Между тем наступила осень. В садах отяжелели ветви, поспел виноград. Торели давно собирался пригласить к себе Ваче вместе с маленькой Цаго. Осень – самое подходящее время для того, чтобы звать гостей.
   Родной дом Ваче после смерти его матери постепенно пришел в упадок и теперь стоял разоренный. Ваче, наверное, сам мечтает побывать в родной деревне. Но нет у него здесь никого, к кому он мог бы приехать, негде приклонить голову, нет очага, около которого можно было бы погреть руки.
   Торели решил пригласить Ваче к себе, причем оставить его у себя надолго – пусть отдохнет в родном краю и если не увидит родных холмов, то, во всяком случае, подышит родным деревенским воздухом.
   Он велел заложить быков в арбу и послал человека за Ваче и Цаго. Встречать гостей Торели вышел на край деревни. Еще издали он увидел, что на арбе сидит одна только маленькая Цаго, а Ваче нет. Девочка с плачем спрыгнула с арбы и бросилась к Торели, причитая:
   – Дядя Турман, дядя Турман, они увели моего папу. Я осталась одна. Они его увели.
   – Куда можно увести слепого человека, кто увел? Успокойся, не плачь. Это какое-то недоразумение, все уладится.
   Но Цаго плакала пуще прежнего. С трудом удалось ее успокоить, и тогда она рассказала, как было дело.
   – Два дня назад папа сел отдыхать у порога мастерской, – рассказывала девочка. – В руках, как всегда, он держал чонгури. Потихоньку он напевал те стихи, что ему подарили вы, когда заходили к нам в мастерскую в прошлый раз. Послушать песню собрались люди. Когда папа пел, всегда около мастерской толпился народ. Слушая ваши стихи, люди становятся печальными и задумчивыми. Так было и в этот раз. Некоторые подпевали отцу, некоторые всхлипывали и вытирали глаза.
   Вдруг откуда ни возьмись появился епископ Саба в окружении свиты. Слушатели перед ним расступились. Он подошел к моему отцу и хотел вырвать у него из рук чонгури. Но отец сильный, и вырвать у него из рук что-нибудь не так просто. Старик обозлился, стал дергать за чонгури и кричать: "Как ты смеешь при всем народе петь такие непотребные песни о нашей царице и стране!"
   Отец сначала не понял, кто это на него напал и что нужно этому человеку. Он мирно начал просить, чтобы его оставили в покое, что ему и без этого тошно жить на свете. Но обозленный старик не отставал. Он кричал, что все равно отнимет это проклятое чонгури и разобьет его о камни. Слушатели начали заступаться за Ваче, но только словами, конечно. Кто посмел бы дотронуться до епископа. Епископ разозлился еще больше и стал дергать за чонгури изо всех сил. Тогда отец, не видя и не зная, кто перед ним, размахнулся и ударил обидчика по голове. Епископ упал без памяти. Тут подскочили царские копьеносцы, отцу связали руки и погнали впереди себя. Я побежала вслед за ним. Я добежала до ворот тюрьмы, а дальше меня не пустили. Отца затолкали в тюрьму и заперли дверь. К кому бы я ни подбегала, все меня отталкивали, никто не хотел меня слушать, и я осталась одна.
   Мастеровые моего отца ходили куда-то просить, но их тоже не стали слушать. Потом они взяли меня, и мы все вместе пошли к епископу просить прощения. Я его узнала, только он лежал с завязанной головой. Он обругал нас и велел слугам больше никого к нему не пускать. Когда мы уходили, я все еще слышала, как ругался епископ. Он кричал, что сгноит эту скотину в тюрьме, что не позволит возводить хулу на царя и народ, переловит всех чонгуристов и волынщиков, и всех, кто развращает народ, и всех их посадит в тюрьму, всех, кто распевает стихи хулителя народа – Торели.
