру в Исанскую крепость, Ваче находился среди этих войск. Под ним убило коня, и он, пеший, как мог, отбивался от наседавших врагов. Потом ему прокололи плечо, рука сразу онемела, в глазах затуманилось, и он упал. Сеча прокатилась над ним, не затоптав, не затронув, не нанеся новых ран. Ваче видел, как скрылись в Исанской крепости остатки грузин, как задвинулись тяжелые ворота, как хорезмийцы бесновались около этих ворот, тщетно пытаясь сокрушить их.
Сознание у Ваче то затуманивалось, то прояснялось. Во время очередного проблеска он огляделся и увидел, что лежит на ступеньках лестницы. Бой на улице прекратился, было тихо, в безмолвии полыхали пожары. Ваче казалось, что огонь горит совсем близко, потому что ему было жарко. По всему телу разливался расслабляющий непривычный жар. Глаза закрывались сами собой. Хотелось ни о чем не думать, не двигаться, задремать. Какие-то зыбкие волны подхватили его и понесли, мягко покачивая, убаюкивая, унося все дальше и дальше от шума, от мыслей, от самой жизни.
Потом снова Ваче открыл глаза. Что-то привело его в сознание, что-то заставило его опереться о землю руками – он пытался подняться. Под ладонью было тепло и скользко. "Моя кровь, – подумал Ваче, – я истекаю кровью". И тут же раздался голос:
– Ты истекаешь кровью, подожди, я тебя перевяжу.
Пересилив дремоту, Ваче открыл глаза и увидел Цаго.
– Что ты здесь делаешь? – спросил он.
– Ищу ребенка. Только на минутку отлучилась за водой, оставив его одного, а он исчез.
Теперь Ваче разглядел, как испугана и бледна Цаго. Глаза у нее блестели, как у пьяной или у помешанной.
– Иди ищи. Оставь меня. Я – ничего. – Но Цаго видела, что лицо Ваче перекосилось от боли. Она сняла косынку, разорвала ее на полосы, расстегнула пуговицы архалука и отыскала рану, осторожно наложила повязку. Пока Цаго перевязывала, Ваче озирался вокруг; он обнаружил, что лежит возле лестницы нового дворца Русудан. – Цаго, – прошептал он, теряя силы, – будь добра, затащи меня во дворец.
Первым стремлением Цаго было унести Ваче к себе домой, то есть в тот глухой подвал чужого дома, где она пряталась. Но до ее убежища было далеко. По улице на конях рыскали мародерствующие победители. Ей и одной было бы опасно пробираться к дому, тем более с раненым воином на плечах. Все же она попробовала взвалить Ваче себе на плечи, но упала под тяжестью большого обмякшего тела. Опустив Ваче на землю, она волоком потащила его вверх по лестнице, кое-как добралась до внутренних покоев дворца и уложила раненого.
– Подожди, – прошептала она, – сейчас найду ребенка и вернусь.
Но Ваче не слышал ее шепота, он ничего не слышал, вокруг него была тихая глубокая ночь. Цаго выбежала из дворца.
Очнувшись, Ваче почувствовал, что немного окреп. Он не знал, сколько времени продолжалось беспамятство, и не мог припомнить, где он теперь и как сюда попал. Оглядевшись, увидел, что находится в новом дворце царицы Русудан, как раз в той палате, которую еще так недавно, с таким воодушевлением он расписывал. Перед ним поднималась стена, на которой он изобразил царицу Русудан, едущую на коронацию в сопровождении блестящей свиты. Эта стена осталась незаконченной, не было написано лицо девушки, стоящей около осла: ее тело, руки, вся фигура – все уже было, не хватало лица, лицо обозначалось несколькими условными штрихами.
Рушился мир, горел Тбилиси. Неизвестно, заживет ли рана у Ваче, или он умрет от нее. А если и вылечится от этой раны, выживет, разве не зарубит его первый же встречный конник? Да и эти палаты, наверное, не устоят. Все пожрет ненасытный огонь. Ему все равно, что пожирать, простые бревна или творения прославленных зодчих и живописцев.
Кому сейчас дело до того, что осталось ненаписанным лицо девушки, стоящей возле осла! Во всей Грузии и во всем мире никому нет до этого никакого дела, кроме художника, который это лицо не дописал. Стремление к законченности, стремление к совершенству, которое живет в каждом настоящем художнике, дрогнуло и в сознании Ваче. Не заметив как, почти механически, он взял кисть из валявшихся около стены, окунул ее в краску, тронул кистью там, где должна быть бровь. Мазок ложился к мазку, постепенно жар работы, жар творчества овладел живописцем, и он, не помня себя, не помня, что теперь происходит вокруг, начал писать, как будто ничего не случилось в мире и сейчас войдет его друг Гочи Мухасдзе, и станет сзади, и, помолчав, произнесет слова одобрения и восторга.
Десница мастера вселяла жизнь в лицо девушки, стоящей возле осла. Долго жило это лицо в сердце художника, а теперь чудесным образом переселилось из сердца на стену, ожило само и оживило все остальное, написанное на стене.
Немного раскосые глаза, смелый и резкий разлет бровей. Глаза становились все живее, все ласковее, румянец проступал сквозь смуглую кожу щек, весь мир исчез для Ваче, осталось только это лицо, и вот оно воскресает на стене, в споре со смертью, царящей вокруг него.
Помимо своего сознания, Ваче спешил. Он чувствовал, что силы его могут иссякнуть в любое мгновение, а картину хотелось дописать. Живописец писал, а смерть стояла над ним, у него за плечами, замахнувшись своей косой. Но всей силой страсти, всей жаждой красоты жизни художник презирал ее, стоящую за плечами и ожидающую, быть может, последнего, заключительного мазка.
Вот и последний мазок. Живая Цаго, точно такая, какой она стояла тогда, прислонившись к стене мастерской, точно такая, какой ее всю любил Ваче, Цаго живая, веселая, лукавая, глядела со стены на своего создателя, на своего творца, и Ваче сам удивлялся ей, такой живой и такой красивой. Он шагнул к ней навстречу, кисть выпала из рук, боль от плеча пронзила все тело, и снова нахлынула темнота.
На этот раз Ваче пришел в себя от каких-то диких, нечеловеческих воплей. Прислушавшись, он разобрал, что где-то очень близко плачут женщины и дети. Кое-как приподнявшись, он дотащился до окна.
