Страница:
Но под вечер в сумерках появилась женщина, завернутая в черное покрывало. Она, путаясь в длинных одеждах, бежала по улице. Лела не видела ее лица, но ясно, что это тбилисская, и ясно, что, если бы ей не нужна была помощь других людей, она не вышла бы в такое время на улицу одна, поэтому Лела выбежала ей навстречу. Незнакомка схватила Лелу за руку.
– Лела, это ты?! Пойдем скорей со мной, Ваче ранен, я знаю, где он лежит.
На мгновение женщина подняла покрывало с лица, и Лела увидела, что это Цаго.
– Ваче ранен? Да где же он?
Умирающий кузнец был мгновенно забыт, и обе женщины побежали по городу.
– Я затащила его в царские палаты. Я случайно оказалась на улице, искала ребенка.
– Тяжело он ранен?
– Я думаю, что нет, в плечо, – постаралась Цаго утешить Лелу, хотя знала, в каком состоянии находится Ваче. Женщины осторожно прокрались в покинутый всеми дворец, а затем и в зал, где Цаго оставила раненого. Что-то изменилось в этом зале во время отсутствия Цаго. Сначала она не могла понять что и вдруг остолбенела, увидев на стене изображение самой себя. До этого она не обращала внимания на большую картину, но сейчас все сразу прояснилось и встало на свои места: фигура Торели, лицо Цаго и юноша на плоской крыше дома. Он весь и взглядом и сердцем тянется к Цаго, а Цаго привстала на цыпочки, кажется, готова полететь за блестящим рыцарем царского двора, придворным поэтом Торели. Впервые Цаго почувствовала жалость к Ваче, она поняла, откуда бралась печаль, так часто набегавшая на его лицо, поняла, какую чистую, светлую любовь навсегда похоронил Ваче в своем сердце.
Лела тоже была поражена картиной. Чувство зависти и вражды шевельнулось в ней.
– Где же Ваче? – зло спросила она.
Цаго опомнилась, оторвалась от картины, оглянулась вокруг, но Ваче не было. Вдруг резко распахнулась дверь, и на пороге залы появился визирь Джелал-эд-Дина Шереф-эль-Молк. Женщины оцепенели под его взглядом, и он неторопливо разглядывал их, одну и другую.
– Женщина, изображенная на стене, – шепнул визирю один из свиты. Нужно взять ее и отвести к султану. Джелал-эд-Дин скажет спасибо.
Визирь перевел взгляд с живой Цаго на ее изображение и про себя уж принял решение сделать сюрприз своему господину. Но и вторая была ничуть не хуже. Понимая, что самое лучшее все же должно доставаться повелителю, он внутренне удовольствовался своей долей и сказал:
– Возьмите обеих и отведите ко мне в шатер.
В тот же день Джелал-эд-Дину было доложено о пленении редкой красавицы, изображенной на картине в царском дворце. Джелал-эд-Дин собирался в поход на Кахети и Картли. Ему, конечно, хотелось немедленно насладиться столь необыкновенной добычей, но он никогда не откладывал дела ради женщины.
– Отошли ее в Тавриз, в мой гарем, – приказал он, строго глядя на Шереф-эль-Молка. – Да смотри, чтобы до моего приезда никто не смел на нее глядеть.
Визирь, конечно, понимал, что предупреждение касается его самого.
Султан с войсками ушел в поход. Цаго отправили в Тавриз вместе с сокровищами Грузии в сопровождении усиленной охраны. Новый управитель Тбилиси Шереф-эль-Молк избрал своей резиденцией палаты царицы Русудан.
Наступил вечер. Султан с войском был уже далеко. В городе догорали пожары. Управителю Тбилиси нечего было делать в этот час, и он решил отдать его любви, тем более что прекрасная юная женщина была рядом, здесь же во дворце, и он уже приказал, чтобы ее приготовили и привели. Ему не терпелось увидеть пленницу. Он нервно шагал из конца в конец комнаты по мягкому глухому ковру.
Дверь отворилась, и на пороге возникла Лела. Она сильно похудела от тоски и горя, волосы ее были распущены, а глаза сверкали, точно у рыси, приготовившейся напасть. Все ее тело дрожало от напряжения, как будто она готова была к любому рывку, прыжку, к любому сопротивлению.
Когда визирь впервые увидел Лелу, у нее на лице было доброе и печальное выражение. Она была полна жалости и нежности, ожидания и тревоги. Теперь на лице не было ничего, кроме напряженности и злости.
Но это еще больше привлекло Шереф-эль-Молка, потому что ему приходилось все время иметь дело с покорными и податливыми женщинами.
На своем языке он старался ободрить вошедшую. Лела не понимала ни слова, но весь вид визиря, его жесты, его взгляд говорили больше, чем все слова. Внутренне Лела сжалась и приготовилась к отпору. Шереф-эль-Молк подошел вплотную, смелым хозяйским жестом откинул назад ее распущенные волосы, поднял пальцем подбородок и поглядел в глаза. Лела задышала тяжело и часто. Она вдруг оттолкнула руку мужчины и метнулась в противоположную сторону зала.
Шереф-эль-Молк снисходительно улыбнулся. Он знал, что ей некуда бежать, а сопротивление разжигало его все больше и больше. Медленно, осторожным, но уверенным шагом, как хороший наездник к норовистой необъезженной лошади, он снова пошел к грузинке. Он хотел обхватить ее поперек тела сильной своей рукой, но Лела вывернулась и так оттолкнула его, что он растянулся на полу.
После этого шутки кончились. Визирь вскочил, напал на Лелу, однако снова промахнулся, и Лела забегала, заметалась по просторному залу, как ласточка, залетевшая в четыре стены из неоглядных просторов синего неба.
Разъяренный мужчина гонялся за ней, схватывал в охапку и тащил к постели, пытался повалить на пол, но и женщина разъярилась не меньше насильника, царапалась, кусалась, вновь вырывалась и вновь попадала в железные тиски объятий. Одежда на ней рвалась, все больше оголяя молодое белое тело. Визирь, глядя на него и слыша его под руками, стервенел еще больше, в то время как женщина изнемогала и слабела после каждого натиска.
И все должно было кончиться, но Лела собрала вдруг последние силы и руками и ногами оттолкнула тяжело дышавшего, навалившегося на нее человека, выскользнула и вскочила на подоконник. Шереф-эль-Молк со словами: "…ну куда ты от меня денешься, дурочка", – пошел к ней с протянутыми для объятий руками. Лела отпрянула назад от этих жадных тянущихся рук, ударилась спиной о переплет, окно растворилось, и, не успев даже вскрикнуть, Лела полетела вниз. Не успел вскрикнуть и Шереф-эль-Молк.