   Торели возмутился и разъярился. Но он понял, что за поступком епископа Саба, сочиняющего свои нелепые ямбы, которые никто не хочет слушать, скрывается больше, чем простая зависть. Если бы «Восхваление» Торели понравилось и было принято при дворе, епископ никогда бы не осмелился поднять на него руку. И, напротив, если епископ так смел и решителен, значит, «Восхваление» резко осуждено, значит, царедворцы превратно истолковали смысл содержания стихов Торели, значит, они поняли их как направленные против царицы и народа, значит, наконец, они успели уже восстановить против Торели саму царицу.
   Но если они сумеют и народу внушить, что Торели выступил против царицы, то на поэта обрушится и народный гнев, а этот гнев страшнее, чем гнев царедворцев и даже самой венценосной Русудан.
   Все это промелькнуло в голове Торели, однако главное теперь было не в этом. Главное – любыми путями, любой ценой помочь несчастному Ваче, невинно оказавшемуся в тюрьме.
   Торели распорядился, чтобы девочку Цаго накормили и приласкали, а сам вскочил на коня и помчался в Тбилиси. Сначала он заявился к начальнику крепости. Тот принял его с большим почтением и с подобострастием, но, выслушав просьбу насчет Ваче, только развел руками: он-де человек маленький, ему что прикажут, он то и сделает. Никакого самовольного поступка он совершить не может, а тем более освободить узника. Как ни тяжело было для Торели идти ко двору, на поклон к первому министру, просить и умолять его отпустить на волю слепого певца – иного пути не было. Хотя первый министр, вероятно, зол на поэта не меньше, чем епископ, потому что именно заказ первого министра поэт выполнил столь своенравно и дерзко.
   Торели повернул коня ко дворцу.
   У дверей первого министра Торели долго ждал, а потом ему сказали, что у мцигнобартухуцеси много неотложных дел и что сегодня он вряд ли освободится. Оскорбленный Торели направился прямо на царскую половину дворца. Навстречу ему попались только что вышедшие от царицы Варам Гагели и, амирспасалар Аваг. Увидев Торели, они раскрыли ему объятья, обрадовались, расцеловались, отвели в сторону, расспрашивая о семье, о здоровье, уселись на скамью.
   – Твое «Восхваление», Турман, привело меня в восторг, – говорил Варам. – Немало слез пролил я, пока читал твою поэму. Плакал над гибелью моего знаменитого двоюродного брата Шалвы. – У Варама и сейчас готовы были показаться слезы.
   – И я тоже внимательно прочитал "Восхваление", – поддержал Варама амирспасалар. – Поэма твоя достойна похвалы, но многие толкуют ее так, будто бы ты косвенно осуждаешь моего отца Иванэ Мхаргрдзели. – Аваг смотрел на Турмана.
   – Недостойно подозревать меня в этом.
   – Вот и Варам свидетель, что амирспасалар тогда стал жертвой предательства и только чудом остался в живых. Мой отец не виноват в гибели передового отряда и вообще в Гарнисском разгроме.
   – Да, это так, Турман. И я, и Мхаргрдзели, и все высокопоставленные грузины, находившиеся в то время в ставке амирспасалара, все мы одинаково не виноваты, но в то же время и виноваты в гибели месхов и в падении Гарнисских укреплений. Виноваты лазутчики, засланные Джелал-эд-Дином в наш лагерь. Они – настоящая причина нашего поражения и падения могущества Грузинского царства.
   – Я никого и не обвиняю, – пробормотал Торели. – В своей поэме я только воспел геройство Шалвы, самопожертвование грузинских воинов, а также призвал народ к встрече нового нашествия, а оказывается, мое «Восхваление» толкуют по-разному, кто как вздумает. Поэтому я и пришел сейчас во дворец.
   Варам и Аваг переглянулись.
   – Вы, наверно, слышали о судьбе бывшего царского художника Ваче, Ваче Грдзелидзе, который расписывал палаты Русудан.