На берегу Куры перед узким мосточком волновалась большая толпа. Не весь ли Тбилиси согнали сюда – и женщин с детьми, и стариков, и подростков, и мужчин? Собравшимся приказывали по одному пройти по мостику, по которому нельзя было пройти иначе, как наступив на всегрузинскую святыню – икону божьей матери из Сионского храма.
Кое-кто осмеливался и робкими шагами переходил через роковую черту и оказывался на другом берегу. Но в большинстве люди не хотели идти, упирались, пятились назад. Подталкивание и плети не могли их продвинуть вперед. Каждого, кто не решался наступить на христианскую святыню и перейти на другой берег, тут же рубили саблями и сбрасывали в Куру.
Высоко на куполе Сионского храма был установлен трон. На троне восседал победоносный султан Джелал-эд-Дин. Это он творил суд над несчастными побежденными тбилисцами. Или отрекись от своей веры, или смерть – таков был его короткий беспощадный приговор.
От ужасных воплей и криков у Ваче снова закружилась голова. Он закрыл глаза и заткнул уши, но картина казни все равно стояла перед глазами, и даже еще явственнее, чем если б глаза были открыты.
Ваче открыл глаза и зачем-то смерил расстояние от окна до купола Сиони и до султана, восседающего на нем. До купола было недалеко. Хорошо обученный и сильный воин мог бы достать до него смертоносной стрелой. Но где достать стрелу и где взять силу? Раненый оглядел зал и не увидел ничего, кроме кистей и красок, разбросанных там и сям. Но он вспомнил, что на месте, где он упал, должны были остаться его лук и колчан, потому что они были у Ваче до того, как он потерял сознание, до того, как Цаго затащила его в эти палаты.
И точно – колчан и лук. И одна-единственная стрела в колчане. Одна, не израсходованная на врагов стрела, она может сразить самого главного врага, и, значит, она одна сейчас стоит всей страны и всего грузинского войска.
Надо было теперь доползти до лестницы, а потом снова подняться наверх и добраться до окна. А добравшись до окна, нужно было собраться с силами и метнуть эту единственную стрелу, и докинуть, и попасть в цель. Хватит ли на все это сил у истекшего кровью Ваче? Должно хватить.
Каждое движение приносило нестерпимую боль, от каждого движения темнело в глазах. Шаря рукой по стене, Ваче кое-как спустился вниз на лестницу. Но это было легко по сравнению с карабканием обратно наверх. Липкая испарина выступила на лице и по всему телу, в горле пересохло, как будто он много дней не пил.
Должно быть, прошло немало времени, пока Ваче ходил за луком. Народ на берегу поредел, хотя по другую сторону моста прибавилось немного. Султану, должно быть, надоело это ужасное зрелище, или он уже насытился кровью – трон был пуст. Восседавший на троне спокойно спускался с купола Сионского храма на землю. Святыня попрана, народ унижен, чего же ему еще?
Ваче сделалось досадно, что он упустил такую хорошую возможность. Но все равно надо успеть собраться с силами, пока султан не скрылся из глаз. Скорее, скорее опереться спиной о косяк окна, напрячься, собрать все остатки сил, все, что можно. Одна-единственная стрела. Вот султан спустился на землю. Ему подали белого, как летнее облако, коня. Вот конь заржал. Нужно еще больше сил, чтобы стрела достигла цели, еще больше, еще… Еще…
В то мгновение, когда Джелал-эд-Дин коснулся стремени, стрела со свистом прорезала воздух. Стрелявший не увидел ее полета, потому что снова лишился сил. И хорошо, что не видел, – огорчился бы, что все-таки дрогнула рука, привыкшая больше к кисти, чем к луку. Стрела вонзилась в белого коня султана, около самого уха. Конь жалобно закричал и упал на передние колена. Султан успел соскочить, и его плотным кольцом окружили верные мамелюки.
Султан глядел, как умирает его белый конь, свидетель и участник его величайшего поражения и его величайшей победы. Конь плакал, слезы катились из огромных выразительных глаз. Плакал и султан. Но недолго. Джелал-эд-Дин закусил губу, отвернулся и быстро пошел прочь, окруженный все тем же плотным кольцом охраны.
Смерть белого коня Джелал-эд-Дин понял как дурное предзнаменование. Если бы в боях за Тбилиси грузины уничтожили половину султанова войска, он и то не печалился бы так сильно. Не для этого он берег и лелеял своего любимого коня, не для этого содержали его в лучшем стойле, кормили лучшим кормом, не смели ударить или оседлать. Джелал-эд-Дин ждал победы. На этом коне в сладостный час победы он мечтал въехать в родной Ургенч и в Самарканд.
И вот теперь, когда судьба, кажется, повернулась к султану лицом, когда повсюду разнеслась весть о его первой большой победе, его любимец пал так бесславно. Никогда не увидит он Хорезма, никогда не ударит копытом о священную землю дедов и отцов. Может быть, и самому султану написана такая же бесславная смерть на чужбине, может быть, и ему не видеть родных земель и родных городов, может быть, и он однажды неожиданно будет сражен и погибнет, не сведя счетов с проклятым рыжим врагом.
Весь гнев султана обрушился на покоренный город. Мало крови было пролито на его камни, мало было огня. Султан приказал оцепить все улицы, обыскать каждый дом и, если убийца коня не будет найден, сжечь весь город, чтобы не осталось камня на камне.
Словно бешеные собаки, бросились во все стороны каратели Джелал-эд-Дина. Они рушили, тащили, пытали, рубили, жгли. Вскоре нашелся предатель. Он упал в ноги перед воинами Хорезма и клятвенно заверил, что видел, как один грузин целился в султана из узкого окна новых палат царицы Русудан и как из этого окна вылетела стрела.
Джелал-эд-Дин сам бросился по указанному следу. Орхан, Шереф-эль-Молк и Султаншах устремились за ним. Дворец был окружен, и воины бросились в покои. Тбилисские персы особенно усердствовали, дабы заслужить милость нового победителя. Они быстро напали на следы крови и по этим следам нашли Ваче, забившегося в самое укромное место. Они, как жители Тбилиси, тотчас узнали в Ваче придворного художника, о чем и сообщили Джелал-эд-Дину.
