За медпунктом Ганичев начал сворачивать с передней улицы на задворки, и Лукашин удивленно выгнул бровь.
   - Военная хитрость, - сказал Ганичев и подмигнул, обнажая в улыбке два ряда крепких, железных зубов.
   Свои зубы Гаврило Ганичев, как шутили над ним, съел на кампаниях. Это был старый коняга - районщик, сухой, жиловатый и очень выносливый, один из тех уполномоченных-толкачей, которые из года в год, и зимой и летом, и в мороз и в грязь, колесят по районной глубинке - пешком, на случайных подводах, на попутных машинах, как придется.
   - Ты что, первый раз на займе? - спросил Ганичев.
   - После войны первый.
   - То-то. А я на этих займах каждую весну. Знаю колхозную публику. Ты к нему в заулок, а он стрекача через поветь. Ты к следующему дому, а там уже кол в воротах. Понял? И тут треба пошевелить мозгой, а не с песнями вдоль деревни...
   Не нравилась Лукашину эта затея с блужданием по задам - они не на войне, чтобы брать каждый дом с тыла. Да и какой он председатель, ежели от него шарахаются свои колхозники? Но он не стал спорить. Его, Ганичева, теперь власть в Пекашине. Вчера, например, Ганичев отдал распоряжение: завтра, в первый день подписки, никого на работы не посылать. И вот идут они мимо скотного двора, мимо конюшни, проходят колодцы - всё места, где по утрам толчется народ, а сегодня никого. Будто жизнь остановилась в Пекашине.
   И Лукашин опять заметался в мыслях по своей председательской колее. На носу сев - основа основ деревенского бытия, а что он застал в Пекашине пять дней назад, вернувшись с Ручьев? Полное запустение, если не считать нетесовского звона в кузнице. А Михаил Пряслин, его заместитель, чуть ли не при смерти: жесточайшее воспаление легких. И так, оказывается, уже десять дней. Десять дней колхоз без хозяина! Весной, накануне сева.
   Крайний дом в верхнем конце деревни, к которому они поднялись от заболотья по меже, принадлежал Варваре Иняхиной. Окна заколочены, вход на знакомое крылечко загорожен двумя досками...
   Варвара раза три попадалась ему на глаза в райцентре, но каждый раз, завидев ее, он сворачивал в сторону. В общем, вел себя глупо, как мальчишка. Но что он мог поделать с собой, если на память ему тотчас же приходили Григорий и Анфиса?
   - Шестьсот восемьдесят с ней, - сказал по памяти Ганичев, затем на всякий случай вытащил из парусиновой сумки контрольный список. - Да, шестьсот восемьдесят, - подтвердил он.
   - Она теперь не наша. У вас, в райцентре живет.
   - Ничего подобного. По спискам колхозница.
   - Да таких колхозниц и колхозников у нас хоть пруд пруди.
   - Где она работает? Кажись, в милиции?
   - Кажись.
   - Ладно, - уступил Ганичев. - Свяжусь вечером с Нефедовым. Ежели согласится перечислить ее подписку на ваш счет, тогда похерим.
   - А ежели не согласится?
   - Может, и не согласится. У него свое задание. Следующий дом - Лобановых они, не сговариваясь, прошли мимо. Тут все еще напоминало о недавнем покойнике: на изгороди раскинут перинник из старой мешковины, холстяные порты и рубаха хлопают на ветру под окошками, а под навесом - черемушьи дуги, стянутые кручеными прутьями, горбыли и плахи, березовые кряжи для полозьев. Жить и работать собирался старик.
   Лукашин, вернувшись с лесозаготовок, застал Трофима еще в живых, но уже без памяти.
   В избе было душно, чадила коптилка на печке, баб да детишек полно, и Лукашин сперва подумал было, что это земляки пришли прощаться со стариком, а потом, как увидел на одном ребячьем лице круглые выпуклые глаза, на другом, на третьем, понял: Трофимова семья. Невестки и дочери, внуки и внучки...