   – О том, которому Джелал-эд-Дин выколол глаза?
   – О нем самом. Так вот, с ним случилась беда. – И Торели вкратце рассказал все, что случилось с Ваче.
   Вместо сочувствия оба князя дружно расхохотались. Торели было не до смеха в эту минуту, но друзья смеялись так заразительно, что у него отлегло от сердца.
   – Не выбил он душу из этого выскочки? – спросил Аваг, рассмеявшись.
   – Душу не вышиб, но голову расшиб основательно.
   – Ну так плох твой Ваче, не мог ударить как следует!
   – Дело в том, что епископ сам состряпал вирши, полные чужеземных слов. Я чуть не вывихнул язык, читая его творения.
   – Я не мог прочитать его ямбы до конца, – подтвердил и Аваг, – а кто же в состоянии их выучить и распевать?
   – Твои стихи поют по всей Грузии, а его ямбы не хотят слушать даже в церквах, когда он начинает читать их во время богослужения.
   – В народе говорят так: Джелал-эд-Дин не заставил нас отказаться от веры, а епископ Саба, вероятно, отучит нас от хождения в церковь, если не прекратит чтения своих ямбов с амвона. – Князья снова весело рассмеялись.
   – Мне не до смеха и не до ямбов епископа, – помрачнел Торели. – Они посадили в тюрьму слепого художника, моего друга, у меня горе, и с этим я пришел к нашей царице.
   – Ну вот, беспокоить царицу такими мелочами.
   – Начальник крепости сказал, что Ваче схвачен и посажен в тюрьму по высочайшему повелению. У кого же просить отмены этого повеления, если не у царицы. Арсений зол на меня и даже не принял.
   – А вот приближается к нам мой двоюродный брат Шамше, его и попросим, – произнес Аваг так громко, чтобы услышал и подходивший Шамше.
   После взаимных неторопливых приветов и расспросов о здоровье и благополучии друзья рассказали Шамше о столкновении епископа со слепым певцом, и Шамше тоже искренне рассмеялся.
   Шамше, не откладывая дела, написал записку и протянул ее Торели.
   – Передай начальнику крепости. Я подозреваю, что в этой истории замешан и первый министр. Но ничего не бойся. В его присутствии я так изложу дело царице, что и она будет смеяться. А когда цари смеются, всякое дело кончается благополучно.
   Торели поблагодарил, распрощался со всеми и чуть не бегом кинулся из дворца.
   Немного погодя Торели и Ваче уже ехали по дороге на Ахалдабу.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

   Торели уговорил своего друга и даже помог ему продать тбилисскую мастерскую. На прежнем пепелище, тоже, конечно, с помощью Торели, Ваче построил новый дом, и вот из семейного, из родового очага Грдзелидзе снова закурился в небо голубой душистый дымок.
   Посадили и новый сад, развели виноградник, и на пустыре, куда забегали только чужие кошки, вновь залаял пес и закричал петух.
   Росли, набирая кроны, молодые деревья в саду, росли и дети. Цаго и Шалва все время проводили вместе. Торели приглашал Цаго на уроки, которые он давал своему сыну, ну, а в играх дети и подавно были неразлучны.
   Ваче не мог видеть, как резвятся дети, но их голоса постоянно долетали до него, и он думал в это время, что Цаго и Шалва так же дружны, так же любят друг друга, как когда-то дружны были он и та, другая Цаго.
   До своей слепоты Ваче очень любил работать в поле или в саду. Теперь он не мог этого делать. Дочка подводила его к дереву, и он, шаря по ветвям, трогал плоды или держал в ладони тяжелую прохладную кисть винограда. Он шевелил губами, молясь богу о плодородии и благоденствии.
   Однако совсем бездельничать Ваче не мог. Гончарной мастерской у него теперь не было, и он догадался заняться резьбой по дереву. Сидел у себя на крыльце и целый день что-нибудь вырезал. Его талантливые руки, руки настоящего художника, подчинили себе дерево так же легко, как до этого глину. Он вырезал весьма искусные деревянные чаши, тарелки и другую посуду и утварь.
