Страница:
Теперь он с усмешкой смотрел на пришедших в шатер. Как прилежно они выполняют приказ султана. Как будто смерть, которую они принесли на остриях своих сабель, никогда не коснется их самих. Еще вчера визирь думал, что и его смерть далека. И вот чего стоят наши думы! Какое шутовство жизнь! Еще вчера эти, пришедшие его убить, почитали за счастье лобызать полу его халата. Еще вчера достаточно было ему, визирю, шевельнуть пальцем, и их головы полетели бы с плеч. Да, как высоко он находился вчера и как низко упал сегодня. За одну ночь он преодолел расстояние, на которое ему потребовалась целая жизнь и которое эти жалкие рабы не смогут преодолеть даже во сне.
Оказывается, власть отдаляет людей друг от друга. И чем дальше отстоит властелин от народа, чем недоступнее, недосягаемее он для народа, тем он кажется величественнее, необыкновеннее, тем священнее трепет перед ним.
Но стоит самому величественному господину, самому могучему тирану потерять власть, как он предстает перед толпой обыкновенным человеком, жалким в своей низвергнутости и униженности. И тогда непонятно людям, что же его возвеличивало, что поднимало над ними его, который не хуже и не лучше любого из людей.
Люди начинают догадываться, что лишь волей случая он оказался у власти, получил в руки мощь владыки, а затем уж стал употреблять эту власть для того, чтобы казаться выше всех, лучше всех, умнее всех, как будто есть особая сладость казаться выше других людей.
Удивительнее всего, что в конечном счете люди сами создают себе кумиров, идолов, которым поклоняются до времени и которых сами же потом ниспровергают. Но, пожалуй, самое удивительное состоит в том, что при низвержении люди испытывают такой же восторг, как и во время поклонения кумиру, и может быть, даже с большим наслаждением они низвергают, нежели поклоняются.
Правда, потом, когда проходит время и люди оглядываются на свой путь, они испытывают некоторое разочарование, потому что все-таки очень грустно, когда постепенно, одно за другим все теряет цену, лишается своего временного и дешевого блеска, своей мишуры. Может быть, людям бывает даже немного стыдно за самих себя, что поклонялись они жестокости и деспотизму.
Шереф-эль-Молк совершил омовение теплой водой. Потом он спокойно вынул из-под подушки свой любимый Коран и открыл его на любимом месте.
Слезы навернулись на глаза приговоренного к смерти, голос его задрожал, еще немного – и он, пожалуй, разрыдался бы, как слабая женщина. У мамелюков тоже покраснели глаза. Под влиянием торжественных слов Корана и усердия молящегося их сердца оттаяли. Некоторые отвернулись, чтобы не выдать своей растроганности.
Несеви жестким взглядом оглядел своих мамелюков. Ну, мамелюки понятно, но и грузин едва сдерживается и готов превратиться в бабу. Дрожащей рукой держится за эфес сабли. "Так, чего доброго, я расчувствуюсь и сам", – подумал Несеви и твердым голосом оборвал молитву:
– Время кончилось, пора начинать.
Мамелюки стряхнули с себя минутную слабость и решительно подошли к визирю.
– Пусть приговоренный сам выберет себе смерть: удушение или отсечение головы, – разрешил Несеви.
– Отсечение, – не задумываясь, выбрал визирь.
– Разве не известно бывшему визирю, что людям благородным и высокопоставленным голов не отсекают. Люди благородные и высокопоставленные предаются смерти путем достойного их удушения, – скучно и даже монотонно разъяснил Несеви, как будто речь шла не о выборе способа казни, а о выборе белого или красного вина к обеду.
Шереф-эль-Молк понял, что даже выбор смерти сделан заранее без него.
– Пусть будет так. Делайте, как решили.
Визирь лег на спину, расстегнул и распахнул воротник рубашки и раскинул в стороны руки. Двое мамелюков тотчас схватили каждый по руке, навалились на них, один сел на ноги визиря, а третий ловко взобрался верхом на живот приговоренного и руками, медленно, но крепко сжал горло. Визирь захрипел, лицо его побагровело, глаза полезли из орбит. Затем багровость перешла в синеву, хрип прекратился, глаза остановились и остекленели.
Удушитель повернул к присутствующим лицо визиря, чтобы все убедились в совершенном им, затем отнял руки от горла, зачем-то близко поднес их к глазам, как будто что-то на них можно было разглядеть, несколько раз медленно сжал и разжал пальцы.
– Пойдемте, – приказал Несеви всем, и все по одному, не оборачиваясь на жертву, но как-то на цыпочках, точно боясь разбудить спящего человека, вышли из опочивальни визиря. Притворив за собой дверь, остановились, чтобы вздохнуть полной грудью и оглядеться. Однако стояли не глядя друг на друга.
– Голову полагается отсечь, – не то напомнил, не то спросил тот, кто удушил.
– Да, голову мы должны доставить султану.
– Нужно дать остыть, чтобы не лилась кровь.
– Пусть остынет.
– Подождем.
Стояли и ждали молча, не переговариваясь, не обсуждая происшедшего. Удушитель все время глядел на свои руки и все сжимал и разжимал пальцы, словно они затекли. Потом он спросил:
– Хорошо бы немного вина.
– Потом напьешься, – ответил ему Несеви.
– Наверно, еще не остыл.
– Подождем еще немного.
Вдруг Торели, как будто его толкнули изнутри, повернулся и, никому ничего не сказав и быстро подойдя к двери, резко распахнул ее. Все поглядели туда и отшатнулись. Удушенный перед этим визирь сидел на постели и держался за голову руками, точно она у него нестерпимо болела. Голова качалась, и сам визирь тоже качался. Когда распахнулась дверь, визирь посмотрел на испуганных и жалко, странно улыбнулся. В этой улыбке была и какая-то виноватость за то, что вот теперь будут лишние хлопоты, как будто от визиря зависело, очнуться ему или нет, и вместе с тем робкая мольба о пощаде. Торели отвернулся и даже загородил руками глаза.
– Отсеките ему голову! – закричал Несеви.
Один мамелюк подскочил к визирю, молниеносно блеснула сабля, и голова, только что покачивавшаяся на ослабевшей шее, мягко упала на постель. Улыбка, то ли виноватая, то ли взывающая к милости, так и осталась на губах.
Мамелюк ловко завернул голову в платок и, не глядя ни на кого, быстро вышел. Все почти бегом устремились за ним, торопливо вскочили на коней и поскакали как от зачумленного места.