   Вышедшая вслед за ним на крыльцо Михеевна, жена Трофима, заговорила насчет того, что старик, мол, когда еще был в памяти, просился в старую веру. "Ничего, ежели мы позовем Евсея?"
   Лукашин тогда отмахнулся: что за дурь? Не все ли равно, в какой вере умирать старику? А сейчас, вспомнив это, покачал головой: зря, зря отмахнулся. Чушь, дурь - всяко можно назвать стариковскую затею. Но разве он не заслужил, чтобы уважили его последнюю волю?
   Поздно, поздно переучивать человека на смертном одре. Да разве и мало учили Трофима? Когда, какое еще поколение столько ломала и корежила жизнь? Ну-ка, темный, неграмотный мужик, в пятьдесят - шестьдесят лет поставь крест на своем прошлом, начни свою жизнь заново... А война последняя? А беды послевоенные? Стой, старик! В землю заройся, а стой. На твоих плечах держава держится...
   - Чуешь, что говорю? - толкнул Лукашина под локоть Ганичев, когда они, миновав еще два нежилых дома, без рам, без огороды вокруг, брошенных хозяевами еще до войны, свернули к Яковлевым. - Воробыши, говорю, к дому жмутся.
   - Думаешь, к холоду? - спросил Лукашин.
   - А я о чем толкую? У меня - отправлялся в командировку - на три печки дров оставалось. Теперь, наверно, кукарекают.
   Ганичев старательно прокашлялся, затем придал лицу другое, не омраченное домашними заботами выражение и только после этого вошел в дом.
   2
   Яковлевы завтракали. Старик, старуха и трое детей: два мальчика и девочка - постарше своих братьев, лет четырех-пяти, очень бледная, худенькая, золотушная.
   Завтрак по старинке правил старик. На столе перед ним стояла крынка с горячей нечищеной картошкой и низенькая оловянная солонка с берестяным пояском - хлеба не было.
   К тому времени, как вошли в избу Ганичев и Лукашин, старик уже отсыпал детям по маленькой щепотке серой зернистой соли - прямо на стол перед каждым и принялся за распределение картошки.
   Ганичев объяснил, зачем они пришли.
   - Хорошее дело, - буркнул под нос себе старик и, покатав в ладонях горячую картошину, начал обдирать с нее кожицу.
   - Ну как, дед? Сколько отвалишь на восстановительный? - бодрым голосом спросил Ганичев.
   - Да разве с нас причитается, милой? - удивилась старуха. - В прошлом году, кабыть, с нас не брали, Осип?
   Старик с невозмутимым спокойствием продолжал свое дело. Очищенную картошину он положил перед самым младшим внуком, погладил его по головке и взялся за следующую.
   Мальчик постарше и девочка, вытянув шеи, не сводили глаз с дела.
   - Хозяйка молодая где? - спросил Ганичев. Анна, дочь стариков, бойкая и миловидная девка, с которой Лукашин только что вернулся с лесозаготовок, ушла трушничать - собирать сенную труху по дорогам.
   - Коза со вчерашнего ревет - нечего подать, - пояснила старуха и обратилась к Лукашину: - Сенца-то, Иван Дмитриевич, нам не дашь?
   - Надо посмотреть, бабушка. Я месяц дома не был.
   Старик к этому времени очистил вторую картошину и дал второму внуку. А девочка, сглотнув слюну, все еще ждала своей очереди.
   - Пойдем... В другой раз зайдем... - сказал Лукашин на ухо Ганичеву.
   Ганичев строго посмотрел на него и молча ткнул пальцем в свой список - в цифру "480".
   Старуха, когда он назвал ей эту сумму, изумилась:
   - Да что ты, милой! Откуда у нас такие деньги?
   - Откуда? Могу сказать. - Ганичев не зря просидел три дня в правлении. В его списке против каждой фамилии были помечены доходы. - За сына пенсию получаете? - Ганичев загнул палец.
   - Велика пензия. Сто сорок рубликов.
   - Анна в лесу работает? - Ганичев загнул второй палец.