Ваче был без сознания. Но лук и колчан валялись возле и пятна крови вели от окна к последнему убежищу живописца. Поглядели в окно. Сиони был близко и весь на виду. Никакого сомнения быть не могло: из этого окна и пущена роковая стрела, лишь по счастливой случайности не задевшая султана, но зато сразившая его любимца. Кто-то из персов недоуменно воскликнул:
– Как можно было на таком расстоянии не попасть в цель?
– Мы ведь не знаем, – может быть, это была первая и последняя стрела, выпущенная живописцем.
– Кругом лужи крови. Он сильно ранен. В его состоянии и это прекрасный выстрел.
Взбешенный, жаждущий мести Джелал-эд-Дин быстро вошел в новый царский дворец. "Где он? – казалось, говорил весь его лик. – Покажите мне скорее, чтобы я мог задушить его своими руками, чтобы я мог скорее передать его в руки палача для истязания и пыток!" Свита едва поспевала за султаном. Перед дверьми в хоромы Джелал-эд-Дин невольно остановился. Ему показалось, что под ногами вода, и он приподнял полы халата. Но, вовремя поняв фокус, решительно опустил халат и твердым шагом ступил на хрустальный пол. С презрением поглядел он на приближенных, вышагивающих на цыпочках, с высоко задранными халатами. Второй раз остановился султан, взглянув на расписанную Ваче стену палаты. Он не видел всей живописи в целом. Он не мог отвести глаз от Цаго, изображенной хотя и правее царицы, но являющейся центральной фигурой в росписи. Казалось, султан забыл про своего белого коня. Еще бы, он объездил весь Восток, в его гареме собраны красивейшие женщины, но такой красавицы он не только не видел никогда, но и не знал, что она может существовать на земле.
– Какая красавица! – невольно вырвалось у него. – Недаром мне расхваливали грузинских женщин. Скажите виновнику, если он приведет мне эту красавицу, я подарю ему жизнь.
Ваче и без перевода понял слова султана, он только сцепил зубы и отвернулся к стене.
– Эта женщина существует, – поклонился Султаншах, – я ее знаю. Она жена придворного поэта Торели. Ее муж погиб от вашей сабли в Гарнисских горах.
Но у Джелал-эд-Дина резко переменилось настроение, и он жестко и сурово сказал:
– Пророк запрещает изображать одухотворенные существа. В день Страшного суда изображения живописцев сойдут с картин и потребуют, чтобы художники вселили в них души. Вселять же душу может один бог. – Султан прошел мимо лежащего на полу Ваче. – Ты, живописец, в Судный день не сможешь вдохнуть живые души в свои творения, и поэтому ты уже сейчас обречен гореть на вечном огне. Лютой будет твоя казнь. – Султан поднял глаза кверху, лицо его отобразило злое наслаждение, как будто он уже видел этот адский огонь, а также и мучения убийцы своего коня. – Эта кара придет, но это будет там, а здесь… здесь я твой бог, и я тоже покараю тебя.
– Вряд ли он доживет до казни, – вставил словцо Орхан, – тяжело ранен, давно истекает кровью.
– Я вижу и повелеваю своему врачу вылечить его во что бы то ни стало. Пусть он будет так же здоров, как до ранения, лишь тогда его коснется наш гнев. Ну-ка скажи, Орхан, какое наказание будет для него самым тяжелым и горьким?
– Наверное, его нужно наказать путем лишения десницы. Живописец без правой руки – ничто. Он не сможет взять кисть и будет мучиться до конца своих дней. Вот почему это будет самое тяжелое наказание.
– Слышал и я, что в некоторых странах художникам отрубают правую руку. Но разве это беда? Правую руку отрубают также ворам. – Султан перевел глаза на Шереф-эль-Молка. Визирь понял, что его очередь говорить.
– В Греции, как я слышал, художникам, совершившим преступление, выкалывают глаза, – медленно выговорил визирь и поклонился Джелал-эд-Дину.
– Выколоть глаза! В этом наказании содержится великая мудрость. Пожалуй, для художника нет большей кары, чем потерять глаза. Для него будет потеряна вся красота мира, а что такое художник, не созерцающий красоты? Приказываю: исцелить этого человека, сделать его вполне здоровым, чтобы мы могли выколоть ему глаза.
Джелал-эд-Дин поднял руку в знак того, что он кончил говорить и что решение его окончательно, резко повернулся и быстрым шагом вышел из палат грузинской царицы.
Визирь Шереф-эль-Молк пропустил мимо себя всю свиту и последним вышел из дивного дворца. Своим цепким глазом он старался углядеть, что можно здесь взять и увезти. Хорошо, что султан был разгневан, не глядел по сторонам, ибо все, что нравится султану, попадает сначала к нему, – таков закон. Визирю достается только то, мимо чего султан прошел. Визирю достается золото, уже побывавшее в казне султана, и женщины, уже побывавшие в его гареме. Поэтому жадный визирь в сопровождении своих врагов еще раз обошел дворец и сам указал, что взять и куда отвезти. Один грабитель старался опередить другого.
Ваче заблаговременно вывез свою семью в Ахалдабу. Враг тогда был еще далеко. Теперь можно было не бояться войны, которая угрожала Тбилиси. По ночам Ваче уходил от своей семьи в столицу и бодрствовал там вместе с защитниками крепости, с войсками, с вооруженными горожанами, готовящимися встретить врага.
Это походило на забаву. Сильные мужчины и юноши упражнялись в стрельбе из лука, в обращении со щитом и мечом в рукопашном бою. Для Ваче, давно уже не державшего в руках ничего тяжелее кисти, все это было как праздник, особенно если учесть романтическое настроение его души, жаждавшей сразиться за родину и совершить во славу ее какой-нибудь замечательный подвиг на поле брани.
В день, который оказался последним днем Тбилиси, Ваче зашел зачем-то в свой городской дом и неожиданно увидел Лелу, которой было ведь сказано никуда не отлучаться из Ахалдабы.
– Зачем ты пришла? – заволновался Ваче. – Что ты здесь делаешь, где ребенок, с кем ты его оставила? Ты знаешь, что тебе теперь не выйти из города, как же нам быть?
– Я скучаю по тебе, Ваче. Я не могу быть вдали от тебя, особенно в такое время. Может быть, с тобой какая беда, а я вдали и не могу помочь. А дочка у твоей матери, она в безопасности, не беспокойся. Я же останусь с тобой. Попроси своего друга Гочи, пусть он поручит мне какое-нибудь дело, посильное женщине.