Султан не знал, как ему быть. Монголы неотвратимо надвигались. Сидеть здесь, на краю света, в Мугани, не значит ли беспрекословно покориться судьбе. Султан же был сторонник быстрых и решительных действий. Но как ни оглядывался он по сторонам, не на что было опереться, негде было взять ни денег, ни войск. Кроме того, всегда должен быть путь к отступлению, которого не было здесь, в Мугани.
Один только багдадский халиф мог помочь хорезмшаху. Глава ислама лучше других, вероятно, понимал, какую опасность для истинной веры представляют из себя надвигающиеся монголы. Если же халиф хоть немного думал о монгольской опасности, значит, он должен знать, что хорезмшах единственная реальная сила, которая может защитить мусульман, возглавить борьбу против монголов, отбросить их назад, в свои полупустынные степи. Но если халиф все это понимает, значит, он должен помочь Джелал-эд-Дину в борьбе против общего врага.
У багдадского халифа несметно и войск и золота. Но дороже золота слово халифа, способное всколыхнуть на священную войну весь магометанский мир.
Джелал-эд-Дин все обдумал, рассчитал и собрался ехать в Багдад, как вдруг к нему самому прибыли послы от Моджафера – властителя Амида. Моджафер предлагал свои войска и даже свое предводительство этими войсками с одним лишь незначительным условием, чтобы Джелал-эд-Дин помог покорить Арзрум.
Джелал-эд-Дин ухватился за предложение Моджафера. Разгром Арзрума, недавно отложившегося от султана, был бы благим делом. Все соседние мелики, вся эта мелкота, снова почувствовали бы силу хорезмшаха, и тогда с них, напуганных арзрумским походом, можно было бы легче потребовать и золото и войска. Джелал-эд-Дин решил, что сама судьба посылает ему Моджафера в столь трудный час, снялся из Мугани и направился в Амид.
Ночь застала султана в маленькой деревушке. Он приказал ставить шатер и располагаться на ночлег. Гарема не было при султане. Его гарем остался в Тавризе, а нового он не хотел заводить. В Муганский поход он взял с собой только юную свою жену, дочь атабека Саади, внушившую ему, пожилому уже человеку, поистине юношескую страсть.
Она была нежна и застенчива, как цветок. Часы, проведенные с ней, словно очищали султана от скверны, коварства, жестокости и разврата, в которых погрязают все люди вокруг и которых достаточно налипло на самом султане. Обнимая ее, султан забывал о своей обреченности. От прикосновения к ней в него вливались свежие силы и снова хотелось жить, действовать, бороться, быть выше и могущественнее других людей.
Лагерь постепенно затих, успокоились кони, уснули люди. Юная жена султана тоже легла спать, хотя в шатре султана только еще накрывали стол для ужина.
Джелал-эд-Дин стоял у входа в шатер на воздухе и глядел на ночную деревню. Деревенька спала. Ни на земле, ни на небе не видно ни огонька, весь мир утонул в теплой бархатной мгле.
Недалеко за деревней послышался вой шакала. Ему откликнулась собака. Сначала она тявкала надтреснутым дрожащим голосом, словно причитала, а потом это тявканье перешло в надсадный вой. Казалось, это не собака воет, а причитает и вопит по покойнику женщина. Султану сделалось жутко от этого воя, по телу пробежала зябкая дрожь. Среди этой бесконечной и полной темноты он почувствовал себя одиноким, сердце заныло, захотелось скорее в шатер, где горит светильник, и слуга хлопочет около стола, и спит юная женщина, жадная на ласки султана и щедрая на свои.
Султан вошел в шатер и присел около спящей жены.
Жена проснулась и тотчас обвилась руками вокруг шеи султана, горячая особенным, сонным, постельным теплом. Под этой лаской забылись сразу и ночная темнота, и жуткий вой собаки, похожий на плач одинокой несчастной женщины, и тоскливое одиночество в бескрайнем мире, и ощущение беспомощности перед беспредельностью и темнотой.
Султан сам подивился быстрой перемене своего настроения и тому, что это могла сделать слабая, хрупкая женщина, былинка, нежный цветочек, вчерашняя девочка, не знавшая и не испытавшая ничего в жизни: ни радости великих побед, ни горечи поражений, ни самого страшного – крушения надежд, ощущения беспомощности и близящегося конца.
Женщины любили Джелал-эд-Дина. Коренастый, смуглый, черноволосый и весь точно литой, он чем-то неотразимо притягивал к себе женщин. Весь он был налит какой-то тревожной, никогда не успокаивающейся силой. Каждый мускул его был всегда напряжен, играл, как у породистой лошади. Видимо, эту силу даже на расстоянии улавливали и чувствовали женщины, и их тянуло к нему.
Привлекала не только нежность, но и жестокость султана, ибо нет женщины на свете, которой нравились бы спокойные, уравновешенные, чуждые волнения мужчины, которых ничем и никогда нельзя вывести из состояния покоя и уравновешенности и которые не способны на порыв, не способны забыться в объятиях женщины.
Женщины не забывали Джелал-эд-Дина, не могли забыть. Ночь, проведенная с ним, стирала из памяти все остальные ночи, сколько бы их ни было, а если и вспоминались другие мужчины и другие объятия, то как бледные, даже неприятные воспоминания. Женщина, разделившая ложе с Джелал-эд-Дином, помнила о нем всегда и даже на пороге гибели, горя в огне или утопая в бурном потоке, молила аллаха не за свою судьбу и не за свое спасение, а за спасение и судьбу султана.
Но, пожалуй, ни одна женщина не любила султана так пылко, как его новая, юная жена, дочь атабека Саади. В его сильных, порывистых, но и нежных объятиях, она пробудилась от своего девического полусна и познала радость женщины. Она узнала всю тяжесть, весь гнет желания и всю легкость, всю сладость утоления его. В этом была вся ее жизнь, ничего в мире не существовало, кроме этого. Она не разбиралась в том, что происходит вокруг, почему теперь поскакали в Мугань, а не в Тавриз, но особым женским чутьем она чувствовала, что в мире что-то неладно, неблагополучно, что счастье недолговечно и что предстоят большие невзгоды. Но чем меньше оставалось в сосуде ее благополучия, тем жаднее она припадала к нему, используя каждую свободную минуту султана.
В первый день, когда ее привезли и сказали, что она будет теперь женой великого, доблестного и благородного Джелал-эд-Дина, она удивилась: где же у властителя мира хрустальные дворцы, бесчисленные жемчуга, табуны арабских лошадей и пышные сады, в которых поют соловьи над розами? Ее муж ночевал то в лесу, то в степи, а иногда и всю ночь проводил в седле, торопясь быстрее преодолеть расстояние от одного места на земле до другого.
