Страница:
Егорша - в два прыжка - догнал ее, схватил за косу.
От неожиданности Лизка едва не уронила ведра, но справилась - поставила на землю.
- Одичал? Опять за свое?
- Ладно, ладно, - Егорша примиряюще поднял руку. - Приходи сегодня в кино. Я билет куплю. Придешь?
Лизка медленно подняла на него полные удивления глаза.
- Ну чего уставилась? Придешь?
- Зачем мне твои билеты? Что я - сама не могу купить?
- Эка ты... Тебя парень приглашает. Приходи. А то могу и на своем конике подъехать. Видала, какой у меня теперь конь?
Хлопая резиновыми голенищами, Егорша выбежал за калитку, шуганул ребят, столпившихся у изгороди, там что-то застреляло, затрещало, выбрасывая синий дым, и вдруг Лизка увидела, как Егорша, будто по воздуху, перенесся к амбару.
Она выбежала из заулка. По дороге длиннющим мохнатым облаком клубилась пыль. А Егорши не было. Егорша исчез.
- Рабята, на чем это он улетел?
- На мотоцикле!
Светлый вечер стоял над Пекашином, и долго в звонкой тиши его ревела, удаляясь, неведомая Лизке машина.
Вот лешак, думала она, прислушиваясь к этому реву, опять чего-то придумал. Не может без выдумок...
2
- Чего все туда смотришь? В кино хочешь?
- Да нет, с чего, - ответила Лизка, отворачиваясь от подъехавшего брата.
Железный лемех, резко чиркнув по камню, с мягким шипением вошел в землю. Михаил повел новую борозду. По полю белесыми прядями расползался дымок от костра, разложенного под ивовыми кустами на замежке. Причитала кукушка в лесу за болотом - жалобно, по-вдовьи. И еще был слышен перестук движка у клуба. И как ни хотела бы Лизка не обращать на него внимания, не могла. Слушала. Слушала, разрубая дерноватые клочья копачом, слушала, приподняв голову и настороженно поглядывая в сторону брата.
Ей удивительно, до озноба непривычно было то, что случилось какой-нибудь час назад. Ее первый раз приглашал парень в кино. И сейчас, прислушиваясь к перестуку движка, она мысленно представляла себе, как бы она вошла в клуб с Егоршей. "Смотрите-ко, смотрите! Лизка-то - с Егоршей!" И ей было бы в чем зайти в клуб. И ботинки есть, и платье новое есть - сама в лесу справила, - и платок желтый с зелеными листьями по полю. Но она не посмела отпроситься у брата. В другое бы время проще простого: сбегаю на часик в клуб, ладно? А сегодня язык не поворачивается. Вдруг да он, Михаил, догадается?
С Егоршей они не виделись с той самой поры, когда он обманом затащил ее в баню. Ни разу после того не показался на Ручьях. И она уже стала забывать про тот случай в бане. А он вот не забыл, помнит. "Не наклепала ли Михаилу?" И может, он оттого только и не показывался на Ручьях, подумала сейчас Лизка, что стыдно перед ней было?
Опять подъехал Михаил:
- Кончай. Я лошадь кормить буду.
- А мне чего? Еще трясти клочья?
- Иди домой. Хватит.
Лизка не заставила себя уговаривать. Положила копач к телеге, отряхнулась от пыли и утоптанной тропочкой, вдоль поля, зачастила к деревне.
Движок у клуба по-прежнему распевал свою трескучую песню в ночи.
Она оглянулась назад - смотрит ли на нее брат, догадывается ли, куда она спешит, - и перешла на бег.
Нет, она никому, даже брату родному, не рассказала про то, что произошло там, в баньке на Ручьях. Хватило ума. Дурил Егорша - вот и все. Где она видала таких парней, которые бы не протягивали лапы к девкам?
Кукушку за болотом совсем сморило. Вяло, с позевотой раскрывала рот. Туман закурился на болоте.
А как же она в клуб войдет? - вдруг подумала Лизка. Тот зубоскал невесть что еще подумает. "А-а, - скажет, - прибежала. Только поманил пальцем - и как собачка прибежала..."
Она пошла медленнее, еще медленнее. Остановилась.
На поле у них все еще дымился навоз. Ребята с матерью весь вечер пережигали навозные кучи да разбрасывали по полю, а потом ребята отпросились у Михаила в кино. И вот она тоже забила себе голову этим кином. Как маленькая. Не видала кина...
Господи, вдруг с ужасом, со стороны подумала о себе Лизка. Совсем образ человечий потеряла. Брат, больной, надрывается, пашет, а ты, кобыла здоровущая, в кино полетела. Да что это с тобой? Как ты и подумать-то об этом посмела!
Про то, что Михаил тяжело болен, Лизка узнала на Сотюге, на окатке леса. Чудный денек тогда выдался. Солнышко. Травка молодая распушилась. И люди радуются, как дети: дождались тепла, домой скоро.
И вот в этот-то радостный день и пала черная весть про Михаила. Кузьма Кузьмич принес: "Как брат, девка? Не миновал еще кризис?"
Она только глазами хлоп. Какой кризис? И слова-то такого не слыхала. А потом, как узнала, что это такое, все бросила и - домой.
Она бежала лесной дорогой - солнышко играет, березы ластятся, птицы поют, а у нее крик в горле: где брат? Что с братом? И, конечно, про все позабыла. Про платок забыла - так, простоволосая, в одном платье, и прибежала домой. С топором в руках.
А дома, когда в заулок свой вбежала, перепугалась еще пуще. Все настежь: ворота настежь, двери в избу настежь. И никого. Ни единой души. Ни ребят, ни матери. И она... Бог знает, что случилось бы с ней тогда, да хорошо, в ту минуту за амбаром раздался Татьянкин голос.