   - Ох уж Аннина работа!.. Кажиный год по ребенку из лесу привозит. Это вот все найдушные, - кивнула старуха на детей. - За пять лет насобирала. А ноне, может, опять с грузом... Жила-жила сука, блюла-блюла себя, а тут ворота настежь раскрыла - слова не скажи...
   Старика этот разговор, по-видимому, заинтересовал. Он положил недочищенную картошину на стол, прикрыл ее рукой, а вторую руку поднес к большому волосатому уху, потом вдруг нахмурился, посмотрел на картошину, подержал в руке, словно припоминая, что ему с ней делать, и отправил себе в рот.
   У Лукашина не хватило духу взглянуть на позабытую девочку. Он встал и вышел из избы. Минут через пять вышел оттуда и Ганичев - мрачный, с сурово поджатыми губами.
   Подписка началась скверно. Хитрость Ганичева с обходным маневром, как вскоре выяснилось, тоже не удалась. В одном доме их встретил увесистый замок. В воротах другого дома была приставка.
   - Кто-то уже предупредил - брякнул, - сказал Ганичев, подозрительно разглядывая березовый колышек у железного кольца ворот.
   - Да почему предупредил? - возразил Лукашин. - Время-то смотри где. Разве у людей мало своих дел?
   - Дел... Сказывай про дела... - Ганичев потянул носом воздух, потом вдруг вскинул голову, быстрым, наметанным взглядом обежал заулок.
   В конце заулка у жердяной изгороди стоял низенький, с односкатной крышей хлевок. Дверка у хлевка была прикрыта неплотно, и из щели шел пар.
   Ганичев с неожиданной для его лет резвостью подбежал к хлеву, распахнул дверку:
   - Вылезай! Не овца еще, чтобы в хлеву жить.
   К великому изумлению Лукашина, из хлева выползла Парасковья.
   - Я это ярку проведать пошла... Что, думаю, на работу не посылают - все утро у окошка просидела...
   - Ясно, ясно... Только в следующий раз дверь пошире растворяй, а то задохнешься.
   С Парасковьей хлопот не было. Она подписалась так, как было запланировано у Ганичева. А вот с Петром Житовым они попотели...
   Петр Житов был в загуле - от него так и разило сивухой. Первые два дня он пил по случаю Майских праздников, потом подошли похороны Трофима Лобанова, - и как же было не почтить память старика?
   На этот раз инициативу взял в свои руки Лукашин.
   Петр Житов выслушал его не перебивая и, наверно, минуты две сидел молча, тупо уставившись на них своими мутными и красными с перепоя глазами. Затем скрипнул протезом в кирзовом сапоге, предупреждающе, как копье, выбросил его вперед и вдруг с неожиданным воодушевлением воскликнул:
   - Прекрасно, прекрасно! Жена, сколько я наколотил трудодней в прошлом году?
   - Триста пятьдесят, кабыть, - ответила Олена из-за ситцевой занавески.
   - Так. А сколько в этом?
   - Девяносто - то, неверно, есть.
   - Девяносто! - Петр Житов поднял толстый обкуренный палец. - Это с января месяца, за зимнее время. Минус апрель, который выпал по причине месячника в лесу. Неплохо, товарищи? Не уронил Петр Житов честь инвалида Великой Отечественной, а?.. Все так трудятся в колхозах?
   Ганичев ответил в том духе, что хорошо, дескать, трудишься. Стахановцем можно назвать.
   - Ну, Петр Житов и в подписке будет стахановцем! Какая, товарищ Ганичев, самая большая подписка по району? А? К примеру, товарищ Подрезов, первый секретарь райкома?
   - Это тебе зачем?
   - А затем, что хочу, так сказать, по самым вышкам равняться. Оклада на два?
   Ганичев после некоторой заминки хмуро кивнул.
   - Так, на два... Первый секретарь... Ну а я, товарищ Ганичев, подписуюсь на три месячных оклада. Устраивает? И заметь: все плачу сразу, наличными. Жена, где у нас деньги? Чего прячешься от гостей?
   - Не командуй! Сиди, коли нажрался...
   - А-а, понятно, дорогуша, - с непонятной веселостью рассмеялся Петр Житов и кивнул на занавеску. - Сидит, как в капкане. По причине женской раздетости и недавнего кормления ребенка. Извиняюсь, Олена Северьяновна.