   Когда Торели видел это стремление слепого хоть чем-нибудь заполнить свою жизнь, его охватывала жалость. Что бы ни делал Ваче, он все-таки не жил, а влачил существование, покорно нес тяжелую ношу жизни по дороге, доставшейся ему в удел. Да ведь и сам Торели – разве он жил теперь? Разница была только в том, что Торели видел вокруг себя. Но кто знает, может быть, от этого было еще тяжелее.
   Судьба друзей была почти одинакова. Для обоих счастье жизни, радость жизни кончилась тогда, когда погибли их мечты и закатилось солнце их Грузии. Они были рядом, как два дерева, которые хотя и обогревает солнце, и омывают дожди, и обдувает ветром, но на которых не вырастет больше плодов умиротворения и радости.
   А на Грузию между тем надвигалась новая беда. Топот и ржанье некованых монгольских коней, казалось, за многие версты достигали ушей Торели и не давали ему уснуть.
   Монголы продвигались к Грузии и с юга и с севера. Окотай-хан направил под предводительством Чормогон-ноиона четыре тумена на Иран и Адарбадаган. В то время как Чормогон-ноион покорял эти страны, в Каракоруме на курултае – великом собрании наследников и воинов Чингисхана – было решено идти на Кипчакию и на Русь. Хан Батый, внук Чингисхана, уже раньше бывавший на волжских берегах, снова устремился на север. Севернее Грузии, по ту сторону Кавказского хребта, запылали бесчисленные пожары, все перепуталось и смешалось.
   Всегда, как только появлялся враг, с которым справиться не под силу, грузины обращали взоры на север. Первыми ближайшими соседями, у которых можно было позаимствовать военные силы, были кипчаки. Но сейчас им было не до грузин, у них были те же заботы, что и у грузин.
   Батый обрушился и на другого, самого могущественного соседа Грузии, на Русь. Войсками, разорявшими Русь, командовал талантливейший из всех монгольских военачальников одноглазый Субудай. Он же был самым жестоким. Субудай громил города и крепости, жег все подряд, казалось – горит сама земля, поголовно вырезал население деревень и сел.
   И с юга и с севера долетали до Грузии стоны женщин, плач детей, свист сабель, запах пожарищ.
   Монголы разгромили все крепости в Иране и в Адарбадагане. Крепостные стены сровняли с землей. Тех, кто сопротивлялся, татары убивали в бою, тех, кто покорялся, они убивали после боя. Народам, которые оказывались на пути монголов, предстоял выбор: сопротивляться или сдаваться. Но и в том и в другом случае все равно настигала смерть. У сопротивляющихся было хотя бы то преимущество, что они погибали в сражении, в горячке боя, с оружием в руках, то есть умирали славной смертью; покорившиеся же умирали бесславно, после того как у них отбирали все имущество, ставили их на колени и тогда уж рубили головы.
   Как вселенский мор, катилась лавина неподкованных коней, и оголенные сабли сверкали из облаков пыли. Впереди этой лавины катилась другая, незримая, она далеко опережала первую, она была – страх и ужас перед монголами.
   Ваче никогда не видел татар, но слухи о их беспощадности и неминучести доходили до него, и он метался, не зная, что делать, более беспомощный, чем другие люди.
   – Что со мной, Турман, – говорил он, – я боюсь. Я чувствую страх в своем сердце. Казалось, чего бы мне бояться, я и так давно прошу у господа смерти. Мне безразлично, где она найдет меня и когда. Упаду ли я, оступившись, со скалы, или меня зарубит татарин, чего мне бояться? Но я боюсь, или, может быть, это страх за Цаго. Что будет с детьми, когда придут монголы и убьют нас, взрослых людей?
   – Да, детей надо спрятать, – согласился Торели. – Где-нибудь найдем надежное убежище и спрячем там.