Там, за амбаром, она и нашла брата. Сидит на угорышке, сгорбился, на подгорье смотрит, а сам в зимней шапке, в фуфайке. Да Михаил ли это?.. И вот тогда она разревелась. Брат успокаивает. Татьянка успокаивает, а она обхватила его обеими руками и ничего не может поделать с собой...
3
Михаил не из-за коня, как сказал сестре, сделал передышку. Конь хоть и целый день выходил в колхозной борозде, а плуг таскал неплохо. Он сделал передышку из-за себя. Тяжело. Ноги дрожат в коленях. А на заворотах чуть приподнял плуг - и потом умылся.
Тихо вокруг. За кустами хрустит, фыркает конь, с жадностью выстригая молодую травку. Тощий комарик, видимо еще ни разу в этом году не отведавший живой крови, надоедливо вьется возле лица, а над головой белая ночь. Над головой далекие, чуть видимые звезды.
Он лежал на зеленом замежке и думал о том, что его болезнь, пожалуй, слишком дорого обойдется семье. На посевной он не работал - самое малое трудодней шестьдесят потерял. Но трудодни еще можно наверстать, трудодни дело наживное. А вот то, что он участок свой загубил, это пострашнее всего. Да, загубил. Кой черт уродится, ежели уже трава выросла, а поле еще не пахано!
Степан Андреянович предлагал свои услуги ("Одолею, Миша, помаленьку"), а он заупрямился: нет и нет. Сам пахать буду.
И вот ведь как все перевито, перекручено в жизни: ежели у них, у Пряслиных, ничего не уродится, то и старухам его подшефным куковать. С войны еще идет порядок: всех старух престарелых, всех калек и увечных должны обсевать здоровые. Михаилу по этому порядку досталось пять старух. И вот две старухи смекнули, сумели запахать свои участки без него, а три старушонки: соседка Семеновна, Дуня Савкина и Матвеевна - те решили сохранить ему верность. Пришли на днях: "Мы уж, Миша, никого не зовем. Тебя будем ждать".
Михаил приподнялся на локоть, посмотрел на деревню. Ах, дуры бестолковые! Ведь, наверно, и сейчас ждут...
Он встал, заставил себя встать.
Его познабливало. Кружилась голова. И - что особенно удивило его - зябли руки. А ведь он этими руками на тридцатиградусном морозе мог работать без рукавиц. Болезнь вторым заходом возвращается?
Он решил помахать топором - самое верное средство разогреться, тем более что для починки изгороди возле дома (а она опять, дьявол ее возьми, обвалилась) нужны были свежие вицы и новые колья. Когда их и нарубить, как не сейчас? Не гонять же специально лошадь.
Он подошел к телеге и тут увидел на телеге измятую, свернутую трубкой газету, которая, по всему видать, выпала из кармана его фуфайки. Он вспомнил, с каким воодушевлением говорил о газете Егорша, и озябшими руками развернул ее.
На четвертой странице, в левом углу, сверху, красным карандашом была отчеркнута статья - "Наш рабочий парень". С портретом. Должно быть, того самого парня, о котором написано в статье.
Что за чертовщина? - удивился Михаил, всматриваясь в портрет. Да ведь это Егорша! Он. Его, Егорши, прищуренный глаз целится в него с газеты. Ну и ну!..
Он присел на телегу.
"Кто не знает на Пинеге этого молодого прославленного лесоруба с задорными синими глазами и золотым есенинским чубом!"
Здорово! На всю Пинегу прославленный. И золотой чуб не забыли.
"Отличный товарищ и друг, первый заводила и весельчак, вдохновенный мастер леса и гармонист..."
Да, расписали. Хоть на божницу ставь.
"Георгий Суханов с детства полюбил лес. Еще будучи ребенком, он не мог равнодушно смотреть на загубленное дерево, а - что греха таить - подчас у нас еще встречаются люди, которые не умеют попридержать топор в руках. Не в пример этим доморощенным митрофанушкам маленький Гоша понимал, что лес - это главное богатство Севера..."
Дьявола он понимал!
"Война с фашистской Германией застала Георгия на школьной скамье. Отца призвали в армию. На всю жизнь запомнилось прощание с любимым отцом.
- Ну, сынок, - сказал старый мастер леса, вручая свой стахановский топор сыну, - не подкачай! Будем крушить кровавого Гитлера с двух сторон: я штыком, а ты топором.
И юный патриот на пятнадцатом году пошел в лес. Ему хотелось учиться, овладевать теми знаниями, которые выработало человечество, но в этот грозный для Родины час..."
Брехня! Все брехня. Если бы спросили его, Михаила, он бы порассказал, как они с этим юным патриотом отправлялись на лесозаготовки... А когда это отец успел вручить ему свой стахановский топор? Отец-то у него на сплаве, на Усть-Пинеге был, когда война зачалась. Оттуда, со сплава, его и на войну взяли.
Дальше брехни было еще больше. Георгий Суханов - образец нового человека... В Георгии Суханове зримо проглядывают черты коммунистической сознательности... Георгий Суханов - молодая поросль рабочего класса...
Михаил скомкал газету.
Печатному слову он верил всегда, с малых лет. Печатное слово - это сама правда. Иначе и быть не может. А тут брехня на брехне, все шиворот-навыворот. Егорша передовой... Егорша новый... С Егорши пример надо брать... Эх! А заставить бы этого передового да нового в колхозе вкалывать. Да задаром. Ну-ко, что бы запел этот новый да передовой?
Но ладно. Согласен. Пускай Егорша новый да передовой. Пускай про него в газетах печатают. Может, гад, работать, особенно когда начальство смотрит. Тут разорвется, а никому не уступит. Но вот что ему, Михаилу, поперек горла Егоршина спесь. Ты, мол, жук навозный, червь. Ты, дескать, рылом в землю зарылся, света белого не видишь, а я где, засучивши рукава? На передовой линии фундамент закладываю И-эх! - кабы это был только Егоршин треп. А то ведь не один Егорша так думает.