Раненый Ваче попал в руки султановых лекарей. Они прикладывали к ране мази, поили каким-то лекарством, окуривали травами, кормили как на убой. Боль затихла, и рана начала заживать. Скоро она совсем затянется, и останется на месте раны один рубец. Но не радует Ваче счастливое излечение. Он знает, что как только станет совсем здоров, исполнится приказ Джелал-эд-Дина.
Каждому человеку было бы тяжело расставаться со зрением, но Ваче еще тяжелей. Он художник. Он видит намного острее других и чувствует тоже сильнее других.
Пройдет еще несколько дней, и померкнет свет, не будет ни луны, ни солнца, ни звезд, ни облаков, ни синего неба. Исчезнут эти ласкающие взгляд холмистые горы, эта синева, разлитая по горам, эта зелень, что окружила поле, эта игра света и тени… Разве можно перечислить все, что потеряет Ваче, когда исполнится жестокое слово султана.
Ваче лежал в постели и смотрел в окно на Куру. Обреченный на вечную темноту, он пока еще упивался живым движением волн, их переливами, их блеском, их неиссякаемой жизнью. Волны набегают, обгоняют, захлестывают одна другую, завихряются, кружатся, переливаются, они могут делать все, что угодно, при своем движении вперед. Только одного не дано им делать возвращаться назад.
За рекой была видна часть разрушенного Тбилиси. Кое-где еще дымились дотлевающие пожары, а те дома, что давно сгорели, стояли теперь без крыш, без окон, опаленные и немые. С церквей повсюду были сорваны кресты и купола. При виде этих ужасных скелетов (а если разобраться, то весь Тбилиси теперь один обглоданный уродливый скелет) Ваче почувствовал дрожь и проклял султана за то, что тот не добил его тогда, в первый же день и час, или что не сразу привел в исполнение свой приговор. По крайней мере, Ваче не успел бы увидеть надругательства над родным городом, и Тбилиси остался бы в его воображении по-прежнему величавым и прекрасным.
Лучше всего был виден Ваче дворец Русудан. На высокой скале он словно взлетел к облакам, да так и застыл в этом стремительном и легком порыве. Ни пожары, ни разрушения не тронули царского дворца. Он один возвышался среди голых и черных стен, среди мрачной картины всеобщего разрушения и оттого казался еще чудеснее и сказочнее.
Да, думал Ваче, какое прекрасное творение подарил родному городу и родной стране Гочи Мухасдзе. Если и захочешь придраться к какой-нибудь детали, не найдешь изъяна в этом дворце. Вон окно, через которое падает теперь свет на картину. Этой картины тоже он больше не увидит никогда.
Узкое окно, на которое теперь смотрел Ваче, вдруг распахнулось, и из окна вылетел, казалось, ангел, полуобнаженный, с развевающимися длинными волосами. Ангел не взмахнул крыльями, он опустился вниз на воды Куры и сразу же скрылся из глаз, словно растворился в воздухе. Из окна высунулся мужчина, но тотчас отшатнулся и торопливо исчез, захлопнув окно.
Цаго чувствовала себя самой несчастной на свете. Действительно, два ее брата, Павлиа и Мамука, остались в разоренном Тбилиси при смерти. Муж в плену, и неизвестно, что с ним. Единственный сын тоже в Тбилиси, без присмотра, среди кровожадных беспощадных врагов. А саму ее везут в Тавриз, в гарем разорителя Грузии, виновника всех бед и несчастий грузинского народа.
С первой минуты плена Цаго стала думать о самоубийстве, но люди, приставленные к ней, были догадливы и зорки. К тому же они боялись гнева Джелал-эд-Дина, а это удесятеряло их бдительность. Единственное, что могла Цаго и в чем ей не могли помешать, – морить себя голодом. Она некоторое время не принимала еды, не пила, но мужества у ней не хватило, и постепенно она стала есть и пить.
В самой непроглядной тьме тоски и горя всегда отыщется огонек надежды. Может быть, Турман все-таки жив, надеялась Цаго. Может быть, Павлиа сумел спрятаться где-нибудь и теперь в безопасности, может быть, не погибнет и другой брат, златокузнец Мамука, может быть, найдутся добрые люди, христиане, которые приютят ее мальчика, и он уцелеет в этом пекле, в этом мире, превратившемся в ужасный хаос. И только в одном не брезжило никакой надежды, это одно касалось ее самой. Она понимала, почему ее с таким почетом и так бережно везут в Иран. Ее лелеют для того, чтобы сделать наложницей султана. Скоро будет конец пути, и Цаго введут в гарем, где уже томятся, как в тюрьме, десятки ее предшественниц, и даже хуже, чем в тюрьме, потому что в тюрьме не нужно делить ночного ложа с ненавистным человеком помимо своего желания и вопреки понятиям о чести. Пройдет несколько дней, и Цаго будет обесчещена, и нет никаких надежд, что этого не случится.
Мысль о возможных прикосновениях султана привела ее в брезгливое содрогание. Можно что угодно вытерпеть ради минутного свидания с мужем, или сыном, или своими братьями, но этого вытерпеть нельзя. Лучше лишить себя всякой надежды и самой погасить тот слабый и робкий огонек, который лукаво светит во тьме! "Я найду способ убить себя, если дело дойдет до объятий этого проклятого хорезмийца". Утвердившись в этой мысли, Цаго несколько успокоилась. Никто не знал, какие мысли теснятся в голове красивейшей женщины Грузии, которую, словно царицу, в сопровождении блестящей свиты и надежной охраны увозили все дальше и дальше на юг.
Выглядывая из паланкина, Цаго с грустью озирала скользящим взглядом остающиеся на севере горы и раскинувшиеся вокруг и впереди бескрайние плоские степи. Изредка встречались сады, изредка попадались реки.
Цаго думала о том, что, вероятно, и Турмана везли по этой же самой дороге и что все, что видит сейчас она, видел и он и думал о ней, о Цаго, как она сейчас думает о нем.
Цаго никогда не ездила дальше Ахалдабы и Тбилиси, Тори и Ахалцихе. Она не думала, что мир столь велик, что можно ехать и ехать и не видеть конца пути, а белому свету – края. Цаго не помнила, сколько раз загорались прохладные голубые звезды и сколько раз поднималось в небо раскаленное жестокое солнце. С каждым днем пути становилось все жарче и жарче. Стало трудно дышать, вместо живительного ветерка, который прилетает в Грузии с отдаленных гор, из пустыни веяло горячим воздухом, точно поблизости лежали раскаленные угли и от них-то и тянуло нестерпимым иссушающим жаром. Белые облака Грузии давно уж скрылись из глаз.
Пленники, следовавшие под охраной вместе с Цаго, чувствовали себя все хуже. Они стонали, падали на ходу, иногда раздавались причитания, вопли, плач.