Ваче рассердился в первую минуту, но как можно было сердиться на такую жену? Упрекать ее теперь было бесполезно, и Ваче обещал поговорить с Гочи. В эту ночь, в последнюю мирную ночь Тбилиси, они были счастливы, как молодожены.
Утром Ваче, как всегда, отправился к ратникам, а в полдень в облаках пыли показались вражеские войска. Вечером произошла вылазка и короткая, но жестокая сеча. Разведывательный отряд хорезмийцев спасся бегством, а грузины, предводительствуемые Джакели, с победой и ликованием возвратились в город. Однако раненых оказалось больше, чем можно было ждать. Обороной Тбилиси руководил Гочи Мухасдзе.
Случайно встретившись с Ваче, он пожаловался:
– Не думали мы, что уже в первый день будет столько убитых и раненых. Не хватает врачей, особенно женщин, которые помогали бы им.
– Отправь туда Лелу. Она очень просит дать ей какое-нибудь полезное дело. И вот как раз…
– Что делает Лела в городе? – испугался Гочи. – Ты же отвез ее в Ахалдабу.
– Да, но…
Гочи спешил и не дождался ответа Ваче, он только махнул рукой.
– Найди ее и скорей отведи в Исанскую крепость, – и Гочи, пришпорив коня, поскакал к Исани.
Устроив Лелу, Ваче немного успокоился. Исанская крепость была надежным местом. Если бы даже враги взяли весь город, все равно Исанскую крепость им взять не удалось бы, настолько она была неприступна.
На другой день войска, осаждавшие город, пришли в движение. Осажденные снова устроили вылазку, но все пошло не так, как накануне. Вылазка не удалась. В самом городе подняли мятеж персы-магометане. Мемна Джакели был убит, враги ворвались в открытые, никем не защищаемые ворота города, на улицах завязался жестокий бой.
В разгар боя в Исанской крепости не оставалось ни одного здорового мужчины – только раненые и женщины. Несколько женщин, в том числе и Лела, вышли из крепости, чтобы помочь раненым на улицах Тбилиси и по возможности перенести их в укрытие.
Лела увидела, как на другой стороне улицы упал сраженный воин и сквозь дым пожара, сквозь часто летящие стрелы побежала к нему. Воин стонал. Лела подхватила его под мышки и поволокла за угол, где было тише и куда не долетали стрелы врагов. За углом оказались развалины постоялого двора. Лела сумела затащить раненого в эти развалины и опустила его на землю, потому что ей нужно было отдышаться.
– Воды, – просил раненый. – Пить, воды.
Он умирал, и Лела мучилась оттого, что не может напоить перед смертью этого человека. Может быть, и Ваче стонет сейчас точно так же где-нибудь на другом конце Тбилиси. По всему городу – стон и вопли, трудно остаться живым и невредимым в этом пекле.
По улице загремели конские копыта. Остатки грузинского войска спешили укрыться в крепости, они скакали в ворота, опережая друг друга. Пешие бежали бегом, обгоняя конных.
Лела снова вспомнила Ваче. Может быть, он там, в этой толпе, и теперь в безопасности, потому что, как только толпа укрылась за стеной, ворота крепости наглухо закрылись, и войти в крепость не мог уж ни враг, ни друг.
Раненый снова застонал. Лела как будто очнулась от забытья и начала возиться с воином. В крепость, в лазарет его отнести уже нельзя, да и сама она туда больше не попадет. Лела беспомощно оглядывалась вокруг, поняв всю безвыходность своего положения. Но рядом был раненый, и сначала нужно было думать о нем. Лела где расстегнула, где разорвала одежду. Рана была в боку, она сочилась кровью. Лела зажала рану косынкой – это все, что она могла сделать.
– Мама, – неожиданно застонал раненый и впервые осмысленно посмотрел на Лелу. – Ты… жена Ваче?
Лела кивнула.
– Я – Мамука, брат Цаго, златокузнец… Шурин… брат жены поэта Торели.
Лела вгляделась в лицо Мамуки. Оно было искажено от боли, страданий, но все же в нем можно было найти черты, общие с его прекрасной сестрой.
– Помоги, умоляю… Как сестру… Именем Ваче.
Лела плакала в бессилье. На бывшем постоялом дворе было все перебито. В глубоком черепке кувшина сохранилось немного воды. Лела дала попить раненому и обмыла рану, постлала на пол кое-какие тряпки и уложила больного, как на постель.
Остатки дня и целую ночь Лела провела с больным, не сомкнула глаз, не отошла ни на шаг. Мамука метался и стонал. Лоб его пылал огнем. Лела не успевала прикладывать мокрую тряпку. Но потом вода в разбитом кувшине кончилась, и как больной ни просил остудить жар, даже этой маленькой просьбы Лела не могла исполнить.
На другой день жар усилился, Мамука впал в забытье и стал бредить. Лела поняла, что он умирает, но ничем не могла помочь. Время от времени Лела выглядывала из развалин наружу, не появится ли вблизи христианин. Но по улицам рыскали небольшие отряды хорезмийцев. Они искали, чем бы поживиться еще, дожигали недожженное, убивали неубитое. Где уж тут появиться на улице христианской душе!
Много времени прошло с тех пор в бегстве, в собирании войск, в стычках с врагом. Султан и ест и спит на коне, но на другом коне. Ни разу он не приказывал оседлать себе белого жеребца. Особые конюхи холили жеребца, всюду его водили за султаном, но султан не хотел садиться на этого коня. Он дал себе слово, что сядет на него в тот день, который пять лет мерещится ему и в мечтах и во сне, в тот день, стремление к которому сделалось единственным смыслом всей жизни султана.
Когда-нибудь повернется колесо судьбы и улыбнется удача, сойдутся они с Чингисханом в равном бою, и отплатит Джелал-эд-Дин за все обиды, за все оскорбления, за всю кровь.
…И тогда на белом коне въедет он в столицу своего отца, в родной Ургенч.
Но запаздывает желанный день. Все новые и новые города Хорезмийского царства попадают под меч Чингиса, разметаются пеплом по земле, поднимаются кверху столбами дыма, расточаются по песчинке по бескрайним степям.
Счастье по-прежнему было на стороне врага. Оно не изменило своему избраннику – рыжебородому идолу Чингисхану. Но Джелал-эд-Дин не был сломлен. Он верил, что однажды из-за края горизонта выкатится огромный красный диск, и это будет солнце его победы, его удачи.