Взять хотя бы вот этот самый приусадебный участок. Ведь послушать Егоршу и кое-кого другого, так из-за чего это он, Михаил, и ему подобные за свои сотки держатся? А из-за того, что не могут без своей навозной кучи. Такая, дескать, у них мелкая стихия. И покуда их сознательность отстает, приходится терпеть эту позорную коросту на нашей колхозной земле...
Сволочи! Да провались он к дьяволу, этот приусадебный участок! Нате! Возьмите ваши сотки! На колени от радости встану - только дайте немного на трудодень...
Михаил оглянулся, услыхав шорох сухих листьев. Лизка. Идет по промежку и руками размахивает: радость какая-то.
- Чего вернулась?
- А, ладно. Нахожусь еще по кинам. Надо маленько и совесть знать. Верно?
- Дура! - вдруг взбеленился Михаил. - Заездят тебя с этой совестью.
4
Лизка - убей бог - ничего не понимала. Что случилось с братом? Почему брат вдруг ни с того ни с сего наорал на нее? А она-то думала, обрадуется: "Молодец сестра! Вдвоем скорее управимся". Может, газета его расстроила? Она видела, выходя из кустов, как он читал газету.
Лизка взяла с телеги скомканную, отсыревшую газету, подержала в руке и положила обратно. Нет уж, раньше никогда в газеты не заглядывала, а сейчас и подавно смешно. Увидит еще кто-нибудь: за газетой девка сидит - пойдет слава: "А, скажут, нету другого дела на поле, только газетки и читать".
- Я вицы рубить пойду! - крикнула Лизка Михаилу, выводившему коня на поле.
Она не сердилась на брата. Радость и счастье ходили по ихнему полю. И красота.
Никогда, никогда она не видала еще такой красоты. Сперва было все серебряное: и кусты в тяжелой холодной росе, и трава на замежке, примятая ее сапогами, и мокрое жало топора, которым она подрубала ивняк, отливало серебром. А потом все это вдруг вспыхнуло, засверкало радужными огнями. И запели птицы вокруг, и затрубили журавли на озимях, за Акимовой навиной, там, где она боронила вечор, и далекая кукушка позабыла про свой вдовий плач. Весело, по-утреннему заиграла.
За рекой всходило солнце. И Лизка сперва смотрела на солнце из мокрых, сверкающих кустов, а потом выбежала на поле, привстала на носки и радостно, по-детски протянула к нему руки.
Давай, давай, красное, разгорайся! Приводи скорее новый день.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Июнь перевалил за вторую декаду, на Кубани пшеница вымахала - даже газету читая, слышишь, как колос шумит. А у них что? Еле-еле обозначились всходы. Жалкие, рахитичные. А с травой на лугах под горой и того хуже: зажали холода. Вороне негде укрыться.
И Лукашин, с тоской поглядывая на голые поля и наволоки, уже начал было думать: все. Без хлеба и без сена останемся. Никакая сила теперь не выправит то, что упущено из-за этих затянувшихся холодов.
Но есть, есть, оказывается, такая сила на Севере: белые ночи. Те самые белые ночи, от которых еще и сейчас томился он. На них-то, на белых ночах, оказывается, и держится Север.
А было так: с вечера над деревней прошумел дружный, с молнией и громом ливень, а наутро, куда ни глянь, - зеленое пламя бьет из супесей и подзолов. И все это за одну ночь.
- Можно, можно и у нас жить, - сказал Лукашину Степан Андреянович. - Лето у нас короткое, да зато бог белые ночи дал. Вот растенье и гонит в рост круглые сутки.
И верно, северное лето с этого времени заработало без передышки. Оно на всех парах устремилось догонять южное.
И быстро на зеленых конях подкатила к Пекашину сенокосная страда знойная, потная, в туче овода и комара.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1
У Пряслиных такого еще не бывало.
Ворота настежь, двери в избу настежь. Крыльцо стонет под ногами. Кто тащит косы, обернутые в мешковину, кто - косовища и грабли, кто - корзину с посудой и харчами, кто бренчит чайником и котелками, черными, насквозь продымленными еще в прошлогодние страды...
- Ушат-то, ушат-то не забудьте! - кричит, выбежав на крыльцо, Анна. Может, грибы пойдут, пособираете сколько.
- А удилища нам взять? - спрашивают Петька и Гришка.
- Миша, Миша! - кричит Лизка. - А соль-то мы не позабыли?
И Михаил, чертыхаясь, снова и снова перевязывает воз.
Жара. Оводы. Конь бьет ногами - оглобли трещат. Орет, в три ручья заливается Танюха - "на пожню-ю-ю хочу", и люди, люди, ползаулка людей. Свои, соседка Семеновна, старушонки. Этим, в их годы, на что бы ни глядеть, лишь бы скоротать день. А бабы - Лукерья, Паладья, Таля Евдокимовых?.. Они-то зачем приперлись? Неужели не видали, как на сенокос выезжают?
Затем еще одна делегатка - Анфиса Петровна. Эта прискакала верхом, как на пожар.
- Ох, все думала - опоздаю. С поскотины коня без передыха гнала.
А зачем, за каким, спрашивается, дьяволом гнала? Ей ли сейчас забаву в чужой бригаде искать, когда свои люди еще не выехали на пожню?
Наконец Михаил увязал воз. Проверил еще раз завертки у саней - на телеге на Среднюю Синельгу не проедешь: грязища.
- Ну, кто на коня полезет?
Ребята подскочили - все трое вдруг: каждому хочется во главу поезда.
- Да уж малой пускай, - подсказала мать. Эта своего любимчика не забывает.
Михаил подхватил Федюху под мышки, забросил на коня.
Тот, сверкая своими рысьими глазищами, как с трона посмотрел на братьев.
- Ничего, - подбодрил двойнят Михаил. - Вы большие. Вы со мной.