Однажды остановились на привал у широкой быстрой реки. На берегу росли широколиственные деревья, была тень, прохлада, и пленники немного вздохнули. Не только пленникам, но и сопровождавшим хорезмийцам была приятна прохлада. Они провели в тени остаток дня и здесь же решили ночевать. Ничто не беспокоило караван в течение многих дней пути, и охрана расслабилась, чувство опасности притупилось или даже исчезло вовсе. Сложив оружие в кучу, воины с вечера завалились спать, надеясь к утру хорошенько выспаться.
Цаго тоже едва донесла голову до подушки. Во сне она слышала как будто бы родные грузинские голоса. Она радостно встрепенулась во сне и открыла глаза. Вокруг все спали. На разные голоса переливался храп часовых. Цаго лежала и чутко вслушивалась в темноту и тишину ночи. Ей чудились какие-то шорохи, шаги, едва различимый шепот.
Внезапно тишина оборвалась. Послышался неясный нарастающий грохот, факелы загорелись в темноте, замелькали, забесновались, и наконец все прояснилось в конский топот, в бряцание оружия, боевые крики грузин:
– Ваша, бей, руби! Ваша!
Хорезмийцы не успели опомниться ото сна, как все попадали под саблями ночных налетчиков. В один миг вся военная добыча, которую везли хорезмийцы, и все пленники достались ночному отряду грузин.
– Живые, спасайтесь, кто как может! – крикнул пленникам один из грузин, и голос его показался Цаго удивительно знакомым. Она высунулась из своих почетных носилок и в красных отблесках факела увидела воина на коне с поднятой кверху саблей. Тотчас она узнала Гочи Мухасдзе.
– Гочи, Гочи! – закричала она и тут же забилась в припадке рыданий. Все, что накопилось в душе за эти дни, прорвалось наружу. Мухасдзе поворотил коня, в два прыжка оказался около паланкина.
– Цаго, несчастная, как ты сюда попала? – Гочи перегнулся с коня и вытащил Цаго из носилок, посадил ее сзади себя на лошадиный круп. Цаго судорожно обвила руками сидящего впереди мужчину. – Куда тебя отвезти, где твой дом?
– Нет у меня больше ни дома, ни семьи. Куда все, туда с вами и я.
– Ладно, поговорим потом. – Гочи дернул коня, и он прыгнул в темноту из трепетного призрачного света догорающих факелов.
Воины Гочи погрузили отбитые сокровища на коней. Пленники, пожелавшие присоединиться к отряду, разобрали оружие, оставшееся после изрубленных хорезмийцев. Отряд сел на коней и двинулся в путь. Остальные пленники, не захотевшие браться за оружие, разбрелись кто куда. Каждый выбрал себе свою дорогу.
Отряд мчался галопом в кромешной ночи. Опасаясь наткнуться на хорезмийцев, грузины держались в стороне от больших дорог, мчались опушками леса по узким нехоженым тропинкам. Привычные кони сами выбирали, где им скакать, и скакали по бездорожью, по краю опасных пропастей.
– О мой сын! – всхлипнула Цаго, все крепче держась за своего спасителя.
Гочи, сосредоточенный на скачке, не ответил.
– Хоть бы остались живы Павлиа и Мамука.
– Бог даст, останутся живы, – ободрил Гочи свою спутницу, хотя понимал, что трудно теперь уцелеть в Тбилиси.
Цаго неудобно было сидеть на крупе лошади, она боялась упасть. Все крепче и крепче прижималась она всем телом, грудью и головой к широкой спине, к широким плечам всадника. Вскоре Гочи почувствовал теплоту женского тела, и горячее дыхание женщины начало жечь его плечо. Все эти дни он скитался по горам и степям, не смея думать о простом отдыхе, а не только о женских ласках, и теперь вдруг, согретое женщиной, его тело болезненно напряглось, дыхание перехватило, и он едва не потерял равновесие в седле. Чтобы отвлечься и забыться, Гочи что есть силы хлестнул коня. Конь, и без того скакавший во всю мочь, вытянулся в струну. Но чем быстрее мчался конь, тем страшнее было Цаго, тем сильнее она прижималась к Гочи и трепетала.
Мухасдзе чувствовал, что кровь приливает к голове и что он теряет самообладание. Он хотел отвести от себя обнимающие руки Цаго, но тем самым он выдал бы свое пусть невольное, но все-таки постыдное волнение. В это время лошадь оступилась, всадников дернуло вниз и руки женщины соскользнули с плеч. В испуге Цаго снова схватилась за Гочи и услышала под рукой тяжелое, частое, лихорадочное биение большого сильного сердца. Цаго сразу поняла все и резко отдернула руки, едва не упав с лошади. Гочи сделалось стыдно, точно его ошпарили кипятком. Хорошо, что ночная темнота скрывала густую горящую красноту, но зато он мгновенно остыл от волнения, отрезвел и смущенно забормотал:
– Ничего. Держись за меня крепче, а то упадешь. – И сам, повернувшись, взял ее руки и положил на плечи. Женщина снова доверилась воину. Вдруг Гочи почувствовал, что его плечо намокло от слез. – Не плачь, успокойся. Все будут живы и целы. – Но и самого его душили слезы за разрушенное счастье многих людей, за разоренную родную землю.
Отряд Мухасдзе торопился соединиться с каким-нибудь другим грузинским отрядом, тоже ушедшим в леса. Большие дороги и селения объезжались стороной, по горам, по ущельям, по тропинкам.
Гочи вывез Цаго на дорогу, ведущую в Ахалдабу, и попрощался с ней. Цаго осталась одна на пустынном проселке, среди пустой и бесплодной земли. В полях не видно было скота, если попадалась деревня, то и в ней дома стояли неогороженные, трубы не дымились. Вот и Ахалдаба. Цаго остановилась перед домом Ваче. У ворот она увидела девочку, которая стояла, прислонившись к столбу, и плакала.
Девочка испугалась незнакомой женщины и хотела убежать, а потом остановилась, настороженно уставилась на подходившую все ближе незнакомку. Зато Цаго сразу узнала, что это ребенок Ваче. Девочка медленно отступала назад, потом повернулась и пошла, то и дело оборачиваясь, идет ли за ней женщина.
Цаго вошла во двор. Она тоже медленно шла за девочкой. Поднимаясь по лестнице, Цаго едва не разрыдалась. Сколько раз в детстве она беззаботно и легко взбегала по этим ступенькам! Никогда она не слышала в себе такого волнения, никогда у нее не замирало сердце так, как сейчас.
Девочка привела ее в конце концов к постели в темной комнате. На кровати лежала в жару и в бреду мать Ваче. Худая, как скелет, седая женщина водила вокруг бессмысленными глазами и то стонала, то бормотала неразборчивые слова, то вдруг начинала петь.