Но удивление скоро прошло. Более того, дочь атабека сама очень скоро привыкла к образу жизни султана, к постоянным опасностям, к беспокойному сну то в лесу, то среди полей, к внезапным пробуждениям и к бегству на конях в кромешную тьму.
И где бы ни остановился султан, первым делом устанавливали шатер для его молодой жены, так что ей никогда не приходилось ждать и прямо с коня она переходила в свой привычный шатер, как будто все на том же месте, и не было скачки, и не осталось за спиной расстояния, преодоленного быстрым конем.
Ну, а шатер, где бы он ни стоял, был убран роскошно, достойно царицы, и всегда перед сном была широкая горячая грудь султана, его объятия, после которых спится так спокойно и крепко.
Чем хуже складывались дела султана, тем чаще и жаднее обращался он к своей последней любви, стремясь не то забыться, не то насладиться за все те будущие годы, которые могли бы быть, но которых, как говорило предчувствие, не будет.
Но любовь не ослабляла тоски, и приговор судьбы не отдалялся после любовной ночи.
И сейчас, войдя в шатер, султан набросился на сонную молодую жену. Ее тепло, тепло постели, тепло сонного женского тела ударили в голову темным дурманом. Никогда еще его ласки не были столь ненасытны и требовательны, и никогда еще молодая жена не отвечала на них столь самозабвенно и щедро.
Отдыхая, женщина пригубливала шербет, отщипывала понемногу от крыла турача. Султан же ел жадно, как будто три дня ничего не было во рту, и пил из большой чаши, то и дело наполняя ее душистым красным вином.
Они не знали, что это была их последняя ночь.
Захмелевшему султану захотелось видеть перед собой сотрапезника, собутыльника, собеседника. Он, покачиваясь, вышел из шатра и отправился к Несеви. Чутье кошки, чутье ночного зверя подсказало ему, что как будто кто-то из темноты следит за каждым его движением и готов наброситься, но хмель притупил инстинкт самосохранения, к тому же шатер Несеви был рядом, и султан ввалился в него.
Мохаммед сидел за столом и писал послание, которое следовало отправить в Иконию и Хлат. Джелал-эд-Дин бесцеремонно тяжело сел, почти упал на стул против Несеви, сгреб одной рукой листы бумаги с невысохшими чернилами на них, смял и швырнул в темный угол шатра.
У Несеви слезились глаза от бессонных ночей, проводимых за бумагами султана. Он схватил было повелителя за руку, когда тот скомкал все его старания и труды, но тотчас отдернул руку, как от раскаленного железа, и, оправдываясь, сказал:
– Это письма к правителям Иконии и Хлата, мой господин.
– В тартарары Иконию и Хлат! Нашему делу не помочь. Прикажи-ка лучше накрыть на стол. – Султан первый захлопал в ладоши, вызвал слуг.
За столом сидели двое – султан и его верный, пожалуй, самый верный, единственный верный слуга и летописец Несеви. Султан пил, потеряв всякую меру. Одну за другой он опрокидывал в себя чаши, полные терпкого вина. Мохаммед был непривычен к вину, с отвращением он подносил к губам чашу, немного отхлебывал от нее. Но так как подносить чашу к губам приходилось часто, то у Мохаммеда появилось тошнотворное чувство, как будто он отпивал из чаши не дорогое вино, а отвратительную отраву.
Султан позвал музыкантов. Сначала он заставил их играть, а потом начал поить вином. Музыканты отказывались, но султан чуть не насильно вливал им в глотки вино из своей огромной чаши. Наконец ему надоело упрямство музыкантов, и он выгнал их из шатра, наподдав каждому ногой.
Казалось, разум совсем покинул Джелал-эд-Дина. Он говорил бессвязно, перескакивая с одного на другое, но неожиданно угомонился, пододвинул свой стул к Несеви, обнял его за плечи и тихо заговорил:
– Вот уж пятую ночь не отстает от меня мой отец, великий, доблестный хорезмшах.
– Что ему надо от тебя, – нахмурился Несеви, – хорезмшах принял мученическую смерть и теперь блаженствует в обители аллаха в одеждах, сотканных из света…
– Нет, как только закрою глаза, так он тут как тут. Он по-прежнему властитель мира, но зовет меня зачем-то на остров, где пирует с рабами, покрытыми проказой, и мне предлагает место на этом ужасном пиру. Ха-ха-ха-ха-ха! Джелал-эд-Дин, пирующий с прокаженными рабами, разве не великолепная картина, разве не достойный конец хорезмшахов – отца и сына?!
– Великий хорезмшах действительно умер на острове среди прокаженных. Но такова была, значит, воля аллаха, может быть, это было наказание хорезмшаху за все его земные грехи, дабы пройти через скверну, очиститься от грехов и вознестись к престолу аллаха, где вечное сияние и вечные радости.
– Ха! Наверно, аллах хочет, чтобы и я, вслед за отцом, сбежал на пустынный остров, питался там хлебом из рук прокаженных и заживо превратился в гнилое мясо. – Султан вдруг что было силы ударил кулаком по столу. – Аллах несправедлив, слеп и жесток. Я не хочу, я не пойду на остров в Каспийское море, я не хочу к прокаженным, я не хочу… – Султан сгреб Несеви за воротник, но тут же отпустил, оттолкнул ногой стул, опрокинул стол с вином и яствами, сам свалился на пол и захрапел.
В это время у входа в шатер послышалась какая-то возня. Несеви высунулся из шатра. Мамелюки – телохранители султана – держали за руки поэта Торели. Один упирал схваченному в грудь острое копье, другие ременной веревкой вязали руки. У ног Торели валялся обнаженный кинжал. Турман пытался вырваться, но попытки его были беспомощны и жалки. Несеви сразу понял, что произошло, и поглядел на своего пленника не то с презрением, не то с жалостью.
– Ведите его за мной, – приказал Несеви мамелюкам и пошел вперед.
Дойдя до шатра Торели, он снова приказал:
– Развяжите его. – Мамелюки беспрекословно повиновались, – а теперь идите и охраняйте султана.
Когда мамелюки ушли, Торели и Несеви вошли в шатер. Торели отводил глаза от глаз Несеви, смотрел в сторону. То ли ему было стыдно, что он решился на такой поступок, то ли ему стыдно было, что он не сумел его исполнить. Не хватило ловкости либо мужества.
В шатре Несеви сел, а Торели остался стоять. Несеви говорил:
– Я тебя спас от смерти, это верно. Но помиловал тебя по моей просьбе султан. Сейчас ты догнивал бы там, у Гарнисских скал, со всеми вместе. И вот как ты нас отблагодарил.