И вот - золотые ребята! - уже улыбаются. Не хотят портить праздник ни себе, ни другим.
А праздник, если вообще можно так назвать выезд на дальний сенокос, достался им нелегко.
Первое условие, которое им было поставлено, - без троек закончить год. Затем - сушье. Разорваться, а насушить рыбешки на страду.
Ну ребята и старались. Утром глаза продерешь, а они уже у окошка, уроки свои долбят. А из школы прибежали - куда? На улицу? Нет, к реке. И сидят, сидят за удилищем - хоть дождь, хоть ветер. И если бы не они, не их старание, ничего бы из его затеи с семейным выездом на пожню не вышло: не с чем ехать.
- Ну, ничего не забыли? - на всякий случай еще раз спросил Михаил.
- Да нет, кабыть, - ответила мать. Михаил поднял руку: трогай. И тут к нему подошла Анфиса Петровна:
- А помнишь, Михаил, я однажды тебе говорила: придет, говорю, такое время - бригадой поедут Пряслины на сенокос? Не помнишь? - От волнения у Анфисы Петровны побелели щеки, росой окропились черные глаза.
Да, было такое, было. В сорок втором году Анфиса Петровна на его глазах накрыла мать с зерном на колхозном току, и вот поздно вечером он пришел к Анфисе Петровне: что делать? Как жить? Отец на фронте погиб, а мать такая-разэдакая - на колхозное зерно руку подняла. Глупый, зеленый он тогда был. Не подумал, что мать ради него да ради голодных ребятишек хотела взять какую-то горстку зерна.
И вот Анфиса Петровна его утешала и разговаривала, наверно, часа два, объясняла, как устроена жизнь, а потом насчет этой самой бригады стала говорить: дескать, выше голову, три к носу, все будет хорошо, вот увидишь, и мы еще доживем до той поры, когда от Пряслиных целая бригада на сенокос поедет.
Так вот она зачем без передыху скакала от поскотины, подумал Михаил. Чтобы увидеть, как он со своими ребятами выезжает на пожню. И Лукерья, и Паладья, и Таля - эти, наверно, тоже прибежали не ради того, чтобы убить времечко...
Горячая волна подступила к его горлу. Каким-то не своим, писклявым голосом он крикнул: "Трогай!" - и вдруг сам, как будто мало у него помощников, побежал открывать воротца.
2
У Терехина поля, там, где дорога ныряет в густой березняк, Лизка, вздохнув, сказала:
- Помашите в последний раз. Дальше сузем начинается - не увидите больше деревни.
И Петька, и Гришка, уже сколько раз оглядывавшиеся назад и махавшие рукой, оглянулись снова.
Мать с Татьянкой - далеко видать в ясную погоду от Терехина поля - все еще стояли у колодца (Татьяна на изгороди). И там же был еще один человек - Анфиса Петровна. Михаил узнал ее по белому платку.
Этот белый платок памятен всем в деревне еще с войны. Бывало, как определить, есть ли председатель на поле? А по платку. Нет такого другого платка в Пекашине. Ярче снега горит. То ли оттого, что с мылом стиран, тогда как другие нажимали на щелок, то ли в чем другом секрет.
И, завидев этот знакомый, сверкающий своей белизной платок, Михаил опять удивился Анфисе Петровне. Это сколько же годов она помнила? - спросил он себя. С осени сорок второго. Шесть лет. Да, он об этом забыл, а она не забыла. Она помнила. Да только ли помнила? Лизка права была тогда, после собрания, на котором Анфису Петровну сняли с председателей: кабы не она, Анфиса Петровна, еще неизвестно, что было бы с ихней семьей.
А нынешний выезд на сенокос? Кому они обязаны? Да все ей же, Анфисе Петровне. Кабы она слово на правлении не замолвила, разве бы он шагал сейчас со своей оравой? Лукашин, когда стали утверждать сенокосные группы, - ни в какую. Поедешь за групповода на Верхнюю Синельгу. И бабы - черт их подери: как мы без Михаила? С войны косы наставляет. Потом Коркин, уполномоченный райкома, еще дров подбросил: нельзя своим закутом. На единоличность заворот, а мы коммунизм строим.
И вот кабы не Анфиса Петровна - ставь крест на всей затее с сенокосом. А Анфиса Петровна всем по серьге выдала. И перво-наперво Коркину, который урон коммунизму от ихней семьи увидел: это какая же единоличность? Сам он будет исть сено, которое наставит, или колхозные коровы? А вы дак совсем безголовые стали, сказала она бабам. Надо ему когда-нибудь ребят приучать к работе? Надо. А разве он может ехать на Верхнюю Синельгу со своей мошкарой? Вы же первые подымете крик, когда у вас ребятишки малые начнут путаться под ногами. Разве я вас не знаю?
Вот так сказала Анфиса Петровна на правлении. И трудно было что-нибудь возразить против этого. Согласились люди.
3
Жилье ребятам не понравилось. Избушка старая, заросла ремзой да крапивой только одна крыша в зеленых заплатах мха проглядывает. К дверям не подступишься - ольшаник. И темно. Плотным мохнатым тыном поднимается ельник за избушкой.
От гнуса гул и вой стоял в воздухе. Тут из-за того, что солнышко не заглядывает в этот угол, обычного распорядка не существовало: днем овод-красик, а к вечеру, после того как спадает жара, - комары, мошкара, слепни. Нет, тут вся эта нечисть шпарила без передыху, круглые сутки.
- Вот дак ставровка, - сказала Лизка, все еще с изумлением оглядываясь по сторонам. - Никогда бы не подумала, что в таком месте избу ставят. Что уж Степан Андреянович? Умен, умен, а тут сображенья не хватило. Вон бы где избу надо ставить, - по-своему рассудила Лизка и указала на веселый, ромашковый угорышек у Синельги. - Там и вода рядом, и глазу есть где отдохнуть.