– О, горе родившей тебя, сын мой, – причитала больная, – будь проклят тот, кто отемнил твой ясный взор…
Причитания звучали жутко, сердце Цаго сжалось от предчувствия какой-то непоправимой беды.
– Пусть земля сгорит и разверзнется под тем, кто отнял свет солнца у моего мальчика… – Больная забилась в истерике, начала ломать свои руки и кусать пальцы. Она металась так, что невозможно было ее успокоить. Но постепенно припадок слабел, несчастная затихла и в изнеможении откинулась на подушку. Она собрала пальцы в щепоть, желая перекрестить кого-то, рука ее приподнялась, тело ее дернулось, и она затихла навек.
Девочка, почувствовав, что произошло что-то страшное, отбежала от постели, забилась в угол и заплакала еще горше. Цаго схватила девочку за руку и выбежала на двор, на солнце.
Теперь она бежала к своему дому, вокруг которого тоже не было ни души. Взбежала по лестнице, толкнула дверь и бессильно опустилась на пороге. На кровати сидела мать Цаго. Запрокинув кувшин, она, не отрываясь, пила воду. Услышав стук двери, старуха оторвалась от кувшина и тут же уронила его на пол.
– Цаго, дочка! Неужели ты жива?
– Жива, жива, мама, это я, Цаго.
– Нет, нет, не прикасайся ко мне, не подходи, уйди, я больна, ты можешь заразиться, – сама первая отстранилась она от дочери. Но дочь не слушалась, она все крепче обнимала старую больную мать, все горячей ласкала ее. Обе женщины плакали, и неизвестно, чего больше – горя или радости – было в их слезах.
– Зачем ты дотронулась до меня, дочка, – говорила мать сквозь слезы, – ты ведь теперь заболеешь, как и я.
– Нет, ничего не будет. А ты давно больна?
– Две недели, как враги разорили наше село. Что поправилось, взяли с собой, остальное раскидали, сожгли. Во всем селе не осталось ни одного мужчины, а что могли сделать мы, беспомощные женщины? Сначала мы голодали. Но это все не беда. Голод мы как-нибудь пережили бы, если бы не начался этот мор. Каждый день уносит двух-трех человек, хоронить некому, деревня задыхается от зловония. Мать Ваче, твоего друга, тоже при смерти. До вчерашнего дня я ухаживала за ней, а сегодня свалилась и сама. Теперь не знаю, что с ней, может быть, она уже умерла.
– Да, умерла. Я только сейчас оттуда. Она умерла на моих глазах.
– Господи, утешь ее душу. И то сказать, она сама мечтала о смерти. Жизнь для нее сделалась мученьем с тех пор, как ослепили нашего Ваче.
– Ослепили Ваче?! Когда, за что?! Кто осмелился ослепить лучшего живописца Грузии?!
– Проклятый Джелал-эд-Дин. Он сам, своими руками выколол ясные очи нашего Ваче. Бедный Ваче. Нет на земле человека несчастнее его.
– А за что?
– Ваче нарисовал во дворце какую-то очень красивую девушку; Султан, увидев красавицу, велел найти живописца, и Ваче доставили к султану. Тогда султан приказал нашему Ваче привести девушку, изображенную на стене. А где ее взять? Не мог же Ваче оживить свою картину и велеть, чтоб нарисованная красавица сошла со стены прямо в объятия проклятого султана. Ваче не исполнил приказания, и разгневанный султан выколол ему глаза.
Цаго все поняла. Картина Ваче снова встала перед ней. Да ведь это же меня, меня велел привести султан! Ради меня, ради моей чести Ваче пожертвовал самым дорогим, что у него было, – глазами художника.
– О, Ваче, Ваче! – Цаго задохнулась в рыданиях и упала на жесткую постель.
Завоевывая Адарбадаган и Грузию, Джелал-эд-Дин не спускал глаз с Ирана. Во-первых, там, далеко на юге, со дня на день могли появиться монголы, а он не мог выйти им навстречу, пока не окрепнет здесь, на севере, обогатившись за счет разорения Грузии, и не соберет дополнительные войска.
Но еще прежде монголов султан опасался лицемерных правителей Ирана. Султан правильно предполагал, что чем дальше он уходит на север, тем свободнее, развязнее могут себя чувствовать подвластные ему правители Ирана, тем возможнее ожидать от них предательства и даже восстания и удара в спину. Приближение монголов только подбадривало иранцев.
Таким образом, успехи Джелал-эд-Дина на севере должны опираться на спокойствие южных его земель. Маленькое волнение в Иране, слухи о заговорах и восстаниях Джелал-эд-Дин ощущал, как саблю, занесенную сзади, со спины во время горячего боя. Прослышав о беспорядках, он тотчас бросал на юг часть своих войск, чтобы затоптать очаг, не дав ему разгореться как следует.
Джелал-эд-Дин был занят разорением Тбилиси, когда из Ирана сообщили, что к Керману подступают монголы и что Эджиб Борак, оставленный правителем Кермана, вступил в тайные переговоры с монголами, то есть хочет продать султана, поднять восстание и остаться безнаказанным, спрятавшись за татарской саблей.
Султан немедленно выслал к Керману пять тысяч воинов под командованием Киас-эд-Дина. Задача состояла в том, чтобы покарать Эджиба Борака еще до того, как он поднимет восстание и призовет на помощь татар. Султан выделил брату для этого карательного похода лучших воинов, но все же сердце его было неспокойно. Очень ответственный был момент. Измена Кермана и появление там монгольских войск сводили на нет все успехи Джелал-эд-Дина здесь, на севере, разрушали все его планы на будущее и в конце концов грозили ослаблением султанского могущества и гибелью, ибо среди правителей Ирана у Эджиба Борака нашлись бы сторонники.
В то же время Грузия была разорена, но не покорена окончательно. Население ушло, укрылось за Лихский хребет. Как доносили султану лазутчики, там собирается новое войско, и Грузия намерена всерьез воевать с хорезмийцами. Грузины будто бы вступили в тайные переговоры с правителями Арзрума, Хлата и Иконии. Они всячески подстрекают этих правителей к войне против Джелал-эд-Дина. Он хотя и мусульманин и притворяется защитником и Арзрума, и Хлата, и Иконии, и других мусульманских государств, но все же всего-навсего пришелец, и его место по ту сторону Каспийского моря, в Ургенче и Самарканде.
Все это всерьез беспокоило султана. Если грузины окрепнут, если им удастся склонить на свою сторону мусульманских своих соседей, если восстание Эджиба Борака останется безнаказанным, то Джелал-эд-Дин окажется между двух огней. Не говоря уже о том, что главная его задача – спокойно подготовиться к решительной схватке с Чингисханом. Уж и сейчас ему приходится разрываться на две части. Нужно думать о восстании в Иране, нужно до конца добить Грузию, чтобы вполне обеспечить безопасность тыла. Только полное уничтожение Грузии развязало бы руки султану для борьбы с Чингисханом.