Над Тбилиси поднялся огромный солнечный шар, превращаясь постепенно из кровавого в золотой. Услужливые прорицатели, дервиши, гадалки и шейхи один перед другим провозглашали, что солнце предвещает неслыханные победы доблестному солнцеподобному султану.
Да, думал и сам Джелал-эд-Дин, здесь, в столице переднеазиатского государства, должны закончиться мои злоключения. Я прошел до конца дорогу скитаний и унижений, отныне предо мной открывается путь победы и славы. И я начну этот путь на том самом коне, который был свидетелем моего величайшего поражения и на котором я преодолел бурные волны Инда.
Нетерпеливое ржанье коня вывело султана из долгой задумчивости. Два молодых здоровенных конюха едва сдерживали застоявшегося гладкого, лоснящегося жеребца. Отвыкший от седла, он играл на одном месте, танцевал, раздувал ноздри, прядал ушами и встряхивал белоснежной гривой. Стремянный поддержал стремя, и султан легко вскочил на коня. Конь тронулся с места, и вслед за ним двинулись ряды знамен и лес копий.
Когда внутри осажденного города началась резня между ее защитниками и мятежными мусульманами, когда в крепость ворвались хорезмийцы и Боцо Джакели повел остатки грузинских войск через Куру в Исанскую крепость, Ваче находился среди этих войск. Под ним убило коня, и он, пеший, как мог, отбивался от наседавших врагов. Потом ему прокололи плечо, рука сразу онемела, в глазах затуманилось, и он упал. Сеча прокатилась над ним, не затоптав, не затронув, не нанеся новых ран. Ваче видел, как скрылись в Исанской крепости остатки грузин, как задвинулись тяжелые ворота, как хорезмийцы бесновались около этих ворот, тщетно пытаясь сокрушить их.
Сознание у Ваче то затуманивалось, то прояснялось. Во время очередного проблеска он огляделся и увидел, что лежит на ступеньках лестницы. Бой на улице прекратился, было тихо, в безмолвии полыхали пожары. Ваче казалось, что огонь горит совсем близко, потому что ему было жарко. По всему телу разливался расслабляющий непривычный жар. Глаза закрывались сами собой. Хотелось ни о чем не думать, не двигаться, задремать. Какие-то зыбкие волны подхватили его и понесли, мягко покачивая, убаюкивая, унося все дальше и дальше от шума, от мыслей, от самой жизни.
Потом снова Ваче открыл глаза. Что-то привело его в сознание, что-то заставило его опереться о землю руками – он пытался подняться. Под ладонью было тепло и скользко. "Моя кровь, – подумал Ваче, – я истекаю кровью". И тут же раздался голос:
– Ты истекаешь кровью, подожди, я тебя перевяжу.
Пересилив дремоту, Ваче открыл глаза и увидел Цаго.
– Что ты здесь делаешь? – спросил он.
– Ищу ребенка. Только на минутку отлучилась за водой, оставив его одного, а он исчез.
Теперь Ваче разглядел, как испугана и бледна Цаго. Глаза у нее блестели, как у пьяной или у помешанной.
– Иди ищи. Оставь меня. Я – ничего. – Но Цаго видела, что лицо Ваче перекосилось от боли. Она сняла косынку, разорвала ее на полосы, расстегнула пуговицы архалука и отыскала рану, осторожно наложила повязку. Пока Цаго перевязывала, Ваче озирался вокруг; он обнаружил, что лежит возле лестницы нового дворца Русудан. – Цаго, – прошептал он, теряя силы, – будь добра, затащи меня во дворец.
Первым стремлением Цаго было унести Ваче к себе домой, то есть в тот глухой подвал чужого дома, где она пряталась. Но до ее убежища было далеко. По улице на конях рыскали мародерствующие победители. Ей и одной было бы опасно пробираться к дому, тем более с раненым воином на плечах. Все же она попробовала взвалить Ваче себе на плечи, но упала под тяжестью большого обмякшего тела. Опустив Ваче на землю, она волоком потащила его вверх по лестнице, кое-как добралась до внутренних покоев дворца и уложила раненого.
– Подожди, – прошептала она, – сейчас найду ребенка и вернусь.
Но Ваче не слышал ее шепота, он ничего не слышал, вокруг него была тихая глубокая ночь. Цаго выбежала из дворца.
Очнувшись, Ваче почувствовал, что немного окреп. Он не знал, сколько времени продолжалось беспамятство, и не мог припомнить, где он теперь и как сюда попал. Оглядевшись, увидел, что находится в новом дворце царицы Русудан, как раз в той палате, которую еще так недавно, с таким воодушевлением он расписывал. Перед ним поднималась стена, на которой он изобразил царицу Русудан, едущую на коронацию в сопровождении блестящей свиты. Эта стена осталась незаконченной, не было написано лицо девушки, стоящей около осла: ее тело, руки, вся фигура – все уже было, не хватало лица, лицо обозначалось несколькими условными штрихами.
Рушился мир, горел Тбилиси. Неизвестно, заживет ли рана у Ваче, или он умрет от нее. А если и вылечится от этой раны, выживет, разве не зарубит его первый же встречный конник? Да и эти палаты, наверное, не устоят. Все пожрет ненасытный огонь. Ему все равно, что пожирать, простые бревна или творения прославленных зодчих и живописцев.
Кому сейчас дело до того, что осталось ненаписанным лицо девушки, стоящей возле осла! Во всей Грузии и во всем мире никому нет до этого никакого дела, кроме художника, который это лицо не дописал. Стремление к законченности, стремление к совершенству, которое живет в каждом настоящем художнике, дрогнуло и в сознании Ваче. Не заметив как, почти механически, он взял кисть из валявшихся около стены, окунул ее в краску, тронул кистью там, где должна быть бровь. Мазок ложился к мазку, постепенно жар работы, жар творчества овладел живописцем, и он, не помня себя, не помня, что теперь происходит вокруг, начал писать, как будто ничего не случилось в мире и сейчас войдет его друг Гочи Мухасдзе, и станет сзади, и, помолчав, произнесет слова одобрения и восторга.
Десница мастера вселяла жизнь в лицо девушки, стоящей возле осла. Долго жило это лицо в сердце художника, а теперь чудесным образом переселилось из сердца на стену, ожило само и оживило все остальное, написанное на стене.