Торели все ниже, словно провинившийся ребенок, опускал голову.
– Я мог бы ждать подобной неблагодарности от какого-нибудь простолюдина, от бесчувственного скота, но ты, придворный поэт и рыцарь, решился поднять руку на султана, даровавшего тебе свет солнца и звезд.
Торели молчал.
– Не так уж плохо поставлено дело при дворе султана, чтобы всякий прохожий, кто только пожелает, а тем более его пленник мог бы походя зарубить его. Но ты, поднимая руку на султана, поднял ее и на меня. Потому что я взял тебя на поруки, твоя вина легла бы на меня еще большей виной. Убивая султана, ты одновременно погубил бы и меня, не говоря уж о себе самом.
– Перед вами я виноват, господин мой. Но любовь к родной Грузии и долг патриота… Эти обязанности превыше всех. Вот почему я решился взяться за оружие и поднять его на султана.
– Долг перед родиной… Тогда не надо было служить мне верой и правдой столько лет. Вон монгол сам воткнул себе копье в живот, как только узнал, что великий вождь Чингисхан скончался. Да и чем бы ты теперь услужил Грузии, убив Джелал-эд-Дина?
– Вы же сами говорили, что Джелал-эд-Дин – злая судьба Грузии, ее рок и что султан не отступится от моей страны, пока не разорит ее до конца и пока не истребит весь народ до последнего грузина.
– Вы виноваты сами. Все ваши беды от вашей недальновидности, от вашего безрассудства. Если бы вы были умнее, вы избежали бы войны с хорезмийцами, вы снабдили бы султана золотом и войсками и мы вместе с вами, плечом к плечу, воевали бы с нашим общим врагом – с монголами. Теперь монголы надвинулись, и, если бы ваша страна была вовсе не тронутой Джелал-эд-Дином, все равно она была бы сокрушена и разорена монголами. Против них ли вам устоять?
– Монголы когда-то еще придут, а Джелал-эд-Дин терзает мою страну сегодня. И долг каждого грузина уничтожить тирана и спасти народ.
– Потому вы и страдаете, что не хотите видеть дальше одного дня. Если бы вы по-настоящему заботились о благе своей страны, то должны были бы понять, что нашествие Джелал-эд-Дина – есть мгновение, мимолетная тень по сравнению с той долгой и непроглядной ночью, которая надвигается в виде монголов. Джелал-эд-Дин – волна, которая перекатилась через вас и отхлынула снова. Монголы же – океан, которому нет конца ни вглубь, ни вширь, ни во веки веков.
– Может быть, все будет так, как говорите вы. Но все же только господь знает, что будет завтра. А мой народ страдает сегодня, и мой долг был избавить Грузию от тирана, терзающего ее.
– Долго же ты собирался… герой. Завтра наши головы отрубят вместе. Я думал, ты хоть пожалеешь, что так получилось, раскаешься, ибо я ни в чем не виноват, попросишь прощения. Да, видно, нет на земле человека, который заплатил бы за добро добром. Ну да ладно. Пусть исполнится воля аллаха и приговор судьбы. – Несеви встал и, не глядя больше на Торели, как будто его уже не было, вышел из шатра.
Шатер окружила усиленная стража, состоящая из мамелюков Джелал-эд-Дина…
Торели задумался, вспомнил, как все произошло.
Он не знал, почему хорезмийцы метнулись снова на север. Он думал, что они затеяли новый набег на Грузию. Трудно было точно представить себе, где сейчас находится лагерь хорезмийцев. Но Торели чувствовал, что Грузия где-то совсем близко, и если бы удалось бежать и предупредить соотечественников и рассказать им, что Джелал-эд-Дин не тот, что был раньше, и справиться с ним не так уж трудно… Кто знает, может быть, тогда снова привелось бы встретиться Торели с ненавистными хорезмийцами, но только по-другому, не пленником, живущим тише воды, ниже травы, но свободным воином на боевом коне с мечом в руках, в боевом грузинском строю.
Когда как следует стемнело, Торели немного отодвинул полу шатра и увидел, что стражи поблизости нет. Не зная еще, что будет дальше, пленник сунул себе за пазуху кинжал, оставшийся от того времени, когда ходили казнить Шереф-эль-Молка. Несеви тогда был так обрадован удачным завершением столь неприятного поручения, что не обратил внимания на недостачу кинжала, и Торели припрятал его на всякий случай. Теперь, сунув этот кинжал за пазуху, Торели выскользнул из шатра. Ночь была такая, когда ничего не видно в двух шагах. Странно, что около шатров не было стражи.
Вдруг почудилась тень человека. Торели припал к шатру и обнажил свое оружие. Тень поравнялась с Торели, и он узнал султана. Джелал-эд-Дин шел напевая, как видно, пьяный. Остановился, махнул рукой на телохранителей, бесшумно передвигавшихся следом.
– Убирайтесь прочь, оставьте меня в покое. Всюду тащутся по пятам, надоели!
Тени телохранителей согнулись до земли и, отступив задом, растаяли в темноте. Султан пошел дальше. Торели, видя, что телохранители отстали, тоже пошел вперед по следам султана. Джелал-эд-Дин как будто почувствовал, что за ним крадутся, убыстрил шаг и поспешно скрылся в шатре Несеви. Торели подкрался и приник ухом к стене шатра.
Кинжал по-прежнему был в руках. Конечно, Торели ничего не стоило сейчас прыгнуть в шатер. Но он слушал беседу Джелал-эд-Дина с Несеви и так увлекся ею, что забыл про свое намерение. Однако, когда султан схватил Несеви за воротник, Торели сорвался с места и стремительно прыгнул к входу. Откуда ни возьмись и спереди и по бокам как из-под земли выросли стражники. Видимо, они, несмотря на то что господин их прогнал, добросовестно несли свою службу, охраняя предводителя хорезмийцев. На своей груди Торели почувствовал острие копья. Руки заломило от боли, кинжал выпал на землю. Знать, не судьба была пасть Джелал-эд-Дину от руки поэта. И ведь один на один были среди ночи за миг перед тем, как султану уйти в шатер. Для кинжала и нужен один миг. А теперь завтра отрубят голову, и, точно так же, как тогда у Шереф-эль-Молка, лязгнут зубы, когда голова упадет и покатится по земле.
Торели чуть не заплакал, вообразив себе, как все это завтра будет, и удивился. Сколько раз, живя в плену, он мечтал о смерти. Когда он думал о несчастьях своей Грузии, о ее терзаниях и о своем бессилии, ему хотелось немедленно умереть. Теперь, когда смерть так близка и даже неотвратима, оказывается, не хочется умирать, жалко расставаться с жизнью. А что жалеть?..