   Он встал, достал с полки над столом измятую ученическую тетрадку и синий плотничий карандаш и начал что-то подсчитывать. Окончив подсчет, сказал:
   - Пиши, товарищ Ганичев. Девяносто трудодней и тринадцать рублей пятьдесят копеек.
   Ганичев принудил себя улыбнуться:
   - А из тебя бы, Житов, неплохой артист получился.
   - Думаешь?
   - Думаю. Но мы не комедию пришли смотреть.
   - Эх, товарищ Ганичев! - с наигранной обидой покачал головой Петр Житов. Человек на трехмесячный оклад подписывается, а ты ему так говоришь... Смотри. - Он снова взял карандаш. - В прошлом году я наколотил триста пятьдесят трудодней. В этом году, думаю, наверчу не меньше. Округляем до трехсот шестидесяти - я не жадный. Триста шестьдесят делим на двенадцать, - это сколько будет? Тридцать. А за три месяца, стало быть, девяносто. Так? Так. Теперь деньги. В этом году на трудодень ни хрена еще не выдали. Ладно. Возьмем по прошлогоднему. Одиннадцать, даже пятнадцать копеек для круглого счета. Пятнадцать множим на девяносто - сколько получится? По-моему, арифметика ясная - тринадцать рублей пятьдесят копеек. Проверь, проверь, товарищ Ганичев.
   - Не валяй дурочку! Умник. Ты что - первый раз на заем подписываешься? Когда это трудодни на заем брали?
   - Ах так! Колхозная валюта не годится? Нет, нет, погоди, товарищ Ганичев. Ответь! Вот я тебя спрашиваю: что такое эта самая колхозная валюта?
   - Помолчи лучше! - подала раздраженный голос из-за занавески Олена. - Не помнишь ведь, чего мелешь.
   - А я и тебя спрашиваю, колхозный счетовод. Ответь! Что такое колхозный трудодень? - И Петр Житов пристукнул кулаком по столу.
   Лукашин, чтобы прекратить эту бессмысленную дискуссию с пьяным, напомнил, что он, Петр Житов, помимо трудодней, имеет еще и денежные доходы. Разве за апрель месяц он плохо в лесу подзаработал?
   - Неплохо, - согласился Петр Житов.
   - И пенсию получаешь, - добавил Ганичев.
   - А-а, товарищ Ганичев и это учел? Правильно - получаю. Сто двенадцать рублей получаю. А сколько мои родители престарелые получают - это тебе известно, товарищ Ганичев? Нет? А кто их поит-кормит? Давай обсудим и этот вопрос...
   - А я думаю, сперва язык твой обсудить надо! Понял? А то он у тебя разболтался - гаек не хватает.
   - Давай, давай... Все на испуг взять хочешь, товарищ Ганичев. А я пуганый - это тебе тоже не мешало бы знать. - Петр Житов приподнял ногу с протезом, постучал кулаком по деревяге ниже колена. - Чуешь, какая музыка?
   Они так и вышли от Житовых, ни до чего не договорившись.
   На улице Ганичев внимательно оглядел дом Житовых.
   Дом был новый - единственная новая постройка во всей деревне, появившаяся после войны. И все вокруг дома было по-хозяйски уделано, все под рукой: колодец с крышкой, погреб, баня.
   - Какое у него социальное происхождение? - спросил Ганичев.
   Лукашин не знал точно, кем был отец Житова до колхоза - бедняком или середняком. Да и какое это значение имеет сейчас?
   - Имеет, - сказал Ганичев. - Откуда у него эта начинка? Я думал, ты, товарищ Лукашин, политически острее.
   - Брось, Ганичев! Не тот заход. Это в двадцатые да в тридцатые годы чуть что - и кто твои родители.
   - Кем работает у него жена? - продолжал гнуть свое Ганичев. - Счетоводом колхоза?
   - Да.
   - Надо освобождать.