Немного раскосые глаза, смелый и резкий разлет бровей. Глаза становились все живее, все ласковее, румянец проступал сквозь смуглую кожу щек, весь мир исчез для Ваче, осталось только это лицо, и вот оно воскресает на стене, в споре со смертью, царящей вокруг него.
Помимо своего сознания, Ваче спешил. Он чувствовал, что силы его могут иссякнуть в любое мгновение, а картину хотелось дописать. Живописец писал, а смерть стояла над ним, у него за плечами, замахнувшись своей косой. Но всей силой страсти, всей жаждой красоты жизни художник презирал ее, стоящую за плечами и ожидающую, быть может, последнего, заключительного мазка.
Вот и последний мазок. Живая Цаго, точно такая, какой она стояла тогда, прислонившись к стене мастерской, точно такая, какой ее всю любил Ваче, Цаго живая, веселая, лукавая, глядела со стены на своего создателя, на своего творца, и Ваче сам удивлялся ей, такой живой и такой красивой. Он шагнул к ней навстречу, кисть выпала из рук, боль от плеча пронзила все тело, и снова нахлынула темнота.
На этот раз Ваче пришел в себя от каких-то диких, нечеловеческих воплей. Прислушавшись, он разобрал, что где-то очень близко плачут женщины и дети. Кое-как приподнявшись, он дотащился до окна.
На берегу Куры перед узким мосточком волновалась большая толпа. Не весь ли Тбилиси согнали сюда – и женщин с детьми, и стариков, и подростков, и мужчин? Собравшимся приказывали по одному пройти по мостику, по которому нельзя было пройти иначе, как наступив на всегрузинскую святыню – икону божьей матери из Сионского храма.
Кое-кто осмеливался и робкими шагами переходил через роковую черту и оказывался на другом берегу. Но в большинстве люди не хотели идти, упирались, пятились назад. Подталкивание и плети не могли их продвинуть вперед. Каждого, кто не решался наступить на христианскую святыню и перейти на другой берег, тут же рубили саблями и сбрасывали в Куру.
Высоко на куполе Сионского храма был установлен трон. На троне восседал победоносный султан Джелал-эд-Дин. Это он творил суд над несчастными побежденными тбилисцами. Или отрекись от своей веры, или смерть – таков был его короткий беспощадный приговор.
От ужасных воплей и криков у Ваче снова закружилась голова. Он закрыл глаза и заткнул уши, но картина казни все равно стояла перед глазами, и даже еще явственнее, чем если б глаза были открыты.
Ваче открыл глаза и зачем-то смерил расстояние от окна до купола Сиони и до султана, восседающего на нем. До купола было недалеко. Хорошо обученный и сильный воин мог бы достать до него смертоносной стрелой. Но где достать стрелу и где взять силу? Раненый оглядел зал и не увидел ничего, кроме кистей и красок, разбросанных там и сям. Но он вспомнил, что на месте, где он упал, должны были остаться его лук и колчан, потому что они были у Ваче до того, как он потерял сознание, до того, как Цаго затащила его в эти палаты.
И точно – колчан и лук. И одна-единственная стрела в колчане. Одна, не израсходованная на врагов стрела, она может сразить самого главного врага, и, значит, она одна сейчас стоит всей страны и всего грузинского войска.
Надо было теперь доползти до лестницы, а потом снова подняться наверх и добраться до окна. А добравшись до окна, нужно было собраться с силами и метнуть эту единственную стрелу, и докинуть, и попасть в цель. Хватит ли на все это сил у истекшего кровью Ваче? Должно хватить.
Каждое движение приносило нестерпимую боль, от каждого движения темнело в глазах. Шаря рукой по стене, Ваче кое-как спустился вниз на лестницу. Но это было легко по сравнению с карабканием обратно наверх. Липкая испарина выступила на лице и по всему телу, в горле пересохло, как будто он много дней не пил.
Должно быть, прошло немало времени, пока Ваче ходил за луком. Народ на берегу поредел, хотя по другую сторону моста прибавилось немного. Султану, должно быть, надоело это ужасное зрелище, или он уже насытился кровью – трон был пуст. Восседавший на троне спокойно спускался с купола Сионского храма на землю. Святыня попрана, народ унижен, чего же ему еще?
Ваче сделалось досадно, что он упустил такую хорошую возможность. Но все равно надо успеть собраться с силами, пока султан не скрылся из глаз. Скорее, скорее опереться спиной о косяк окна, напрячься, собрать все остатки сил, все, что можно. Одна-единственная стрела. Вот султан спустился на землю. Ему подали белого, как летнее облако, коня. Вот конь заржал. Нужно еще больше сил, чтобы стрела достигла цели, еще больше, еще… Еще…
В то мгновение, когда Джелал-эд-Дин коснулся стремени, стрела со свистом прорезала воздух. Стрелявший не увидел ее полета, потому что снова лишился сил. И хорошо, что не видел, – огорчился бы, что все-таки дрогнула рука, привыкшая больше к кисти, чем к луку. Стрела вонзилась в белого коня султана, около самого уха. Конь жалобно закричал и упал на передние колена. Султан успел соскочить, и его плотным кольцом окружили верные мамелюки.
Султан глядел, как умирает его белый конь, свидетель и участник его величайшего поражения и его величайшей победы. Конь плакал, слезы катились из огромных выразительных глаз. Плакал и султан. Но недолго. Джелал-эд-Дин закусил губу, отвернулся и быстро пошел прочь, окруженный все тем же плотным кольцом охраны.
Смерть белого коня Джелал-эд-Дин понял как дурное предзнаменование. Если бы в боях за Тбилиси грузины уничтожили половину султанова войска, он и то не печалился бы так сильно. Не для этого он берег и лелеял своего любимого коня, не для этого содержали его в лучшем стойле, кормили лучшим кормом, не смели ударить или оседлать. Джелал-эд-Дин ждал победы. На этом коне в сладостный час победы он мечтал въехать в родной Ургенч и в Самарканд.
И вот теперь, когда судьба, кажется, повернулась к султану лицом, когда повсюду разнеслась весть о его первой большой победе, его любимец пал так бесславно. Никогда не увидит он Хорезма, никогда не ударит копытом о священную землю дедов и отцов. Может быть, и самому султану написана такая же бесславная смерть на чужбине, может быть, и ему не видеть родных земель и родных городов, может быть, и он однажды неожиданно будет сражен и погибнет, не сведя счетов с проклятым рыжим врагом.