Некогда да и незачем было объяснять Лизке, а заодно и ребятам, почему Степан Андреянович поставил избу в стороне, а не на пожне. Ведь ежели сказать, что раньше каждой саженью пожни дорожили, не поверят. Потому что сейчас не только богом проклятые суземные ручьевины - русь, то есть луга вокруг дома, частенько под снег уходит.
Первым делом Михаил стал распрягать коня. Всем досталось за дорогу - шесть верст сузема пятнадцати и двадцати обычных стоят, а конь просто на глазах сел. Они, люди, все-таки выбирают: тут по валежинке, там бровкой, здесь по кочкарнику скок, а лошадь все серединой, ни одной грязи не минует, да еще с санями, с поклажей.
- Ну, чего стоите? - прикрикнул Михаил на приунывших ребят. - На курорт приехали? - Он вытащил из натопорни топор, подал двойнятам: - Дуйте в лес за дровами!
Началась работа по устройству жилья. Вдвоем с Лизкой они быстро обкосили вокруг избы, которая, судя по всему, и по первости не отличалась удобствами: вместо рам - черные продымленные ставешки - задвижки, вместо дверей в сенцах жердяные засовы, на которые в дождь навешиваются пластины бересты. Крыша тоже не из досок, а из жердняка, застланного в несколько рядов берестой, теперь очень обветшавшей, искрошившейся, густо проросшей зеленым мхом. В общем, Степан Андреянович возводил жилье по правилу: лишь бы над головой не капало да было где от гнуса уберечься. И старик, наверно, и сейчас не стал бы вырубать вокруг кусты. Зачем время тратить? Обойдется и так. А Михаил вырубил - большие окна проделал в кустарнике над ручьем слева от избы и начисто срезал ольшаник вдоль пригорка, так, чтобы ничто не закрывало тот, обрывистый, из красной глины берег и главное - чтобы ветерок заглядывал в их угол и выдувал гнуса.
Тем временем с дровами пришли ребята и наперебой стали рассказывать о том, что недалеко от избы по дороге ходит корова с теленочком - бо-о-ль-ша-а-я...
Михаил рассмеялся:
- Дак чего же вы не гнали ее сюда? Вот бы и с молоком зажили.
- А мы самой-то коровы не видели. Мы только следы в грязи видели. Бо-о-ль-ши-и-е! А у теленочка копытца маленькие-маленькие, вот такие.
- Дуралье! У этой коровы знаете какие копыта? У волка череп трещит, если долбанет.
- Лосиха?
- А то. Тут зверья всякого. Подождите, завтра начнем косить - еще не то увидите. Сам Михаил Иванович Топтыгин притопает. Он любит новеньких.
- Давай дак не пугай их, - сказала Лизка, только что на четвереньках выползшая из дымной избы. Слезы текли по ее скуластому лицу.
Пока брат обрубал вокруг кустарник, она выгребла из избы старую сенную подстилку, потом затопила каменку. И вот теперь вся избушка была окутана густым белым дымом. Дым валил из дымника - специального проруба в стене под крышей, дым шел из дверей, из окошек, из пазов - Степан Андреянович не промшил стены, пожалел лишних полдня.
4
Солнце было еще высоконько, но дневная жара уже спала и овод-красик подался от избы к речке. Там, у речки, поблескивая на солнце мокрыми от пота боками, бродил, обмахиваясь длинным хвостом, Лысан, их гнедой мерин, и много-много резвилось стрекоз.
Михаил не стал бы утверждать, что слышит треск их сверкающих крылышек, но порог слева, который еще недавно заглушал дневной шум, уже лопотал. Пока по-щенячьи - тяв-тяв, а замитингует он на всю окрестность часа через три, когда сядет солнышко.
Эх, подумал Михаил, хорошо бы сейчас заглянуть в ближайшие пороги! Раньше он так и делал: чуть только подъехал к избе - за удилище. А сейчас не один и не вдвоем с матерью. Надо тому косу наладить, другому, третьему - дай бог успеть до заката. А крыша? Долго ли проживешь под этим берестяным старьем? До первого дождя.
Вздохнув, он взялся за топор (первым делом надо надрать бересты для крыши, пока еще нет росы) и вдруг не выдержал - схватил рябинку, которую срезал еще давеча, когда вырубал кустарник, намотал на рябинку леску и - к речке.
В первых двух порогах забросы ничего не дали. Зато на Митькиной яме, только он коснулся червяком воды, так рвануло, что удилище едва не вылетело у него из рук. Не ожидал. Так, для очистки совести забросил. Потому что в жару какой на яме хариус? В жару хариус стоит в пороге, вошь с себя смывает.
Михаил быстро сменил червяка и сейчас уже с большой осторожностью, прижимаясь к сухому замшелому стволу черемшины, закинул снова. Никого. Он так, он эдак: вприпляс по воде, низом по камёшнику, кругами-петлями - пропала рыбина. Попробовал на овода, на кобылку - тот же результат.
От неожиданности Лизка едва не уронила ведра, но справилась - поставила на землю.
- Одичал? Опять за свое?
- Ладно, ладно, - Егорша примиряюще поднял руку. - Приходи сегодня в кино. Я билет куплю. Придешь?
Лизка медленно подняла на него полные удивления глаза.
- Ну чего уставилась? Придешь?
- Зачем мне твои билеты? Что я - сама не могу купить?
- Эка ты... Тебя парень приглашает. Приходи. А то могу и на своем конике подъехать. Видала, какой у меня теперь конь?
Хлопая резиновыми голенищами, Егорша выбежал за калитку, шуганул ребят, столпившихся у изгороди, там что-то застреляло, затрещало, выбрасывая синий дым, и вдруг Лизка увидела, как Егорша, будто по воздуху, перенесся к амбару.
Она выбежала из заулка. По дороге длиннющим мохнатым облаком клубилась пыль. А Егорши не было. Егорша исчез.