   Они заспорили. Олена была неважным счетоводом - увязла в своей семье. И Лукашин еще в первые дни своего председательства подумал: надо подыскивать нового счетовода. Но увольнять Олену за то, что муж ее загнал их в угол, а они ни черта толком не могли возразить ему, - нет, с этим он не согласен.
   - Подумай, подумай, товарищ Лукашин, - сказал Ганичев. - Колхозный аппарат... - И не докончил.
   Они оба устали, измучились. Хождение от дома к дому, из заулка в заулок, одни и те же разговоры и уговоры - все это начисто измотало их.
   3
   Дом Ильи Нетесова они оставили напоследок. Член партии, свой человек - не надо кружить вокруг да около. А кроме того, дом Ильи был одним из самых благополучных домов в деревне: хозяин вернулся с войны, и совершенно целехонек, детей немного, и, наконец, руки золотые у мужика, - куда же лучше?
   Самого Ильи дома не оказалось - он был в кузнице, и за ним побежала девочка, такая же черноглазая и смуглая, как мать. И вообще, как заметил сейчас Лукашин, которому лишь однажды доводилось заходить к Нетесовым, и остальные дети - два диковатых мальчика, настороженно поглядывавших на них с печи, - походили на Марью: ничего от светлого голубоглазого отца в них не было.
   Марья встретила их не то чтобы сдержанно - враждебно. Подняла черные колючие глаза от белья, которое чинила, сидя на железной кровати местной ковки, буркнула что-то вроде: "Проходите", - и больше на них не взглянула. Сидела, затягивала одну за другой дыры на ребячьих рубашках и одновременно ногой в валенке, на которой была надета петля, качала зыбку, наглухо завешенную старым ситцевым сарафаном.
   Ганичева, однако, этот прием не смутил - за свою многолетнюю службу он навидался еще и не такого. Ганичев запросто, по-домашнему снял свое пальто холодное, без ваты пальтишко из грубого черного сукна, какие и в войну и после войны выдавали по талонам, - повесил на вешалку возле дверей и, потряхивая головой - он с детства прихрамывал, - направился к печи.
   Что-то детское, радостное проступило на его бескровном, постном лице, когда он назябшими руками нашарил теплые кирпичины. Он обернулся к Лукашину, кивком приглашая его по-товарищески разделить тепло, затем поднял голову кверху:
   - Дыр на печи еще не навертели?
   Ребятам очень понравилась шутка чужого дяди. Они громко рассмеялись, затрещали лучиной...
   - Тише вы, дьяволята! Уймитесь! - закричала на них мать. Закричала грубо, по-бабьи, с явным расчетом поставить на место Ганичева. И Лукашину вдруг стало обидно за Ганичева.
   Все ругают, клянут человека, все стараются сорвать на нем свою злость, а ежели разобраться, разве он виноват? Для себя старается?
   Заем, налоги, хлебозаготовки, лес - все уполномоченный! Тащись к дьяволу на кулички. В дождь, в мороз, в бездорожье. И хорошо бы на подводе, на машине, а то ведь и пехом, на одиннадцатом номере. Четыре дня назад, когда Лукашин вернулся домой с лесозаготовок, - звонок из райкома: Ганичева к телефону.
   - Какого Ганичева?
   - Как? Разве он еще не у вас - вчера утром к вам вышел? Ну, значит, на Синельге загорает.
   И точно - Ганичев, совершенно закоченевший, сидел у сбитого моста через Синельгу. Сидел и ждал какой-нибудь подмоги, чтобы перебраться за бурно разлившуюся речку.
   И подобных случаев немало было за многолетнюю службу у Ганичева. А жаловаться? Облегчить себя руганью? Заручиться сочувствием других? Ни-ни-ни! Улыбайся, бодрись, агитируй, хотя бы у тебя при этом кишки лопались от голода.
   А голода Ганичев хватил и в войну, и после войны. Семья большая, шестеро детей - Лукашин ночевал у него как-то, - и все шестеро в одинаковых железных очках. А отчего в очках? От хорошей жизни?