Глубокой ночью Торели услышал слабый шум. Душераздирающе завыла собака. Торели казалось, что собака воет на смерть, которая медленно движется, гремя белыми костями, а путь ее – к шатру, где сидит в одиночестве он. Торели отодвинул полость, выглянул. Стража исчезла. Торели вышел.
Оказывается, власть отдаляет людей друг от друга. И чем дальше отстоит властелин от народа, чем недоступнее, недосягаемее он для народа, тем он кажется величественнее, необыкновеннее, тем священнее трепет перед ним.
Но стоит самому величественному господину, самому могучему тирану потерять власть, как он предстает перед толпой обыкновенным человеком, жалким в своей низвергнутости и униженности. И тогда непонятно людям, что же его возвеличивало, что поднимало над ними его, который не хуже и не лучше любого из людей.
Люди начинают догадываться, что лишь волей случая он оказался у власти, получил в руки мощь владыки, а затем уж стал употреблять эту власть для того, чтобы казаться выше всех, лучше всех, умнее всех, как будто есть особая сладость казаться выше других людей.
Удивительнее всего, что в конечном счете люди сами создают себе кумиров, идолов, которым поклоняются до времени и которых сами же потом ниспровергают. Но, пожалуй, самое удивительное состоит в том, что при низвержении люди испытывают такой же восторг, как и во время поклонения кумиру, и может быть, даже с большим наслаждением они низвергают, нежели поклоняются.
Правда, потом, когда проходит время и люди оглядываются на свой путь, они испытывают некоторое разочарование, потому что все-таки очень грустно, когда постепенно, одно за другим все теряет цену, лишается своего временного и дешевого блеска, своей мишуры. Может быть, людям бывает даже немного стыдно за самих себя, что поклонялись они жестокости и деспотизму.
Шереф-эль-Молк совершил омовение теплой водой. Потом он спокойно вынул из-под подушки свой любимый Коран и открыл его на любимом месте.
Слезы навернулись на глаза приговоренного к смерти, голос его задрожал, еще немного – и он, пожалуй, разрыдался бы, как слабая женщина. У мамелюков тоже покраснели глаза. Под влиянием торжественных слов Корана и усердия молящегося их сердца оттаяли. Некоторые отвернулись, чтобы не выдать своей растроганности.
Несеви жестким взглядом оглядел своих мамелюков. Ну, мамелюки понятно, но и грузин едва сдерживается и готов превратиться в бабу. Дрожащей рукой держится за эфес сабли. "Так, чего доброго, я расчувствуюсь и сам", – подумал Несеви и твердым голосом оборвал молитву:
– Время кончилось, пора начинать.
Мамелюки стряхнули с себя минутную слабость и решительно подошли к визирю.
– Пусть приговоренный сам выберет себе смерть: удушение или отсечение головы, – разрешил Несеви.
– Отсечение, – не задумываясь, выбрал визирь.
– Разве не известно бывшему визирю, что людям благородным и высокопоставленным голов не отсекают. Люди благородные и высокопоставленные предаются смерти путем достойного их удушения, – скучно и даже монотонно разъяснил Несеви, как будто речь шла не о выборе способа казни, а о выборе белого или красного вина к обеду.
Шереф-эль-Молк понял, что даже выбор смерти сделан заранее без него.
– Пусть будет так. Делайте, как решили.
Визирь лег на спину, расстегнул и распахнул воротник рубашки и раскинул в стороны руки. Двое мамелюков тотчас схватили каждый по руке, навалились на них, один сел на ноги визиря, а третий ловко взобрался верхом на живот приговоренного и руками, медленно, но крепко сжал горло. Визирь захрипел, лицо его побагровело, глаза полезли из орбит. Затем багровость перешла в синеву, хрип прекратился, глаза остановились и остекленели.
Удушитель повернул к присутствующим лицо визиря, чтобы все убедились в совершенном им, затем отнял руки от горла, зачем-то близко поднес их к глазам, как будто что-то на них можно было разглядеть, несколько раз медленно сжал и разжал пальцы.
– Пойдемте, – приказал Несеви всем, и все по одному, не оборачиваясь на жертву, но как-то на цыпочках, точно боясь разбудить спящего человека, вышли из опочивальни визиря. Притворив за собой дверь, остановились, чтобы вздохнуть полной грудью и оглядеться. Однако стояли не глядя друг на друга.
– Голову полагается отсечь, – не то напомнил, не то спросил тот, кто удушил.
– Да, голову мы должны доставить султану.
– Нужно дать остыть, чтобы не лилась кровь.
– Пусть остынет.
– Подождем.
Стояли и ждали молча, не переговариваясь, не обсуждая происшедшего. Удушитель все время глядел на свои руки и все сжимал и разжимал пальцы, словно они затекли. Потом он спросил:
– Хорошо бы немного вина.
– Потом напьешься, – ответил ему Несеви.
– Наверно, еще не остыл.
– Подождем еще немного.
Вдруг Торели, как будто его толкнули изнутри, повернулся и, никому ничего не сказав и быстро подойдя к двери, резко распахнул ее. Все поглядели туда и отшатнулись. Удушенный перед этим визирь сидел на постели и держался за голову руками, точно она у него нестерпимо болела. Голова качалась, и сам визирь тоже качался. Когда распахнулась дверь, визирь посмотрел на испуганных и жалко, странно улыбнулся. В этой улыбке была и какая-то виноватость за то, что вот теперь будут лишние хлопоты, как будто от визиря зависело, очнуться ему или нет, и вместе с тем робкая мольба о пощаде. Торели отвернулся и даже загородил руками глаза.
– Отсеките ему голову! – закричал Несеви.
Один мамелюк подскочил к визирю, молниеносно блеснула сабля, и голова, только что покачивавшаяся на ослабевшей шее, мягко упала на постель. Улыбка, то ли виноватая, то ли взывающая к милости, так и осталась на губах.
Мамелюк ловко завернул голову в платок и, не глядя ни на кого, быстро вышел. Все почти бегом устремились за ним, торопливо вскочили на коней и поскакали как от зачумленного места.
Султан не знал, как ему быть. Монголы неотвратимо надвигались. Сидеть здесь, на краю света, в Мугани, не значит ли беспрекословно покориться судьбе. Султан же был сторонник быстрых и решительных действий. Но как ни оглядывался он по сторонам, не на что было опереться, негде было взять ни денег, ни войск. Кроме того, всегда должен быть путь к отступлению, которого не было здесь, в Мугани.