- Рабята, на чем это он улетел?
- На мотоцикле!
Светлый вечер стоял над Пекашином, и долго в звонкой тиши его ревела, удаляясь, неведомая Лизке машина.
Вот лешак, думала она, прислушиваясь к этому реву, опять чего-то придумал. Не может без выдумок...
2
- Чего все туда смотришь? В кино хочешь?
- Да нет, с чего, - ответила Лизка, отворачиваясь от подъехавшего брата.
Железный лемех, резко чиркнув по камню, с мягким шипением вошел в землю. Михаил повел новую борозду. По полю белесыми прядями расползался дымок от костра, разложенного под ивовыми кустами на замежке. Причитала кукушка в лесу за болотом - жалобно, по-вдовьи. И еще был слышен перестук движка у клуба. И как ни хотела бы Лизка не обращать на него внимания, не могла. Слушала. Слушала, разрубая дерноватые клочья копачом, слушала, приподняв голову и настороженно поглядывая в сторону брата.
Ей удивительно, до озноба непривычно было то, что случилось какой-нибудь час назад. Ее первый раз приглашал парень в кино. И сейчас, прислушиваясь к перестуку движка, она мысленно представляла себе, как бы она вошла в клуб с Егоршей. "Смотрите-ко, смотрите! Лизка-то - с Егоршей!" И ей было бы в чем зайти в клуб. И ботинки есть, и платье новое есть - сама в лесу справила, - и платок желтый с зелеными листьями по полю. Но она не посмела отпроситься у брата. В другое бы время проще простого: сбегаю на часик в клуб, ладно? А сегодня язык не поворачивается. Вдруг да он, Михаил, догадается?
С Егоршей они не виделись с той самой поры, когда он обманом затащил ее в баню. Ни разу после того не показался на Ручьях. И она уже стала забывать про тот случай в бане. А он вот не забыл, помнит. "Не наклепала ли Михаилу?" И может, он оттого только и не показывался на Ручьях, подумала сейчас Лизка, что стыдно перед ней было?
Опять подъехал Михаил:
- Кончай. Я лошадь кормить буду.
- А мне чего? Еще трясти клочья?
- Иди домой. Хватит.
Лизка не заставила себя уговаривать. Положила копач к телеге, отряхнулась от пыли и утоптанной тропочкой, вдоль поля, зачастила к деревне.
Движок у клуба по-прежнему распевал свою трескучую песню в ночи.
Она оглянулась назад - смотрит ли на нее брат, догадывается ли, куда она спешит, - и перешла на бег.
Нет, она никому, даже брату родному, не рассказала про то, что произошло там, в баньке на Ручьях. Хватило ума. Дурил Егорша - вот и все. Где она видала таких парней, которые бы не протягивали лапы к девкам?
Кукушку за болотом совсем сморило. Вяло, с позевотой раскрывала рот. Туман закурился на болоте.
А как же она в клуб войдет? - вдруг подумала Лизка. Тот зубоскал невесть что еще подумает. "А-а, - скажет, - прибежала. Только поманил пальцем - и как собачка прибежала..."
Она пошла медленнее, еще медленнее. Остановилась.
На поле у них все еще дымился навоз. Ребята с матерью весь вечер пережигали навозные кучи да разбрасывали по полю, а потом ребята отпросились у Михаила в кино. И вот она тоже забила себе голову этим кином. Как маленькая. Не видала кина...
Господи, вдруг с ужасом, со стороны подумала о себе Лизка. Совсем образ человечий потеряла. Брат, больной, надрывается, пашет, а ты, кобыла здоровущая, в кино полетела. Да что это с тобой? Как ты и подумать-то об этом посмела!
Про то, что Михаил тяжело болен, Лизка узнала на Сотюге, на окатке леса. Чудный денек тогда выдался. Солнышко. Травка молодая распушилась. И люди радуются, как дети: дождались тепла, домой скоро.
И вот в этот-то радостный день и пала черная весть про Михаила. Кузьма Кузьмич принес: "Как брат, девка? Не миновал еще кризис?"
Она только глазами хлоп. Какой кризис? И слова-то такого не слыхала. А потом, как узнала, что это такое, все бросила и - домой.
Она бежала лесной дорогой - солнышко играет, березы ластятся, птицы поют, а у нее крик в горле: где брат? Что с братом? И, конечно, про все позабыла. Про платок забыла - так, простоволосая, в одном платье, и прибежала домой. С топором в руках.
А дома, когда в заулок свой вбежала, перепугалась еще пуще. Все настежь: ворота настежь, двери в избу настежь. И никого. Ни единой души. Ни ребят, ни матери. И она... Бог знает, что случилось бы с ней тогда, да хорошо, в ту минуту за амбаром раздался Татьянкин голос.
Там, за амбаром, она и нашла брата. Сидит на угорышке, сгорбился, на подгорье смотрит, а сам в зимней шапке, в фуфайке. Да Михаил ли это?.. И вот тогда она разревелась. Брат успокаивает. Татьянка успокаивает, а она обхватила его обеими руками и ничего не может поделать с собой...
3
Михаил не из-за коня, как сказал сестре, сделал передышку. Конь хоть и целый день выходил в колхозной борозде, а плуг таскал неплохо. Он сделал передышку из-за себя. Тяжело. Ноги дрожат в коленях. А на заворотах чуть приподнял плуг - и потом умылся.
Тихо вокруг. За кустами хрустит, фыркает конь, с жадностью выстригая молодую травку. Тощий комарик, видимо еще ни разу в этом году не отведавший живой крови, надоедливо вьется возле лица, а над головой белая ночь. Над головой далекие, чуть видимые звезды.