   Впрочем, для того чтобы знать, как живет районный служащий Ганичев, для этого совсем не обязательно заглядывать к нему домой. Для этого достаточно взглянуть на его сухое, цвета осенней травы лицо, на его китель и галифе из чертовой кожи, которые так затерты и залощены, что издали кажутся жестяными.
   Илья вошел в избу запыхавшись - не иначе как бежал, - кивнул с порога, сполоснул руки под рукомойником и еще раз поздоровался - уже за руку, крепко, как товарищ с товарищами.
   - Ну как наше Пекашино - не подкачало? - спросил он. И по тому, каким тоном спросил, было ясно, что подписка для него не постороннее дело.
   - Активность неплохая, - ответил Ганичев. - Народ понимает, на что пойдут его трудовые сбережения.
   Он сел к столу, вынул из сумки ведомость и химический карандаш и прямо, без всякого предисловия, сказал:
   - На тысячу двести вытянешь?
   - На тысячу двести? - Илья, будто споткнувшись на ходу, посмотрел себе под ноги, посмотрел на жену. - Вечор, кабыть, на шестьсот говорили. Так как будто...
   - То вечор, а то сегодня. Вечор, к примеру, мы вовсе попа не планировали. А он возьми да и бухни семьсот.
   - Евсей Мошкин?
   - А кто же еще! Хватит вам и одного попа на деревню, - пошутил Ганичев.
   Насчет Евсея Мошкина Ганичев немного призагнул. На самом деле Евсей Мошкин подписался не на семьсот, а на четыреста пятьдесят. Правда, деньги выложил все сразу - чистой монетой.
   - Ну так как? - Ганичев взял карандаш. - Хорошо ли это? Член партии, а у попа в хвосте. Что народ скажет...
   - Да оно, конешно...
   - Пишу.
   - Видишь, какое дело, товарищ Ганичев... - - Илья опять посмотрел на жену. - Без молока живем. Охота бы какую животину заиметь. Хоть бы козу на первое время... Ребятишки...
   - У всех ребятишки. А заем-то зачем, голова садова? Чтобы этим самым ребятишкам хорошую жизнь устроить. Так?
   - Да так... - вздохнул Илья.
   Сверху, с печи, четыре ребячьих глаза сверлили Лукашина. Марья перестала качать зыбку.
   Ганичев старательно вывел цифру "1200", поставил птичку.
   - На-ко, приложись.
   Илья расписался. Девочка по его знаку, став на табуретку, сняла со шкафа берестяную плетенку и подала отцу.
   Ганичев тем временем принялся вписывать его фамилию в другую ведомость, в ту, в которой записывался первый взнос наличными.
   Илья присел к столу с другого края, раскрыл плетенку, вынул оттуда стопку купюр - рублями. Стопку он не стал пересчитывать. Деньги на заем у него, как понял Лукашин, были отложены заранее, наверно, еще со вчерашнего дня, после того как он пришел домой с партсобрания.
   - Двести, - сказал Илья и положил стопку перед Ганичевым.
   - Двести? Нет, друг ситной, не пойдет. Попы у нас все чистоганом вносят, а ты член партии.
   - Да я понимаю... - Илья просящими глазами поглядел на Лукашина: не замолвишь ли, дескать, словечко?
   Лукашин поднял глаза к потолку и с подчеркнутой заинтересованностью стал рассматривать железное кольцо, в которое был продет березовый с поперечными насечками очеп. А что он мог сделать? Сказать Ганичеву: хватит? Но разве для этого он сюда пришел?
   Очеп судорожно подпрыгнул, подол старого сарафана на зыбке задрался, как если бы с пола вдруг поднялся ветер. Это Марья, сбрасывая с ноги петлю, рванула напоследок.
   - Половину, - раздался твердый голос Ганичева.
   - Не осилить, товарищ...
   - Давай, не осилить! Вон ведь какой сейф завел. Зазря?
   Ганичев кивнул на берестяную плетенку.
   Илья покачал головой.
   - Коммунист! Член партии. Ай-ай-ай! Попы у нас сознательнее...
   Довод этот, как и раньше, оказался для Ильи решающим, и он уже больше не торговался.