Весь гнев султана обрушился на покоренный город. Мало крови было пролито на его камни, мало было огня. Султан приказал оцепить все улицы, обыскать каждый дом и, если убийца коня не будет найден, сжечь весь город, чтобы не осталось камня на камне.
Словно бешеные собаки, бросились во все стороны каратели Джелал-эд-Дина. Они рушили, тащили, пытали, рубили, жгли. Вскоре нашелся предатель. Он упал в ноги перед воинами Хорезма и клятвенно заверил, что видел, как один грузин целился в султана из узкого окна новых палат царицы Русудан и как из этого окна вылетела стрела.
Джелал-эд-Дин сам бросился по указанному следу. Орхан, Шереф-эль-Молк и Султаншах устремились за ним. Дворец был окружен, и воины бросились в покои. Тбилисские персы особенно усердствовали, дабы заслужить милость нового победителя. Они быстро напали на следы крови и по этим следам нашли Ваче, забившегося в самое укромное место. Они, как жители Тбилиси, тотчас узнали в Ваче придворного художника, о чем и сообщили Джелал-эд-Дину.
Ваче был без сознания. Но лук и колчан валялись возле и пятна крови вели от окна к последнему убежищу живописца. Поглядели в окно. Сиони был близко и весь на виду. Никакого сомнения быть не могло: из этого окна и пущена роковая стрела, лишь по счастливой случайности не задевшая султана, но зато сразившая его любимца. Кто-то из персов недоуменно воскликнул:
– Как можно было на таком расстоянии не попасть в цель?
– Мы ведь не знаем, – может быть, это была первая и последняя стрела, выпущенная живописцем.
– Кругом лужи крови. Он сильно ранен. В его состоянии и это прекрасный выстрел.
Взбешенный, жаждущий мести Джелал-эд-Дин быстро вошел в новый царский дворец. "Где он? – казалось, говорил весь его лик. – Покажите мне скорее, чтобы я мог задушить его своими руками, чтобы я мог скорее передать его в руки палача для истязания и пыток!" Свита едва поспевала за султаном. Перед дверьми в хоромы Джелал-эд-Дин невольно остановился. Ему показалось, что под ногами вода, и он приподнял полы халата. Но, вовремя поняв фокус, решительно опустил халат и твердым шагом ступил на хрустальный пол. С презрением поглядел он на приближенных, вышагивающих на цыпочках, с высоко задранными халатами. Второй раз остановился султан, взглянув на расписанную Ваче стену палаты. Он не видел всей живописи в целом. Он не мог отвести глаз от Цаго, изображенной хотя и правее царицы, но являющейся центральной фигурой в росписи. Казалось, султан забыл про своего белого коня. Еще бы, он объездил весь Восток, в его гареме собраны красивейшие женщины, но такой красавицы он не только не видел никогда, но и не знал, что она может существовать на земле.
– Какая красавица! – невольно вырвалось у него. – Недаром мне расхваливали грузинских женщин. Скажите виновнику, если он приведет мне эту красавицу, я подарю ему жизнь.
Ваче и без перевода понял слова султана, он только сцепил зубы и отвернулся к стене.
– Эта женщина существует, – поклонился Султаншах, – я ее знаю. Она жена придворного поэта Торели. Ее муж погиб от вашей сабли в Гарнисских горах.
Но у Джелал-эд-Дина резко переменилось настроение, и он жестко и сурово сказал:
– Пророк запрещает изображать одухотворенные существа. В день Страшного суда изображения живописцев сойдут с картин и потребуют, чтобы художники вселили в них души. Вселять же душу может один бог. – Султан прошел мимо лежащего на полу Ваче. – Ты, живописец, в Судный день не сможешь вдохнуть живые души в свои творения, и поэтому ты уже сейчас обречен гореть на вечном огне. Лютой будет твоя казнь. – Султан поднял глаза кверху, лицо его отобразило злое наслаждение, как будто он уже видел этот адский огонь, а также и мучения убийцы своего коня. – Эта кара придет, но это будет там, а здесь… здесь я твой бог, и я тоже покараю тебя.
– Вряд ли он доживет до казни, – вставил словцо Орхан, – тяжело ранен, давно истекает кровью.
– Я вижу и повелеваю своему врачу вылечить его во что бы то ни стало. Пусть он будет так же здоров, как до ранения, лишь тогда его коснется наш гнев. Ну-ка скажи, Орхан, какое наказание будет для него самым тяжелым и горьким?
– Наверное, его нужно наказать путем лишения десницы. Живописец без правой руки – ничто. Он не сможет взять кисть и будет мучиться до конца своих дней. Вот почему это будет самое тяжелое наказание.
– Слышал и я, что в некоторых странах художникам отрубают правую руку. Но разве это беда? Правую руку отрубают также ворам. – Султан перевел глаза на Шереф-эль-Молка. Визирь понял, что его очередь говорить.
– В Греции, как я слышал, художникам, совершившим преступление, выкалывают глаза, – медленно выговорил визирь и поклонился Джелал-эд-Дину.
– Выколоть глаза! В этом наказании содержится великая мудрость. Пожалуй, для художника нет большей кары, чем потерять глаза. Для него будет потеряна вся красота мира, а что такое художник, не созерцающий красоты? Приказываю: исцелить этого человека, сделать его вполне здоровым, чтобы мы могли выколоть ему глаза.
Джелал-эд-Дин поднял руку в знак того, что он кончил говорить и что решение его окончательно, резко повернулся и быстрым шагом вышел из палат грузинской царицы.
Визирь Шереф-эль-Молк пропустил мимо себя всю свиту и последним вышел из дивного дворца. Своим цепким глазом он старался углядеть, что можно здесь взять и увезти. Хорошо, что султан был разгневан, не глядел по сторонам, ибо все, что нравится султану, попадает сначала к нему, – таков закон. Визирю достается только то, мимо чего султан прошел. Визирю достается золото, уже побывавшее в казне султана, и женщины, уже побывавшие в его гареме. Поэтому жадный визирь в сопровождении своих врагов еще раз обошел дворец и сам указал, что взять и куда отвезти. Один грабитель старался опередить другого.
Ваче заблаговременно вывез свою семью в Ахалдабу. Враг тогда был еще далеко. Теперь можно было не бояться войны, которая угрожала Тбилиси. По ночам Ваче уходил от своей семьи в столицу и бодрствовал там вместе с защитниками крепости, с войсками, с вооруженными горожанами, готовящимися встретить врага.