   – Говорят, от них не спрячешься ни в каком убежище…
   Монголы заняли Тавриз, разорили Хлат и Валашкерт, сровняли с землей Бардав и подошли к Гандзе.
   После взятия Гандзы наступила очередь Грузии. Сначала монголы небольшими отрядами начали совершать набеги на владения пограничных эристави, потом двинулись внутрь Грузии, осаждая по пути города и крепости.
   Монголы широко разлились по долинам Грузии.
   Торели видел, что монголы пришли сюда не как хорезмийцы под началом Джелал-эд-Дина. Те носились по Грузии из конца в конец, хватали, что плохо лежит, грабили, жгли и уносились прочь, чтобы грабить и жечь в другом месте. А в конце концов и вовсе унеслись, оставив после себя золу и кровь.
   Монголы пришли не просто ограбить и потешиться, но и покорить. Они обстоятельно обосновывались в каждой завоеванной крепости, оставляли в ней войска, облагали население данью. Они устанавливали в стране такие порядки, при которых можно получить побольше прибыли. Как видно, они не собирались уходить отсюда, напротив, они везде говорили, что их господство не кончится никогда.
   Торели понимал также и то, что отчаянная борьба грузин бессмысленна. Свои сомнения он таил про себя, не желал вносить смуту в ряды самоотверженных. Торели вел себя так, как будто он больше всех других уверен в победе.
   Но в конце концов монголам надоела, как видно, эта затянувшаяся война, и они двинули на юг Грузии большие войска. Вода в реках Грузии замутилась от крови, а небо заволокло багряным дымом.
   Грузины убедились, что сопротивляться бесполезно, и решили, по примеру других, покориться монголам, выхлопотать у них помилование и мирную жизнь.
   С караваном, пришедшим из Антиохии, приехал и армянский купец, который снабжал монастырь книжными новинками со всего мира.
   После нашествия монголов связь коренной Грузии с очагами грузинской культуры в Иерусалиме, Антиохии, Афоне, Петризоне почти прекратилась. Монголы перекрыли все караванные пути, они стремились выйти к побережью Черного моря, и если бы им это удалось, Грузия оказалась бы отрезанной от остального цивилизованного мира.
   При таком положении дел всякая весточка из западных стран была большой радостью, ибо грузинские ученые, писатели и философы не могли существовать без связей с философами и богословами других просвещенных стран.
   Павлиа раньше других узнал о приезде армянского купца и, набив суму свежими книгами, ехал к себе в монастырь. Он торжественно восседал на муле, он был весел, предвкушая ни с чем не сравнимую радость листать драгоценные книги, заочно беседовать с умнейшими и образованнейшими людьми своего времени.
   Павлиа спешил. Его слуга едва поспевал за ним. Наконец показался и монастырь. Но тут навстречу путникам попался пеший монгол. Он шел по дороге, стуча о сапог рукояткой камчи, и оглядывался по сторонам. Повстречавшись с монахами, монгол остановился и улыбнулся, точно нашел то, что искал всю жизнь. Щелочки его глаз, и без того узкие, совсем смежились, но все-таки в глубине их мерцал огонек довольства и ехидства. Монгол схватил мула за уздечку и что-то закричал по-монгольски, очевидно предлагая слезть.
   Павлиа не понял монгольской речи, он обратился к монголу по-персидски, сказав ему, что он смиренный служитель бога, монах, и просил уступить дорогу.
   Теперь монгол, в свою очередь, не понял Павлиа. Книжник повторил все сказанное по-турецки и по-арабски. Но монгол из всего сказанного понял только то, что монах не понял его. Поэтому он прибегнул к более простому языку – дернул Павлиа за рукав, предлагая спешиться и освободить мула. Павлиа поднял правой рукой крест, как бы останавливая монгола от дальнейших посягательств, но монгол и не посмотрел на него. Напротив, он уставился на большую суму с книгами, на хурджини, который раньше, очевидно, не заметил. Он вдруг так проворно бросился к хурджини, сорвал его с седла и начал развязывать, что можно было бы рассмеяться, если бы в хурджини было что-либо менее драгоценное, чем новые книги.