   Зыбка, которую качала теперь девочка, заходила резче. В задосках что-то грохнуло.
   - Поздравляю, - сказал торжественным голосом Ганичев. - Молодец! Не уронил звания.
   Лукашин обернулся и увидел, как Ганичев пожимает через стол руку Илье. Оба они стояли.
   Лукашин тоже встал. Наконец-то кончилось испытание в этом доме. Но где ему было знать, что взбредет на ум Ганичеву в эту минуту? А Ганичев, ободренный успехом, решил сделать хозяйство Ильи Нетесова показательным по подписке.
   - Хозяйка, - воскликнул он по-свойски, - а ты чего отстаешь? Давай тянись за мужиком.
   Марья из задосок не отозвалась.
   - Чего она у тебя? На ухо медведь наступил?
   - Марья, - глухо позвал Илья, - тебя зовут.
   Марья и на голос мужа не отозвалась.
   Ганичев с видом человека, объявляющего выговор, сказал:
   - Хорошо воспитал жену! А мы хотели тебя на красную доску. В газете напечатать...
   Вот тут-то Марья и подала свой голос. В задосках вдруг забренчала посуда, со звоном что-то упало на пол, а потом выскочила оттуда и сама Марья.
   - На! На! И про это напечатай! - И сунула Ганичеву какой-то серый землистый кусок, и по цвету, и по форме напоминающий стиральное мыло.
   Ганичев - человек бывалый - не растерялся. С Марьей разговаривать не стал. Ответ потребовал с Ильи.
   - Что это? - спросил он не своим, служебным голосом и указал глазами на кусок в своей руке.
   - А-а, што это? Не знаешь, што это? А вот это то, што мы едим. Не едал такого хлебца? И ты, председатель, не едал? Постой-постой, я и тебя угощу! Марья вынесла из эадосок еще такой же кусок. - На, поешь моего хлебца - тогда и заем с меня спрашивай...
   - Марья... - сказал умоляющим голосом Илья.
   - Што Марья? Неправду говорю?
   - Мама, мама!.. - закричала девочка. - Надька плачет...
   Ребенок в зыбке и в самом деле хныкал - и он выручил всех. Марья подошла к зыбке, а Ганичев стал собирать со стола бумаги - теперь можно было отступить, не уронив своего авторитета.
   Все же последнее слово произнес Ганичев.
   - Подумай, - кивнул он Марье из-под порога. - Лучину-то щепать можно и не головой.
   И - Илье, когда они вышли на крыльцо:
   - Распустил бабу! А что это у тебя за наглядная агитация в углу? Член партии. С иконами в коммунизм собрался. Смотри! Гужи ей не подтянешь, мы тебе подтянем...
   Илья не оправдывался. Да и что он мог сказать в свое оправдание? Иконы в избе действительно были.
   4
   Сосны росли за баней - толстые, суковатые, кора на комле в вершок, и их давно надо бы срубить. Об этом его постоянно просила Марья: "Как в лесу живем. Воют, стонут на каждую погоду". О соснах ему напоминали соседи: "Смотри, искра в сушь падет - вмиг сгоришь и нас спалишь".
   Но Илья, обычно во всем уступчивый и податливый, тут не сдавался.
   Он привык к этим соснам, привык к их шуму и говору. Друзей у него не было. Компании по пьяному делу он не водил - редко, разве что по большим праздникам, пропускал стопочку. А надо ведь и ему с кем-то отвести душу.
   И вот когда у него выпадала свободная минутка, он шел к соснам. Сядет на скамеечку за баней, выкурит цигарку-две - и, смотришь, полегчает на сердце. Шумят сосны. Есть, значит, на земле большая жизнь. И пускай эта жизнь еще не дошла до ихнего Пекашина, пускай она только верховым ветром проходит над Пекашином, а все-таки есть она, есть...
   Вечерело. Илья выкурил уже две цигарки подряд и стал сворачивать третью. И сосны не молчали сегодня - крепко, с остервенением раскачивал их сиверок. А обычного облегчения не наступало. И мыслями он по-прежнему был в своей избе. Что там сейчас? И как, как все это случилось?