Один только багдадский халиф мог помочь хорезмшаху. Глава ислама лучше других, вероятно, понимал, какую опасность для истинной веры представляют из себя надвигающиеся монголы. Если же халиф хоть немного думал о монгольской опасности, значит, он должен знать, что хорезмшах единственная реальная сила, которая может защитить мусульман, возглавить борьбу против монголов, отбросить их назад, в свои полупустынные степи. Но если халиф все это понимает, значит, он должен помочь Джелал-эд-Дину в борьбе против общего врага.
У багдадского халифа несметно и войск и золота. Но дороже золота слово халифа, способное всколыхнуть на священную войну весь магометанский мир.
Джелал-эд-Дин все обдумал, рассчитал и собрался ехать в Багдад, как вдруг к нему самому прибыли послы от Моджафера – властителя Амида. Моджафер предлагал свои войска и даже свое предводительство этими войсками с одним лишь незначительным условием, чтобы Джелал-эд-Дин помог покорить Арзрум.
Джелал-эд-Дин ухватился за предложение Моджафера. Разгром Арзрума, недавно отложившегося от султана, был бы благим делом. Все соседние мелики, вся эта мелкота, снова почувствовали бы силу хорезмшаха, и тогда с них, напуганных арзрумским походом, можно было бы легче потребовать и золото и войска. Джелал-эд-Дин решил, что сама судьба посылает ему Моджафера в столь трудный час, снялся из Мугани и направился в Амид.
Ночь застала султана в маленькой деревушке. Он приказал ставить шатер и располагаться на ночлег. Гарема не было при султане. Его гарем остался в Тавризе, а нового он не хотел заводить. В Муганский поход он взял с собой только юную свою жену, дочь атабека Саади, внушившую ему, пожилому уже человеку, поистине юношескую страсть.
Она была нежна и застенчива, как цветок. Часы, проведенные с ней, словно очищали султана от скверны, коварства, жестокости и разврата, в которых погрязают все люди вокруг и которых достаточно налипло на самом султане. Обнимая ее, султан забывал о своей обреченности. От прикосновения к ней в него вливались свежие силы и снова хотелось жить, действовать, бороться, быть выше и могущественнее других людей.
Лагерь постепенно затих, успокоились кони, уснули люди. Юная жена султана тоже легла спать, хотя в шатре султана только еще накрывали стол для ужина.
Джелал-эд-Дин стоял у входа в шатер на воздухе и глядел на ночную деревню. Деревенька спала. Ни на земле, ни на небе не видно ни огонька, весь мир утонул в теплой бархатной мгле.
Недалеко за деревней послышался вой шакала. Ему откликнулась собака. Сначала она тявкала надтреснутым дрожащим голосом, словно причитала, а потом это тявканье перешло в надсадный вой. Казалось, это не собака воет, а причитает и вопит по покойнику женщина. Султану сделалось жутко от этого воя, по телу пробежала зябкая дрожь. Среди этой бесконечной и полной темноты он почувствовал себя одиноким, сердце заныло, захотелось скорее в шатер, где горит светильник, и слуга хлопочет около стола, и спит юная женщина, жадная на ласки султана и щедрая на свои.
Султан вошел в шатер и присел около спящей жены.
Жена проснулась и тотчас обвилась руками вокруг шеи султана, горячая особенным, сонным, постельным теплом. Под этой лаской забылись сразу и ночная темнота, и жуткий вой собаки, похожий на плач одинокой несчастной женщины, и тоскливое одиночество в бескрайнем мире, и ощущение беспомощности перед беспредельностью и темнотой.
Султан сам подивился быстрой перемене своего настроения и тому, что это могла сделать слабая, хрупкая женщина, былинка, нежный цветочек, вчерашняя девочка, не знавшая и не испытавшая ничего в жизни: ни радости великих побед, ни горечи поражений, ни самого страшного – крушения надежд, ощущения беспомощности и близящегося конца.
Женщины любили Джелал-эд-Дина. Коренастый, смуглый, черноволосый и весь точно литой, он чем-то неотразимо притягивал к себе женщин. Весь он был налит какой-то тревожной, никогда не успокаивающейся силой. Каждый мускул его был всегда напряжен, играл, как у породистой лошади. Видимо, эту силу даже на расстоянии улавливали и чувствовали женщины, и их тянуло к нему.
Привлекала не только нежность, но и жестокость султана, ибо нет женщины на свете, которой нравились бы спокойные, уравновешенные, чуждые волнения мужчины, которых ничем и никогда нельзя вывести из состояния покоя и уравновешенности и которые не способны на порыв, не способны забыться в объятиях женщины.
Женщины не забывали Джелал-эд-Дина, не могли забыть. Ночь, проведенная с ним, стирала из памяти все остальные ночи, сколько бы их ни было, а если и вспоминались другие мужчины и другие объятия, то как бледные, даже неприятные воспоминания. Женщина, разделившая ложе с Джелал-эд-Дином, помнила о нем всегда и даже на пороге гибели, горя в огне или утопая в бурном потоке, молила аллаха не за свою судьбу и не за свое спасение, а за спасение и судьбу султана.
Но, пожалуй, ни одна женщина не любила султана так пылко, как его новая, юная жена, дочь атабека Саади. В его сильных, порывистых, но и нежных объятиях, она пробудилась от своего девического полусна и познала радость женщины. Она узнала всю тяжесть, весь гнет желания и всю легкость, всю сладость утоления его. В этом была вся ее жизнь, ничего в мире не существовало, кроме этого. Она не разбиралась в том, что происходит вокруг, почему теперь поскакали в Мугань, а не в Тавриз, но особым женским чутьем она чувствовала, что в мире что-то неладно, неблагополучно, что счастье недолговечно и что предстоят большие невзгоды. Но чем меньше оставалось в сосуде ее благополучия, тем жаднее она припадала к нему, используя каждую свободную минуту султана.
В первый день, когда ее привезли и сказали, что она будет теперь женой великого, доблестного и благородного Джелал-эд-Дина, она удивилась: где же у властителя мира хрустальные дворцы, бесчисленные жемчуга, табуны арабских лошадей и пышные сады, в которых поют соловьи над розами? Ее муж ночевал то в лесу, то в степи, а иногда и всю ночь проводил в седле, торопясь быстрее преодолеть расстояние от одного места на земле до другого.
Но удивление скоро прошло. Более того, дочь атабека сама очень скоро привыкла к образу жизни султана, к постоянным опасностям, к беспокойному сну то в лесу, то среди полей, к внезапным пробуждениям и к бегству на конях в кромешную тьму.