   Слуга тоже бросился к хурджини, но Павлиа остановил его:
   – Не надо. Он думает, что в суме еда либо ценные вещи. Сейчас он увидит, что книги, и сам оставит его.
   Монгол достал одну книгу, повертел ее так и сяк, даже понюхал и наконец со злостью швырнул о камни. Книга распалась, ее листы рассыпались и, подхваченные ветром, полетели к краю скалы. Слуга бросился со всех ног, бегая за каждым отдельным листом и ловя его на лету. Монголу понравилась эта забава. Он начал разбивать книги о камни, чтобы много листов летело по ветру. Слуга, растерявшись, не знал, за каким листом бежать, он прыгал из стороны в сторону, падал на листы плашмя, и это было еще смешнее. В конце концов монгол бросил весь хурджини со скалы, и он покатился вниз, рассыпаясь сначала на книги, а потом на многочисленные листы.
   Монгол покатывался со смеху, глядя, как монах прыгает по скале, а Павлиа весь горел, видя, как развевается по ветру ни с чем не сравнимое богатство, и бесился от того, что у него нет ног и что он не может бежать вслед за монахом и собирать книги. Он громко закричал на монгола:
   – Что ты наделал, невежда? Будь ты проклят на веки вечные, и будь проклято потомство твое!
   Крик Павлиа напомнил монголу о муле. Он подошел и сердито дернул Павлиа, предлагая освободить место. Руки у Павлиа были сильные. Он протянул их навстречу монголу и начал обороняться. Монгол отскочил на один шаг и хлестнул Павлиа камчой по лицу. На щеке выступила кровь. Тогда Павлиа разозлился тоже. Он схватил монгола за шиворот и притянул к себе. Монгол сначала не обращал внимания на бестолково суетившегося и барахтающегося монаха. Но теперь, когда он почувствовал железную хватку рук бедного калеки, он постарался вырваться и начал бить Павлиа кнутовищем по голове. Но Павлиа тоже не мог остановиться, он добрался до горла своего врага и, наверно, задушил бы его, но юркий монгол, почувствовав смертельную опасность, вывернулся, упал и покатился кубарем по земле. Вскочив на ноги, он выхватил саблю и ринулся на калеку.
   Прислужник к этому времени собрал часть книг и, кое-как в беспорядке затолкав их в хурджини, вышел из-под скалы на дорогу. Он увидел и окровавленное лицо настоятеля, и саблю, занесенную над ним. Схватив камень, он подскочил к месту схватки. Павлиа видел и монгола с поднятой саблей, и своего слугу с камнем в руке. Он хотел крикнуть что-то обоим сразу, но не успел. Камень, брошенный удачно, угодил прямо в затылок врагу. Монгол упал как подкошенный, с расколотой головой. Сабля выпала из рук, жалобно звякнув о дорогу.
   Слуга увидел расшибленную голову монгола, побледнел и встревоженно уставился на своего настоятеля. Настоятель тоже был бледен, растерян и ничего не мог сказать. Он только перекрестил убившего.
   Слуга наконец понял, что произошло. Он зарыдал, завопил, потом что есть мочи вдруг пустился бежать к монастырю. Павлиа кое-как поднял на седло брошенный хурджини и затрусил вдогонку за убежавшим.
   Монастырь был недалеко. Слуга первым делом бросился к распятью молиться. За этим занятием и застал его Павлиа. Оба не ели целый день, но теперь забыли о голоде. Павлиа тоже подполз к распятию, и они вместе читали молитвы и клали земные поклоны.
   Быстро темнело. Павлиа наконец тронул слугу за плечо и приказал подняться. Монах повернулся к Павлиа и припал к полу в земном поклоне.