– Лела, это ты?! Пойдем скорей со мной, Ваче ранен, я знаю, где он лежит.
На мгновение женщина подняла покрывало с лица, и Лела увидела, что это Цаго.
– Ваче ранен? Да где же он?
Умирающий кузнец был мгновенно забыт, и обе женщины побежали по городу.
– Я затащила его в царские палаты. Я случайно оказалась на улице, искала ребенка.
– Тяжело он ранен?
– Я думаю, что нет, в плечо, – постаралась Цаго утешить Лелу, хотя знала, в каком состоянии находится Ваче. Женщины осторожно прокрались в покинутый всеми дворец, а затем и в зал, где Цаго оставила раненого. Что-то изменилось в этом зале во время отсутствия Цаго. Сначала она не могла понять что и вдруг остолбенела, увидев на стене изображение самой себя. До этого она не обращала внимания на большую картину, но сейчас все сразу прояснилось и встало на свои места: фигура Торели, лицо Цаго и юноша на плоской крыше дома. Он весь и взглядом и сердцем тянется к Цаго, а Цаго привстала на цыпочки, кажется, готова полететь за блестящим рыцарем царского двора, придворным поэтом Торели. Впервые Цаго почувствовала жалость к Ваче, она поняла, откуда бралась печаль, так часто набегавшая на его лицо, поняла, какую чистую, светлую любовь навсегда похоронил Ваче в своем сердце.
Лела тоже была поражена картиной. Чувство зависти и вражды шевельнулось в ней.
– Где же Ваче? – зло спросила она.
Цаго опомнилась, оторвалась от картины, оглянулась вокруг, но Ваче не было. Вдруг резко распахнулась дверь, и на пороге залы появился визирь Джелал-эд-Дина Шереф-эль-Молк. Женщины оцепенели под его взглядом, и он неторопливо разглядывал их, одну и другую.
– Женщина, изображенная на стене, – шепнул визирю один из свиты. Нужно взять ее и отвести к султану. Джелал-эд-Дин скажет спасибо.
Визирь перевел взгляд с живой Цаго на ее изображение и про себя уж принял решение сделать сюрприз своему господину. Но и вторая была ничуть не хуже. Понимая, что самое лучшее все же должно доставаться повелителю, он внутренне удовольствовался своей долей и сказал:
– Возьмите обеих и отведите ко мне в шатер.
В тот же день Джелал-эд-Дину было доложено о пленении редкой красавицы, изображенной на картине в царском дворце. Джелал-эд-Дин собирался в поход на Кахети и Картли. Ему, конечно, хотелось немедленно насладиться столь необыкновенной добычей, но он никогда не откладывал дела ради женщины.
– Отошли ее в Тавриз, в мой гарем, – приказал он, строго глядя на Шереф-эль-Молка. – Да смотри, чтобы до моего приезда никто не смел на нее глядеть.
Визирь, конечно, понимал, что предупреждение касается его самого.
Султан с войсками ушел в поход. Цаго отправили в Тавриз вместе с сокровищами Грузии в сопровождении усиленной охраны. Новый управитель Тбилиси Шереф-эль-Молк избрал своей резиденцией палаты царицы Русудан.
Наступил вечер. Султан с войском был уже далеко. В городе догорали пожары. Управителю Тбилиси нечего было делать в этот час, и он решил отдать его любви, тем более что прекрасная юная женщина была рядом, здесь же во дворце, и он уже приказал, чтобы ее приготовили и привели. Ему не терпелось увидеть пленницу. Он нервно шагал из конца в конец комнаты по мягкому глухому ковру.
Дверь отворилась, и на пороге возникла Лела. Она сильно похудела от тоски и горя, волосы ее были распущены, а глаза сверкали, точно у рыси, приготовившейся напасть. Все ее тело дрожало от напряжения, как будто она готова была к любому рывку, прыжку, к любому сопротивлению.
Когда визирь впервые увидел Лелу, у нее на лице было доброе и печальное выражение. Она была полна жалости и нежности, ожидания и тревоги. Теперь на лице не было ничего, кроме напряженности и злости.
Но это еще больше привлекло Шереф-эль-Молка, потому что ему приходилось все время иметь дело с покорными и податливыми женщинами.
На своем языке он старался ободрить вошедшую. Лела не понимала ни слова, но весь вид визиря, его жесты, его взгляд говорили больше, чем все слова. Внутренне Лела сжалась и приготовилась к отпору. Шереф-эль-Молк подошел вплотную, смелым хозяйским жестом откинул назад ее распущенные волосы, поднял пальцем подбородок и поглядел в глаза. Лела задышала тяжело и часто. Она вдруг оттолкнула руку мужчины и метнулась в противоположную сторону зала.
Шереф-эль-Молк снисходительно улыбнулся. Он знал, что ей некуда бежать, а сопротивление разжигало его все больше и больше. Медленно, осторожным, но уверенным шагом, как хороший наездник к норовистой необъезженной лошади, он снова пошел к грузинке. Он хотел обхватить ее поперек тела сильной своей рукой, но Лела вывернулась и так оттолкнула его, что он растянулся на полу.
После этого шутки кончились. Визирь вскочил, напал на Лелу, однако снова промахнулся, и Лела забегала, заметалась по просторному залу, как ласточка, залетевшая в четыре стены из неоглядных просторов синего неба.
Разъяренный мужчина гонялся за ней, схватывал в охапку и тащил к постели, пытался повалить на пол, но и женщина разъярилась не меньше насильника, царапалась, кусалась, вновь вырывалась и вновь попадала в железные тиски объятий. Одежда на ней рвалась, все больше оголяя молодое белое тело. Визирь, глядя на него и слыша его под руками, стервенел еще больше, в то время как женщина изнемогала и слабела после каждого натиска.
И все должно было кончиться, но Лела собрала вдруг последние силы и руками и ногами оттолкнула тяжело дышавшего, навалившегося на нее человека, выскользнула и вскочила на подоконник. Шереф-эль-Молк со словами: "…ну куда ты от меня денешься, дурочка", – пошел к ней с протянутыми для объятий руками. Лела отпрянула назад от этих жадных тянущихся рук, ударилась спиной о переплет, окно растворилось, и, не успев даже вскрикнуть, Лела полетела вниз. Не успел вскрикнуть и Шереф-эль-Молк.
Раненый Ваче попал в руки султановых лекарей. Они прикладывали к ране мази, поили каким-то лекарством, окуривали травами, кормили как на убой. Боль затихла, и рана начала заживать. Скоро она совсем затянется, и останется на месте раны один рубец. Но не радует Ваче счастливое излечение. Он знает, что как только станет совсем здоров, исполнится приказ Джелал-эд-Дина.