Он лежал на зеленом замежке и думал о том, что его болезнь, пожалуй, слишком дорого обойдется семье. На посевной он не работал - самое малое трудодней шестьдесят потерял. Но трудодни еще можно наверстать, трудодни дело наживное. А вот то, что он участок свой загубил, это пострашнее всего. Да, загубил. Кой черт уродится, ежели уже трава выросла, а поле еще не пахано!
Степан Андреянович предлагал свои услуги ("Одолею, Миша, помаленьку"), а он заупрямился: нет и нет. Сам пахать буду.
И вот ведь как все перевито, перекручено в жизни: ежели у них, у Пряслиных, ничего не уродится, то и старухам его подшефным куковать. С войны еще идет порядок: всех старух престарелых, всех калек и увечных должны обсевать здоровые. Михаилу по этому порядку досталось пять старух. И вот две старухи смекнули, сумели запахать свои участки без него, а три старушонки: соседка Семеновна, Дуня Савкина и Матвеевна - те решили сохранить ему верность. Пришли на днях: "Мы уж, Миша, никого не зовем. Тебя будем ждать".
Михаил приподнялся на локоть, посмотрел на деревню. Ах, дуры бестолковые! Ведь, наверно, и сейчас ждут...
Он встал, заставил себя встать.
Его познабливало. Кружилась голова. И - что особенно удивило его - зябли руки. А ведь он этими руками на тридцатиградусном морозе мог работать без рукавиц. Болезнь вторым заходом возвращается?
Он решил помахать топором - самое верное средство разогреться, тем более что для починки изгороди возле дома (а она опять, дьявол ее возьми, обвалилась) нужны были свежие вицы и новые колья. Когда их и нарубить, как не сейчас? Не гонять же специально лошадь.
Он подошел к телеге и тут увидел на телеге измятую, свернутую трубкой газету, которая, по всему видать, выпала из кармана его фуфайки. Он вспомнил, с каким воодушевлением говорил о газете Егорша, и озябшими руками развернул ее.
На четвертой странице, в левом углу, сверху, красным карандашом была отчеркнута статья - "Наш рабочий парень". С портретом. Должно быть, того самого парня, о котором написано в статье.
Что за чертовщина? - удивился Михаил, всматриваясь в портрет. Да ведь это Егорша! Он. Его, Егорши, прищуренный глаз целится в него с газеты. Ну и ну!..
Он присел на телегу.
"Кто не знает на Пинеге этого молодого прославленного лесоруба с задорными синими глазами и золотым есенинским чубом!"
Здорово! На всю Пинегу прославленный. И золотой чуб не забыли.
"Отличный товарищ и друг, первый заводила и весельчак, вдохновенный мастер леса и гармонист..."
Да, расписали. Хоть на божницу ставь.
"Георгий Суханов с детства полюбил лес. Еще будучи ребенком, он не мог равнодушно смотреть на загубленное дерево, а - что греха таить - подчас у нас еще встречаются люди, которые не умеют попридержать топор в руках. Не в пример этим доморощенным митрофанушкам маленький Гоша понимал, что лес - это главное богатство Севера..."
Дьявола он понимал!
"Война с фашистской Германией застала Георгия на школьной скамье. Отца призвали в армию. На всю жизнь запомнилось прощание с любимым отцом.
- Ну, сынок, - сказал старый мастер леса, вручая свой стахановский топор сыну, - не подкачай! Будем крушить кровавого Гитлера с двух сторон: я штыком, а ты топором.
И юный патриот на пятнадцатом году пошел в лес. Ему хотелось учиться, овладевать теми знаниями, которые выработало человечество, но в этот грозный для Родины час..."
Брехня! Все брехня. Если бы спросили его, Михаила, он бы порассказал, как они с этим юным патриотом отправлялись на лесозаготовки... А когда это отец успел вручить ему свой стахановский топор? Отец-то у него на сплаве, на Усть-Пинеге был, когда война зачалась. Оттуда, со сплава, его и на войну взяли.
Дальше брехни было еще больше. Георгий Суханов - образец нового человека... В Георгии Суханове зримо проглядывают черты коммунистической сознательности... Георгий Суханов - молодая поросль рабочего класса...
Михаил скомкал газету.
Печатному слову он верил всегда, с малых лет. Печатное слово - это сама правда. Иначе и быть не может. А тут брехня на брехне, все шиворот-навыворот. Егорша передовой... Егорша новый... С Егорши пример надо брать... Эх! А заставить бы этого передового да нового в колхозе вкалывать. Да задаром. Ну-ко, что бы запел этот новый да передовой?
Но ладно. Согласен. Пускай Егорша новый да передовой. Пускай про него в газетах печатают. Может, гад, работать, особенно когда начальство смотрит. Тут разорвется, а никому не уступит. Но вот что ему, Михаилу, поперек горла Егоршина спесь. Ты, мол, жук навозный, червь. Ты, дескать, рылом в землю зарылся, света белого не видишь, а я где, засучивши рукава? На передовой линии фундамент закладываю И-эх! - кабы это был только Егоршин треп. А то ведь не один Егорша так думает.
Взять хотя бы вот этот самый приусадебный участок. Ведь послушать Егоршу и кое-кого другого, так из-за чего это он, Михаил, и ему подобные за свои сотки держатся? А из-за того, что не могут без своей навозной кучи. Такая, дескать, у них мелкая стихия. И покуда их сознательность отстает, приходится терпеть эту позорную коросту на нашей колхозной земле...
Сволочи! Да провались он к дьяволу, этот приусадебный участок! Нате! Возьмите ваши сотки! На колени от радости встану - только дайте немного на трудодень...
Михаил оглянулся, услыхав шорох сухих листьев. Лизка. Идет по промежку и руками размахивает: радость какая-то.
- Чего вернулась?
- А, ладно. Нахожусь еще по кинам. Надо маленько и совесть знать. Верно?
- Дура! - вдруг взбеленился Михаил. - Заездят тебя с этой совестью.