   – Кроме господа и тебя, никто не знает о содеянном мною. Бог свидетель, что я не хотел убивать. Не виновен я в пролитии крови. Не отдавай меня монголам, заступись за меня перед богом.
   – Успокойся, сын мой. Молись усерднее, бог простит. Я буду свидетельствовать перед ним и перед всеми людьми, что ты невинен.
   Он несколько раз перекрестил несчастного монаха и отпустил его спать.
   У себя в келье Павлиа зажег свечу и развязал хурджини. Почти все книги оказались на месте. Он уложил их в стопу у своего изголовья и хотел почитать, но не мог сосредоточиться после всей этой истории с монголом.
   Каждый день перед сном Павлиа раскрывал летопись и записывал в нее несколько строк. Последнее время он писал о жестокости, о злодеяниях, о насилии монголов, о том, что видел сам или слышал от людей, которым можно поверить. Пока Павлиа писал, все затихло в монастыре, монахи помолились и отошли ко сну.
   Вдруг залязгали, загремели железные входные ворота. За окошком кельи замелькали факелы, шум и крики донеслись до ушей настоятеля. Калека перестал писать и прислушался, но еще раньше, чем прислушаться, он понял, что произошло и что будет дальше.
   Шум приближался. Ворота, как видно, были сломаны, трещали двери и окна в самом монастыре. В коридоре послышался топот ног, брань, крики, вопли. Павлиа понял, что час настал. Он сложил летопись и воздел руки в последней своей молитве. В то же мгновение дверь кельи распахнулась, и на пороге появились монголы. Глазки монгольского ноиона разъяренно сверкали из узких щелочек.
   – Ты настоятель монастыря? – спросил ноион по-персидски.
   – Я, – ответил Павлиа, беспомощно опуская руки.
   – Кто убил нашего воина?
   – Мое дело заботиться о спасении своей души и о спасении душ моих братьев. В мирские дела я не вмешиваюсь, а тем более в дела войны.
   – Не прикидывайся овцой. Мы точно знаем, что нашего воина убили твои монахи. Сейчас же позови сюда убийц. А если хочешь, чтобы мы ушли и оставили монастырь в покое, ты отдашь нам также все золото и серебро, которое хранится в твоем монастыре.
   – Здесь нет никакого убийцы. И золота с серебром у нас в монастыре тоже нет. Откуда у нас золото, мы нищие слуги нашего господа. Все наше богатство – это книги. И на этих полках до самого потолка, и в этих сундуках. Здесь одни только книги. Золото мудрости, серебро знаний. А больше у нас ничего нет.
   – Ну-ка, посмотрите, что в сундуках, – приказал ноион.
   Монголы сорвали крышки с сундуков и начали выбрасывать оттуда книги. Ноион поморщился.
   – Ладно, хватит. Слушай, монах, я не умею много и красиво говорить. Пока я буду считать до десяти, ты скажешь мне, кто убил нашего воина, а также согласишься отдать все золото и серебро. После десятого счета пеняй на себя. Мы, монголы, шутить не будем, от всей твоей обители не останется камня на камне. Раз… два… три…
   С каждым счетом ноион загибал палец, а взгляд его, остановившись на Павлиа, с каждым счетом накалялся все больше. Павлиа не двигался и молчал.
   – …десять, – выкрикнул ноион и, увидев, что Павлиа все еще сидит, озверел. – Как ты смеешь сидеть передо мной, встать!
   – Я калека. С детства у меня не двигаются ноги. Я езжу на этом вот стуле с колесиками.
   Ноион уставился на странный стул.
   – А ну садись. Я хочу поглядеть, как ты ходишь при помощи этого стула.
   Видимо, монгола искренне, как ребенка, заинтересовала непонятная игрушка. С помощью воинов Павлиа пересел на стул. Один из них покатил стул от стены к стене кельи. Ноион глядел и смеялся.