Каждому человеку было бы тяжело расставаться со зрением, но Ваче еще тяжелей. Он художник. Он видит намного острее других и чувствует тоже сильнее других.
Пройдет еще несколько дней, и померкнет свет, не будет ни луны, ни солнца, ни звезд, ни облаков, ни синего неба. Исчезнут эти ласкающие взгляд холмистые горы, эта синева, разлитая по горам, эта зелень, что окружила поле, эта игра света и тени… Разве можно перечислить все, что потеряет Ваче, когда исполнится жестокое слово султана.
Ваче лежал в постели и смотрел в окно на Куру. Обреченный на вечную темноту, он пока еще упивался живым движением волн, их переливами, их блеском, их неиссякаемой жизнью. Волны набегают, обгоняют, захлестывают одна другую, завихряются, кружатся, переливаются, они могут делать все, что угодно, при своем движении вперед. Только одного не дано им делать возвращаться назад.
За рекой была видна часть разрушенного Тбилиси. Кое-где еще дымились дотлевающие пожары, а те дома, что давно сгорели, стояли теперь без крыш, без окон, опаленные и немые. С церквей повсюду были сорваны кресты и купола. При виде этих ужасных скелетов (а если разобраться, то весь Тбилиси теперь один обглоданный уродливый скелет) Ваче почувствовал дрожь и проклял султана за то, что тот не добил его тогда, в первый же день и час, или что не сразу привел в исполнение свой приговор. По крайней мере, Ваче не успел бы увидеть надругательства над родным городом, и Тбилиси остался бы в его воображении по-прежнему величавым и прекрасным.
Лучше всего был виден Ваче дворец Русудан. На высокой скале он словно взлетел к облакам, да так и застыл в этом стремительном и легком порыве. Ни пожары, ни разрушения не тронули царского дворца. Он один возвышался среди голых и черных стен, среди мрачной картины всеобщего разрушения и оттого казался еще чудеснее и сказочнее.
Да, думал Ваче, какое прекрасное творение подарил родному городу и родной стране Гочи Мухасдзе. Если и захочешь придраться к какой-нибудь детали, не найдешь изъяна в этом дворце. Вон окно, через которое падает теперь свет на картину. Этой картины тоже он больше не увидит никогда.
Узкое окно, на которое теперь смотрел Ваче, вдруг распахнулось, и из окна вылетел, казалось, ангел, полуобнаженный, с развевающимися длинными волосами. Ангел не взмахнул крыльями, он опустился вниз на воды Куры и сразу же скрылся из глаз, словно растворился в воздухе. Из окна высунулся мужчина, но тотчас отшатнулся и торопливо исчез, захлопнув окно.
Цаго чувствовала себя самой несчастной на свете. Действительно, два ее брата, Павлиа и Мамука, остались в разоренном Тбилиси при смерти. Муж в плену, и неизвестно, что с ним. Единственный сын тоже в Тбилиси, без присмотра, среди кровожадных беспощадных врагов. А саму ее везут в Тавриз, в гарем разорителя Грузии, виновника всех бед и несчастий грузинского народа.
С первой минуты плена Цаго стала думать о самоубийстве, но люди, приставленные к ней, были догадливы и зорки. К тому же они боялись гнева Джелал-эд-Дина, а это удесятеряло их бдительность. Единственное, что могла Цаго и в чем ей не могли помешать, – морить себя голодом. Она некоторое время не принимала еды, не пила, но мужества у ней не хватило, и постепенно она стала есть и пить.
В самой непроглядной тьме тоски и горя всегда отыщется огонек надежды. Может быть, Турман все-таки жив, надеялась Цаго. Может быть, Павлиа сумел спрятаться где-нибудь и теперь в безопасности, может быть, не погибнет и другой брат, златокузнец Мамука, может быть, найдутся добрые люди, христиане, которые приютят ее мальчика, и он уцелеет в этом пекле, в этом мире, превратившемся в ужасный хаос. И только в одном не брезжило никакой надежды, это одно касалось ее самой. Она понимала, почему ее с таким почетом и так бережно везут в Иран. Ее лелеют для того, чтобы сделать наложницей султана. Скоро будет конец пути, и Цаго введут в гарем, где уже томятся, как в тюрьме, десятки ее предшественниц, и даже хуже, чем в тюрьме, потому что в тюрьме не нужно делить ночного ложа с ненавистным человеком помимо своего желания и вопреки понятиям о чести. Пройдет несколько дней, и Цаго будет обесчещена, и нет никаких надежд, что этого не случится.
Мысль о возможных прикосновениях султана привела ее в брезгливое содрогание. Можно что угодно вытерпеть ради минутного свидания с мужем, или сыном, или своими братьями, но этого вытерпеть нельзя. Лучше лишить себя всякой надежды и самой погасить тот слабый и робкий огонек, который лукаво светит во тьме! "Я найду способ убить себя, если дело дойдет до объятий этого проклятого хорезмийца". Утвердившись в этой мысли, Цаго несколько успокоилась. Никто не знал, какие мысли теснятся в голове красивейшей женщины Грузии, которую, словно царицу, в сопровождении блестящей свиты и надежной охраны увозили все дальше и дальше на юг.
Выглядывая из паланкина, Цаго с грустью озирала скользящим взглядом остающиеся на севере горы и раскинувшиеся вокруг и впереди бескрайние плоские степи. Изредка встречались сады, изредка попадались реки.
Цаго думала о том, что, вероятно, и Турмана везли по этой же самой дороге и что все, что видит сейчас она, видел и он и думал о ней, о Цаго, как она сейчас думает о нем.
Цаго никогда не ездила дальше Ахалдабы и Тбилиси, Тори и Ахалцихе. Она не думала, что мир столь велик, что можно ехать и ехать и не видеть конца пути, а белому свету – края. Цаго не помнила, сколько раз загорались прохладные голубые звезды и сколько раз поднималось в небо раскаленное жестокое солнце. С каждым днем пути становилось все жарче и жарче. Стало трудно дышать, вместо живительного ветерка, который прилетает в Грузии с отдаленных гор, из пустыни веяло горячим воздухом, точно поблизости лежали раскаленные угли и от них-то и тянуло нестерпимым иссушающим жаром. Белые облака Грузии давно уж скрылись из глаз.
Пленники, следовавшие под охраной вместе с Цаго, чувствовали себя все хуже. Они стонали, падали на ходу, иногда раздавались причитания, вопли, плач.