И где бы ни остановился султан, первым делом устанавливали шатер для его молодой жены, так что ей никогда не приходилось ждать и прямо с коня она переходила в свой привычный шатер, как будто все на том же месте, и не было скачки, и не осталось за спиной расстояния, преодоленного быстрым конем.
Ну, а шатер, где бы он ни стоял, был убран роскошно, достойно царицы, и всегда перед сном была широкая горячая грудь султана, его объятия, после которых спится так спокойно и крепко.
Чем хуже складывались дела султана, тем чаще и жаднее обращался он к своей последней любви, стремясь не то забыться, не то насладиться за все те будущие годы, которые могли бы быть, но которых, как говорило предчувствие, не будет.
Но любовь не ослабляла тоски, и приговор судьбы не отдалялся после любовной ночи.
И сейчас, войдя в шатер, султан набросился на сонную молодую жену. Ее тепло, тепло постели, тепло сонного женского тела ударили в голову темным дурманом. Никогда еще его ласки не были столь ненасытны и требовательны, и никогда еще молодая жена не отвечала на них столь самозабвенно и щедро.
Отдыхая, женщина пригубливала шербет, отщипывала понемногу от крыла турача. Султан же ел жадно, как будто три дня ничего не было во рту, и пил из большой чаши, то и дело наполняя ее душистым красным вином.
Они не знали, что это была их последняя ночь.
Захмелевшему султану захотелось видеть перед собой сотрапезника, собутыльника, собеседника. Он, покачиваясь, вышел из шатра и отправился к Несеви. Чутье кошки, чутье ночного зверя подсказало ему, что как будто кто-то из темноты следит за каждым его движением и готов наброситься, но хмель притупил инстинкт самосохранения, к тому же шатер Несеви был рядом, и султан ввалился в него.
Мохаммед сидел за столом и писал послание, которое следовало отправить в Иконию и Хлат. Джелал-эд-Дин бесцеремонно тяжело сел, почти упал на стул против Несеви, сгреб одной рукой листы бумаги с невысохшими чернилами на них, смял и швырнул в темный угол шатра.
У Несеви слезились глаза от бессонных ночей, проводимых за бумагами султана. Он схватил было повелителя за руку, когда тот скомкал все его старания и труды, но тотчас отдернул руку, как от раскаленного железа, и, оправдываясь, сказал:
– Это письма к правителям Иконии и Хлата, мой господин.
– В тартарары Иконию и Хлат! Нашему делу не помочь. Прикажи-ка лучше накрыть на стол. – Султан первый захлопал в ладоши, вызвал слуг.
За столом сидели двое – султан и его верный, пожалуй, самый верный, единственный верный слуга и летописец Несеви. Султан пил, потеряв всякую меру. Одну за другой он опрокидывал в себя чаши, полные терпкого вина. Мохаммед был непривычен к вину, с отвращением он подносил к губам чашу, немного отхлебывал от нее. Но так как подносить чашу к губам приходилось часто, то у Мохаммеда появилось тошнотворное чувство, как будто он отпивал из чаши не дорогое вино, а отвратительную отраву.
Султан позвал музыкантов. Сначала он заставил их играть, а потом начал поить вином. Музыканты отказывались, но султан чуть не насильно вливал им в глотки вино из своей огромной чаши. Наконец ему надоело упрямство музыкантов, и он выгнал их из шатра, наподдав каждому ногой.
Казалось, разум совсем покинул Джелал-эд-Дина. Он говорил бессвязно, перескакивая с одного на другое, но неожиданно угомонился, пододвинул свой стул к Несеви, обнял его за плечи и тихо заговорил:
– Вот уж пятую ночь не отстает от меня мой отец, великий, доблестный хорезмшах.
– Что ему надо от тебя, – нахмурился Несеви, – хорезмшах принял мученическую смерть и теперь блаженствует в обители аллаха в одеждах, сотканных из света…
– Нет, как только закрою глаза, так он тут как тут. Он по-прежнему властитель мира, но зовет меня зачем-то на остров, где пирует с рабами, покрытыми проказой, и мне предлагает место на этом ужасном пиру. Ха-ха-ха-ха-ха! Джелал-эд-Дин, пирующий с прокаженными рабами, разве не великолепная картина, разве не достойный конец хорезмшахов – отца и сына?!
– Великий хорезмшах действительно умер на острове среди прокаженных. Но такова была, значит, воля аллаха, может быть, это было наказание хорезмшаху за все его земные грехи, дабы пройти через скверну, очиститься от грехов и вознестись к престолу аллаха, где вечное сияние и вечные радости.
– Ха! Наверно, аллах хочет, чтобы и я, вслед за отцом, сбежал на пустынный остров, питался там хлебом из рук прокаженных и заживо превратился в гнилое мясо. – Султан вдруг что было силы ударил кулаком по столу. – Аллах несправедлив, слеп и жесток. Я не хочу, я не пойду на остров в Каспийское море, я не хочу к прокаженным, я не хочу… – Султан сгреб Несеви за воротник, но тут же отпустил, оттолкнул ногой стул, опрокинул стол с вином и яствами, сам свалился на пол и захрапел.
В это время у входа в шатер послышалась какая-то возня. Несеви высунулся из шатра. Мамелюки – телохранители султана – держали за руки поэта Торели. Один упирал схваченному в грудь острое копье, другие ременной веревкой вязали руки. У ног Торели валялся обнаженный кинжал. Турман пытался вырваться, но попытки его были беспомощны и жалки. Несеви сразу понял, что произошло, и поглядел на своего пленника не то с презрением, не то с жалостью.
– Ведите его за мной, – приказал Несеви мамелюкам и пошел вперед.
Дойдя до шатра Торели, он снова приказал:
– Развяжите его. – Мамелюки беспрекословно повиновались, – а теперь идите и охраняйте султана.
Когда мамелюки ушли, Торели и Несеви вошли в шатер. Торели отводил глаза от глаз Несеви, смотрел в сторону. То ли ему было стыдно, что он решился на такой поступок, то ли ему стыдно было, что он не сумел его исполнить. Не хватило ловкости либо мужества.
В шатре Несеви сел, а Торели остался стоять. Несеви говорил:
– Я тебя спас от смерти, это верно. Но помиловал тебя по моей просьбе султан. Сейчас ты догнивал бы там, у Гарнисских скал, со всеми вместе. И вот как ты нас отблагодарил.
Торели все ниже, словно провинившийся ребенок, опускал голову.
– Я мог бы ждать подобной неблагодарности от какого-нибудь простолюдина, от бесчувственного скота, но ты, придворный поэт и рыцарь, решился поднять руку на султана, даровавшего тебе свет солнца и звезд.
Торели молчал.