Это походило на забаву. Сильные мужчины и юноши упражнялись в стрельбе из лука, в обращении со щитом и мечом в рукопашном бою. Для Ваче, давно уже не державшего в руках ничего тяжелее кисти, все это было как праздник, особенно если учесть романтическое настроение его души, жаждавшей сразиться за родину и совершить во славу ее какой-нибудь замечательный подвиг на поле брани.
В день, который оказался последним днем Тбилиси, Ваче зашел зачем-то в свой городской дом и неожиданно увидел Лелу, которой было ведь сказано никуда не отлучаться из Ахалдабы.
– Зачем ты пришла? – заволновался Ваче. – Что ты здесь делаешь, где ребенок, с кем ты его оставила? Ты знаешь, что тебе теперь не выйти из города, как же нам быть?
– Я скучаю по тебе, Ваче. Я не могу быть вдали от тебя, особенно в такое время. Может быть, с тобой какая беда, а я вдали и не могу помочь. А дочка у твоей матери, она в безопасности, не беспокойся. Я же останусь с тобой. Попроси своего друга Гочи, пусть он поручит мне какое-нибудь дело, посильное женщине.
Ваче рассердился в первую минуту, но как можно было сердиться на такую жену? Упрекать ее теперь было бесполезно, и Ваче обещал поговорить с Гочи. В эту ночь, в последнюю мирную ночь Тбилиси, они были счастливы, как молодожены.
Утром Ваче, как всегда, отправился к ратникам, а в полдень в облаках пыли показались вражеские войска. Вечером произошла вылазка и короткая, но жестокая сеча. Разведывательный отряд хорезмийцев спасся бегством, а грузины, предводительствуемые Джакели, с победой и ликованием возвратились в город. Однако раненых оказалось больше, чем можно было ждать. Обороной Тбилиси руководил Гочи Мухасдзе.
Случайно встретившись с Ваче, он пожаловался:
– Не думали мы, что уже в первый день будет столько убитых и раненых. Не хватает врачей, особенно женщин, которые помогали бы им.
– Отправь туда Лелу. Она очень просит дать ей какое-нибудь полезное дело. И вот как раз…
– Что делает Лела в городе? – испугался Гочи. – Ты же отвез ее в Ахалдабу.
– Да, но…
Гочи спешил и не дождался ответа Ваче, он только махнул рукой.
– Найди ее и скорей отведи в Исанскую крепость, – и Гочи, пришпорив коня, поскакал к Исани.
Устроив Лелу, Ваче немного успокоился. Исанская крепость была надежным местом. Если бы даже враги взяли весь город, все равно Исанскую крепость им взять не удалось бы, настолько она была неприступна.
На другой день войска, осаждавшие город, пришли в движение. Осажденные снова устроили вылазку, но все пошло не так, как накануне. Вылазка не удалась. В самом городе подняли мятеж персы-магометане. Мемна Джакели был убит, враги ворвались в открытые, никем не защищаемые ворота города, на улицах завязался жестокий бой.
В разгар боя в Исанской крепости не оставалось ни одного здорового мужчины – только раненые и женщины. Несколько женщин, в том числе и Лела, вышли из крепости, чтобы помочь раненым на улицах Тбилиси и по возможности перенести их в укрытие.
Лела увидела, как на другой стороне улицы упал сраженный воин и сквозь дым пожара, сквозь часто летящие стрелы побежала к нему. Воин стонал. Лела подхватила его под мышки и поволокла за угол, где было тише и куда не долетали стрелы врагов. За углом оказались развалины постоялого двора. Лела сумела затащить раненого в эти развалины и опустила его на землю, потому что ей нужно было отдышаться.
– Воды, – просил раненый. – Пить, воды.
Он умирал, и Лела мучилась оттого, что не может напоить перед смертью этого человека. Может быть, и Ваче стонет сейчас точно так же где-нибудь на другом конце Тбилиси. По всему городу – стон и вопли, трудно остаться живым и невредимым в этом пекле.
По улице загремели конские копыта. Остатки грузинского войска спешили укрыться в крепости, они скакали в ворота, опережая друг друга. Пешие бежали бегом, обгоняя конных.
Лела снова вспомнила Ваче. Может быть, он там, в этой толпе, и теперь в безопасности, потому что, как только толпа укрылась за стеной, ворота крепости наглухо закрылись, и войти в крепость не мог уж ни враг, ни друг.
Раненый снова застонал. Лела как будто очнулась от забытья и начала возиться с воином. В крепость, в лазарет его отнести уже нельзя, да и сама она туда больше не попадет. Лела беспомощно оглядывалась вокруг, поняв всю безвыходность своего положения. Но рядом был раненый, и сначала нужно было думать о нем. Лела где расстегнула, где разорвала одежду. Рана была в боку, она сочилась кровью. Лела зажала рану косынкой – это все, что она могла сделать.
– Мама, – неожиданно застонал раненый и впервые осмысленно посмотрел на Лелу. – Ты… жена Ваче?
Лела кивнула.
– Я – Мамука, брат Цаго, златокузнец… Шурин… брат жены поэта Торели.
Лела вгляделась в лицо Мамуки. Оно было искажено от боли, страданий, но все же в нем можно было найти черты, общие с его прекрасной сестрой.
– Помоги, умоляю… Как сестру… Именем Ваче.
Лела плакала в бессилье. На бывшем постоялом дворе было все перебито. В глубоком черепке кувшина сохранилось немного воды. Лела дала попить раненому и обмыла рану, постлала на пол кое-какие тряпки и уложила больного, как на постель.
Остатки дня и целую ночь Лела провела с больным, не сомкнула глаз, не отошла ни на шаг. Мамука метался и стонал. Лоб его пылал огнем. Лела не успевала прикладывать мокрую тряпку. Но потом вода в разбитом кувшине кончилась, и как больной ни просил остудить жар, даже этой маленькой просьбы Лела не могла исполнить.
На другой день жар усилился, Мамука впал в забытье и стал бредить. Лела поняла, что он умирает, но ничем не могла помочь. Время от времени Лела выглядывала из развалин наружу, не появится ли вблизи христианин. Но по улицам рыскали небольшие отряды хорезмийцев. Они искали, чем бы поживиться еще, дожигали недожженное, убивали неубитое. Где уж тут появиться на улице христианской душе!