Однажды остановились на привал у широкой быстрой реки. На берегу росли широколиственные деревья, была тень, прохлада, и пленники немного вздохнули. Не только пленникам, но и сопровождавшим хорезмийцам была приятна прохлада. Они провели в тени остаток дня и здесь же решили ночевать. Ничто не беспокоило караван в течение многих дней пути, и охрана расслабилась, чувство опасности притупилось или даже исчезло вовсе. Сложив оружие в кучу, воины с вечера завалились спать, надеясь к утру хорошенько выспаться.
Цаго тоже едва донесла голову до подушки. Во сне она слышала как будто бы родные грузинские голоса. Она радостно встрепенулась во сне и открыла глаза. Вокруг все спали. На разные голоса переливался храп часовых. Цаго лежала и чутко вслушивалась в темноту и тишину ночи. Ей чудились какие-то шорохи, шаги, едва различимый шепот.
Внезапно тишина оборвалась. Послышался неясный нарастающий грохот, факелы загорелись в темноте, замелькали, забесновались, и наконец все прояснилось в конский топот, в бряцание оружия, боевые крики грузин:
– Ваша, бей, руби! Ваша!
Хорезмийцы не успели опомниться ото сна, как все попадали под саблями ночных налетчиков. В один миг вся военная добыча, которую везли хорезмийцы, и все пленники достались ночному отряду грузин.
– Живые, спасайтесь, кто как может! – крикнул пленникам один из грузин, и голос его показался Цаго удивительно знакомым. Она высунулась из своих почетных носилок и в красных отблесках факела увидела воина на коне с поднятой кверху саблей. Тотчас она узнала Гочи Мухасдзе.
– Гочи, Гочи! – закричала она и тут же забилась в припадке рыданий. Все, что накопилось в душе за эти дни, прорвалось наружу. Мухасдзе поворотил коня, в два прыжка оказался около паланкина.
– Цаго, несчастная, как ты сюда попала? – Гочи перегнулся с коня и вытащил Цаго из носилок, посадил ее сзади себя на лошадиный круп. Цаго судорожно обвила руками сидящего впереди мужчину. – Куда тебя отвезти, где твой дом?
– Нет у меня больше ни дома, ни семьи. Куда все, туда с вами и я.
– Ладно, поговорим потом. – Гочи дернул коня, и он прыгнул в темноту из трепетного призрачного света догорающих факелов.
Воины Гочи погрузили отбитые сокровища на коней. Пленники, пожелавшие присоединиться к отряду, разобрали оружие, оставшееся после изрубленных хорезмийцев. Отряд сел на коней и двинулся в путь. Остальные пленники, не захотевшие браться за оружие, разбрелись кто куда. Каждый выбрал себе свою дорогу.
Отряд мчался галопом в кромешной ночи. Опасаясь наткнуться на хорезмийцев, грузины держались в стороне от больших дорог, мчались опушками леса по узким нехоженым тропинкам. Привычные кони сами выбирали, где им скакать, и скакали по бездорожью, по краю опасных пропастей.
– О мой сын! – всхлипнула Цаго, все крепче держась за своего спасителя.
Гочи, сосредоточенный на скачке, не ответил.
– Хоть бы остались живы Павлиа и Мамука.
– Бог даст, останутся живы, – ободрил Гочи свою спутницу, хотя понимал, что трудно теперь уцелеть в Тбилиси.
Цаго неудобно было сидеть на крупе лошади, она боялась упасть. Все крепче и крепче прижималась она всем телом, грудью и головой к широкой спине, к широким плечам всадника. Вскоре Гочи почувствовал теплоту женского тела, и горячее дыхание женщины начало жечь его плечо. Все эти дни он скитался по горам и степям, не смея думать о простом отдыхе, а не только о женских ласках, и теперь вдруг, согретое женщиной, его тело болезненно напряглось, дыхание перехватило, и он едва не потерял равновесие в седле. Чтобы отвлечься и забыться, Гочи что есть силы хлестнул коня. Конь, и без того скакавший во всю мочь, вытянулся в струну. Но чем быстрее мчался конь, тем страшнее было Цаго, тем сильнее она прижималась к Гочи и трепетала.
Мухасдзе чувствовал, что кровь приливает к голове и что он теряет самообладание. Он хотел отвести от себя обнимающие руки Цаго, но тем самым он выдал бы свое пусть невольное, но все-таки постыдное волнение. В это время лошадь оступилась, всадников дернуло вниз и руки женщины соскользнули с плеч. В испуге Цаго снова схватилась за Гочи и услышала под рукой тяжелое, частое, лихорадочное биение большого сильного сердца. Цаго сразу поняла все и резко отдернула руки, едва не упав с лошади. Гочи сделалось стыдно, точно его ошпарили кипятком. Хорошо, что ночная темнота скрывала густую горящую красноту, но зато он мгновенно остыл от волнения, отрезвел и смущенно забормотал:
– Ничего. Держись за меня крепче, а то упадешь. – И сам, повернувшись, взял ее руки и положил на плечи. Женщина снова доверилась воину. Вдруг Гочи почувствовал, что его плечо намокло от слез. – Не плачь, успокойся. Все будут живы и целы. – Но и самого его душили слезы за разрушенное счастье многих людей, за разоренную родную землю.
Отряд Мухасдзе торопился соединиться с каким-нибудь другим грузинским отрядом, тоже ушедшим в леса. Большие дороги и селения объезжались стороной, по горам, по ущельям, по тропинкам.
Гочи вывез Цаго на дорогу, ведущую в Ахалдабу, и попрощался с ней. Цаго осталась одна на пустынном проселке, среди пустой и бесплодной земли. В полях не видно было скота, если попадалась деревня, то и в ней дома стояли неогороженные, трубы не дымились. Вот и Ахалдаба. Цаго остановилась перед домом Ваче. У ворот она увидела девочку, которая стояла, прислонившись к столбу, и плакала.
Девочка испугалась незнакомой женщины и хотела убежать, а потом остановилась, настороженно уставилась на подходившую все ближе незнакомку. Зато Цаго сразу узнала, что это ребенок Ваче. Девочка медленно отступала назад, потом повернулась и пошла, то и дело оборачиваясь, идет ли за ней женщина.
Цаго вошла во двор. Она тоже медленно шла за девочкой. Поднимаясь по лестнице, Цаго едва не разрыдалась. Сколько раз в детстве она беззаботно и легко взбегала по этим ступенькам! Никогда она не слышала в себе такого волнения, никогда у нее не замирало сердце так, как сейчас.
Девочка привела ее в конце концов к постели в темной комнате. На кровати лежала в жару и в бреду мать Ваче. Худая, как скелет, седая женщина водила вокруг бессмысленными глазами и то стонала, то бормотала неразборчивые слова, то вдруг начинала петь.
– О, горе родившей тебя, сын мой, – причитала больная, – будь проклят тот, кто отемнил твой ясный взор…
Причитания звучали жутко, сердце Цаго сжалось от предчувствия какой-то непоправимой беды.