– Не так уж плохо поставлено дело при дворе султана, чтобы всякий прохожий, кто только пожелает, а тем более его пленник мог бы походя зарубить его. Но ты, поднимая руку на султана, поднял ее и на меня. Потому что я взял тебя на поруки, твоя вина легла бы на меня еще большей виной. Убивая султана, ты одновременно погубил бы и меня, не говоря уж о себе самом.
– Перед вами я виноват, господин мой. Но любовь к родной Грузии и долг патриота… Эти обязанности превыше всех. Вот почему я решился взяться за оружие и поднять его на султана.
– Долг перед родиной… Тогда не надо было служить мне верой и правдой столько лет. Вон монгол сам воткнул себе копье в живот, как только узнал, что великий вождь Чингисхан скончался. Да и чем бы ты теперь услужил Грузии, убив Джелал-эд-Дина?
– Вы же сами говорили, что Джелал-эд-Дин – злая судьба Грузии, ее рок и что султан не отступится от моей страны, пока не разорит ее до конца и пока не истребит весь народ до последнего грузина.
– Вы виноваты сами. Все ваши беды от вашей недальновидности, от вашего безрассудства. Если бы вы были умнее, вы избежали бы войны с хорезмийцами, вы снабдили бы султана золотом и войсками и мы вместе с вами, плечом к плечу, воевали бы с нашим общим врагом – с монголами. Теперь монголы надвинулись, и, если бы ваша страна была вовсе не тронутой Джелал-эд-Дином, все равно она была бы сокрушена и разорена монголами. Против них ли вам устоять?
– Монголы когда-то еще придут, а Джелал-эд-Дин терзает мою страну сегодня. И долг каждого грузина уничтожить тирана и спасти народ.
– Потому вы и страдаете, что не хотите видеть дальше одного дня. Если бы вы по-настоящему заботились о благе своей страны, то должны были бы понять, что нашествие Джелал-эд-Дина – есть мгновение, мимолетная тень по сравнению с той долгой и непроглядной ночью, которая надвигается в виде монголов. Джелал-эд-Дин – волна, которая перекатилась через вас и отхлынула снова. Монголы же – океан, которому нет конца ни вглубь, ни вширь, ни во веки веков.
– Может быть, все будет так, как говорите вы. Но все же только господь знает, что будет завтра. А мой народ страдает сегодня, и мой долг был избавить Грузию от тирана, терзающего ее.
– Долго же ты собирался… герой. Завтра наши головы отрубят вместе. Я думал, ты хоть пожалеешь, что так получилось, раскаешься, ибо я ни в чем не виноват, попросишь прощения. Да, видно, нет на земле человека, который заплатил бы за добро добром. Ну да ладно. Пусть исполнится воля аллаха и приговор судьбы. – Несеви встал и, не глядя больше на Торели, как будто его уже не было, вышел из шатра.
Шатер окружила усиленная стража, состоящая из мамелюков Джелал-эд-Дина…
Торели задумался, вспомнил, как все произошло.
Он не знал, почему хорезмийцы метнулись снова на север. Он думал, что они затеяли новый набег на Грузию. Трудно было точно представить себе, где сейчас находится лагерь хорезмийцев. Но Торели чувствовал, что Грузия где-то совсем близко, и если бы удалось бежать и предупредить соотечественников и рассказать им, что Джелал-эд-Дин не тот, что был раньше, и справиться с ним не так уж трудно… Кто знает, может быть, тогда снова привелось бы встретиться Торели с ненавистными хорезмийцами, но только по-другому, не пленником, живущим тише воды, ниже травы, но свободным воином на боевом коне с мечом в руках, в боевом грузинском строю.
Когда как следует стемнело, Торели немного отодвинул полу шатра и увидел, что стражи поблизости нет. Не зная еще, что будет дальше, пленник сунул себе за пазуху кинжал, оставшийся от того времени, когда ходили казнить Шереф-эль-Молка. Несеви тогда был так обрадован удачным завершением столь неприятного поручения, что не обратил внимания на недостачу кинжала, и Торели припрятал его на всякий случай. Теперь, сунув этот кинжал за пазуху, Торели выскользнул из шатра. Ночь была такая, когда ничего не видно в двух шагах. Странно, что около шатров не было стражи.
Вдруг почудилась тень человека. Торели припал к шатру и обнажил свое оружие. Тень поравнялась с Торели, и он узнал султана. Джелал-эд-Дин шел напевая, как видно, пьяный. Остановился, махнул рукой на телохранителей, бесшумно передвигавшихся следом.
– Убирайтесь прочь, оставьте меня в покое. Всюду тащутся по пятам, надоели!
Тени телохранителей согнулись до земли и, отступив задом, растаяли в темноте. Султан пошел дальше. Торели, видя, что телохранители отстали, тоже пошел вперед по следам султана. Джелал-эд-Дин как будто почувствовал, что за ним крадутся, убыстрил шаг и поспешно скрылся в шатре Несеви. Торели подкрался и приник ухом к стене шатра.
Кинжал по-прежнему был в руках. Конечно, Торели ничего не стоило сейчас прыгнуть в шатер. Но он слушал беседу Джелал-эд-Дина с Несеви и так увлекся ею, что забыл про свое намерение. Однако, когда султан схватил Несеви за воротник, Торели сорвался с места и стремительно прыгнул к входу. Откуда ни возьмись и спереди и по бокам как из-под земли выросли стражники. Видимо, они, несмотря на то что господин их прогнал, добросовестно несли свою службу, охраняя предводителя хорезмийцев. На своей груди Торели почувствовал острие копья. Руки заломило от боли, кинжал выпал на землю. Знать, не судьба была пасть Джелал-эд-Дину от руки поэта. И ведь один на один были среди ночи за миг перед тем, как султану уйти в шатер. Для кинжала и нужен один миг. А теперь завтра отрубят голову, и, точно так же, как тогда у Шереф-эль-Молка, лязгнут зубы, когда голова упадет и покатится по земле.
Торели чуть не заплакал, вообразив себе, как все это завтра будет, и удивился. Сколько раз, живя в плену, он мечтал о смерти. Когда он думал о несчастьях своей Грузии, о ее терзаниях и о своем бессилии, ему хотелось немедленно умереть. Теперь, когда смерть так близка и даже неотвратима, оказывается, не хочется умирать, жалко расставаться с жизнью. А что жалеть?..
Глубокой ночью Торели услышал слабый шум. Душераздирающе завыла собака. Торели казалось, что собака воет на смерть, которая медленно движется, гремя белыми костями, а путь ее – к шатру, где сидит в одиночестве он. Торели отодвинул полость, выглянул. Стража исчезла. Торели вышел.