– Пусть земля сгорит и разверзнется под тем, кто отнял свет солнца у моего мальчика… – Больная забилась в истерике, начала ломать свои руки и кусать пальцы. Она металась так, что невозможно было ее успокоить. Но постепенно припадок слабел, несчастная затихла и в изнеможении откинулась на подушку. Она собрала пальцы в щепоть, желая перекрестить кого-то, рука ее приподнялась, тело ее дернулось, и она затихла навек.
Девочка, почувствовав, что произошло что-то страшное, отбежала от постели, забилась в угол и заплакала еще горше. Цаго схватила девочку за руку и выбежала на двор, на солнце.
Теперь она бежала к своему дому, вокруг которого тоже не было ни души. Взбежала по лестнице, толкнула дверь и бессильно опустилась на пороге. На кровати сидела мать Цаго. Запрокинув кувшин, она, не отрываясь, пила воду. Услышав стук двери, старуха оторвалась от кувшина и тут же уронила его на пол.
– Цаго, дочка! Неужели ты жива?
– Жива, жива, мама, это я, Цаго.
– Нет, нет, не прикасайся ко мне, не подходи, уйди, я больна, ты можешь заразиться, – сама первая отстранилась она от дочери. Но дочь не слушалась, она все крепче обнимала старую больную мать, все горячей ласкала ее. Обе женщины плакали, и неизвестно, чего больше – горя или радости – было в их слезах.
– Зачем ты дотронулась до меня, дочка, – говорила мать сквозь слезы, – ты ведь теперь заболеешь, как и я.
– Нет, ничего не будет. А ты давно больна?
– Две недели, как враги разорили наше село. Что поправилось, взяли с собой, остальное раскидали, сожгли. Во всем селе не осталось ни одного мужчины, а что могли сделать мы, беспомощные женщины? Сначала мы голодали. Но это все не беда. Голод мы как-нибудь пережили бы, если бы не начался этот мор. Каждый день уносит двух-трех человек, хоронить некому, деревня задыхается от зловония. Мать Ваче, твоего друга, тоже при смерти. До вчерашнего дня я ухаживала за ней, а сегодня свалилась и сама. Теперь не знаю, что с ней, может быть, она уже умерла.
– Да, умерла. Я только сейчас оттуда. Она умерла на моих глазах.
– Господи, утешь ее душу. И то сказать, она сама мечтала о смерти. Жизнь для нее сделалась мученьем с тех пор, как ослепили нашего Ваче.
– Ослепили Ваче?! Когда, за что?! Кто осмелился ослепить лучшего живописца Грузии?!
– Проклятый Джелал-эд-Дин. Он сам, своими руками выколол ясные очи нашего Ваче. Бедный Ваче. Нет на земле человека несчастнее его.
– А за что?
– Ваче нарисовал во дворце какую-то очень красивую девушку; Султан, увидев красавицу, велел найти живописца, и Ваче доставили к султану. Тогда султан приказал нашему Ваче привести девушку, изображенную на стене. А где ее взять? Не мог же Ваче оживить свою картину и велеть, чтоб нарисованная красавица сошла со стены прямо в объятия проклятого султана. Ваче не исполнил приказания, и разгневанный султан выколол ему глаза.
Цаго все поняла. Картина Ваче снова встала перед ней. Да ведь это же меня, меня велел привести султан! Ради меня, ради моей чести Ваче пожертвовал самым дорогим, что у него было, – глазами художника.
– О, Ваче, Ваче! – Цаго задохнулась в рыданиях и упала на жесткую постель.
Завоевывая Адарбадаган и Грузию, Джелал-эд-Дин не спускал глаз с Ирана. Во-первых, там, далеко на юге, со дня на день могли появиться монголы, а он не мог выйти им навстречу, пока не окрепнет здесь, на севере, обогатившись за счет разорения Грузии, и не соберет дополнительные войска.
Но еще прежде монголов султан опасался лицемерных правителей Ирана. Султан правильно предполагал, что чем дальше он уходит на север, тем свободнее, развязнее могут себя чувствовать подвластные ему правители Ирана, тем возможнее ожидать от них предательства и даже восстания и удара в спину. Приближение монголов только подбадривало иранцев.
Таким образом, успехи Джелал-эд-Дина на севере должны опираться на спокойствие южных его земель. Маленькое волнение в Иране, слухи о заговорах и восстаниях Джелал-эд-Дин ощущал, как саблю, занесенную сзади, со спины во время горячего боя. Прослышав о беспорядках, он тотчас бросал на юг часть своих войск, чтобы затоптать очаг, не дав ему разгореться как следует.
Джелал-эд-Дин был занят разорением Тбилиси, когда из Ирана сообщили, что к Керману подступают монголы и что Эджиб Борак, оставленный правителем Кермана, вступил в тайные переговоры с монголами, то есть хочет продать султана, поднять восстание и остаться безнаказанным, спрятавшись за татарской саблей.
Султан немедленно выслал к Керману пять тысяч воинов под командованием Киас-эд-Дина. Задача состояла в том, чтобы покарать Эджиба Борака еще до того, как он поднимет восстание и призовет на помощь татар. Султан выделил брату для этого карательного похода лучших воинов, но все же сердце его было неспокойно. Очень ответственный был момент. Измена Кермана и появление там монгольских войск сводили на нет все успехи Джелал-эд-Дина здесь, на севере, разрушали все его планы на будущее и в конце концов грозили ослаблением султанского могущества и гибелью, ибо среди правителей Ирана у Эджиба Борака нашлись бы сторонники.
В то же время Грузия была разорена, но не покорена окончательно. Население ушло, укрылось за Лихский хребет. Как доносили султану лазутчики, там собирается новое войско, и Грузия намерена всерьез воевать с хорезмийцами. Грузины будто бы вступили в тайные переговоры с правителями Арзрума, Хлата и Иконии. Они всячески подстрекают этих правителей к войне против Джелал-эд-Дина. Он хотя и мусульманин и притворяется защитником и Арзрума, и Хлата, и Иконии, и других мусульманских государств, но все же всего-навсего пришелец, и его место по ту сторону Каспийского моря, в Ургенче и Самарканде.
Все это всерьез беспокоило султана. Если грузины окрепнут, если им удастся склонить на свою сторону мусульманских своих соседей, если восстание Эджиба Борака останется безнаказанным, то Джелал-эд-Дин окажется между двух огней. Не говоря уже о том, что главная его задача – спокойно подготовиться к решительной схватке с Чингисханом. Уж и сейчас ему приходится разрываться на две части. Нужно думать о восстании в Иране, нужно до конца добить Грузию, чтобы вполне обеспечить безопасность тыла. Только полное уничтожение Грузии развязало бы руки султану для борьбы с Чингисханом.