4
Лизка - убей бог - ничего не понимала. Что случилось с братом? Почему брат вдруг ни с того ни с сего наорал на нее? А она-то думала, обрадуется: "Молодец сестра! Вдвоем скорее управимся". Может, газета его расстроила? Она видела, выходя из кустов, как он читал газету.
Лизка взяла с телеги скомканную, отсыревшую газету, подержала в руке и положила обратно. Нет уж, раньше никогда в газеты не заглядывала, а сейчас и подавно смешно. Увидит еще кто-нибудь: за газетой девка сидит - пойдет слава: "А, скажут, нету другого дела на поле, только газетки и читать".
- Я вицы рубить пойду! - крикнула Лизка Михаилу, выводившему коня на поле.
Она не сердилась на брата. Радость и счастье ходили по ихнему полю. И красота.
Никогда, никогда она не видала еще такой красоты. Сперва было все серебряное: и кусты в тяжелой холодной росе, и трава на замежке, примятая ее сапогами, и мокрое жало топора, которым она подрубала ивняк, отливало серебром. А потом все это вдруг вспыхнуло, засверкало радужными огнями. И запели птицы вокруг, и затрубили журавли на озимях, за Акимовой навиной, там, где она боронила вечор, и далекая кукушка позабыла про свой вдовий плач. Весело, по-утреннему заиграла.
За рекой всходило солнце. И Лизка сперва смотрела на солнце из мокрых, сверкающих кустов, а потом выбежала на поле, привстала на носки и радостно, по-детски протянула к нему руки.
Давай, давай, красное, разгорайся! Приводи скорее новый день.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Июнь перевалил за вторую декаду, на Кубани пшеница вымахала - даже газету читая, слышишь, как колос шумит. А у них что? Еле-еле обозначились всходы. Жалкие, рахитичные. А с травой на лугах под горой и того хуже: зажали холода. Вороне негде укрыться.
И Лукашин, с тоской поглядывая на голые поля и наволоки, уже начал было думать: все. Без хлеба и без сена останемся. Никакая сила теперь не выправит то, что упущено из-за этих затянувшихся холодов.
Но есть, есть, оказывается, такая сила на Севере: белые ночи. Те самые белые ночи, от которых еще и сейчас томился он. На них-то, на белых ночах, оказывается, и держится Север.
А было так: с вечера над деревней прошумел дружный, с молнией и громом ливень, а наутро, куда ни глянь, - зеленое пламя бьет из супесей и подзолов. И все это за одну ночь.
- Можно, можно и у нас жить, - сказал Лукашину Степан Андреянович. - Лето у нас короткое, да зато бог белые ночи дал. Вот растенье и гонит в рост круглые сутки.
И верно, северное лето с этого времени заработало без передышки. Оно на всех парах устремилось догонять южное.
И быстро на зеленых конях подкатила к Пекашину сенокосная страда знойная, потная, в туче овода и комара.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1
У Пряслиных такого еще не бывало.
Ворота настежь, двери в избу настежь. Крыльцо стонет под ногами. Кто тащит косы, обернутые в мешковину, кто - косовища и грабли, кто - корзину с посудой и харчами, кто бренчит чайником и котелками, черными, насквозь продымленными еще в прошлогодние страды...
- Ушат-то, ушат-то не забудьте! - кричит, выбежав на крыльцо, Анна. Может, грибы пойдут, пособираете сколько.
- А удилища нам взять? - спрашивают Петька и Гришка.
- Миша, Миша! - кричит Лизка. - А соль-то мы не позабыли?
И Михаил, чертыхаясь, снова и снова перевязывает воз.
Жара. Оводы. Конь бьет ногами - оглобли трещат. Орет, в три ручья заливается Танюха - "на пожню-ю-ю хочу", и люди, люди, ползаулка людей. Свои, соседка Семеновна, старушонки. Этим, в их годы, на что бы ни глядеть, лишь бы скоротать день. А бабы - Лукерья, Паладья, Таля Евдокимовых?.. Они-то зачем приперлись? Неужели не видали, как на сенокос выезжают?
Затем еще одна делегатка - Анфиса Петровна. Эта прискакала верхом, как на пожар.
- Ох, все думала - опоздаю. С поскотины коня без передыха гнала.
А зачем, за каким, спрашивается, дьяволом гнала? Ей ли сейчас забаву в чужой бригаде искать, когда свои люди еще не выехали на пожню?
Наконец Михаил увязал воз. Проверил еще раз завертки у саней - на телеге на Среднюю Синельгу не проедешь: грязища.
- Ну, кто на коня полезет?
Ребята подскочили - все трое вдруг: каждому хочется во главу поезда.
- Да уж малой пускай, - подсказала мать. Эта своего любимчика не забывает.
Михаил подхватил Федюху под мышки, забросил на коня.
Тот, сверкая своими рысьими глазищами, как с трона посмотрел на братьев.
- Ничего, - подбодрил двойнят Михаил. - Вы большие. Вы со мной.
И вот - золотые ребята! - уже улыбаются. Не хотят портить праздник ни себе, ни другим.
А праздник, если вообще можно так назвать выезд на дальний сенокос, достался им нелегко.
Первое условие, которое им было поставлено, - без троек закончить год. Затем - сушье. Разорваться, а насушить рыбешки на страду.
Ну ребята и старались. Утром глаза продерешь, а они уже у окошка, уроки свои долбят. А из школы прибежали - куда? На улицу? Нет, к реке. И сидят, сидят за удилищем - хоть дождь, хоть ветер. И если бы не они, не их старание, ничего бы из его затеи с семейным выездом на пожню не вышло: не с чем ехать.
- Ну, ничего не забыли? - на всякий случай еще раз спросил Михаил.
- Да нет, кабыть, - ответила мать. Михаил поднял руку: трогай. И тут к нему подошла Анфиса Петровна:
- А помнишь, Михаил, я однажды тебе говорила: придет, говорю, такое время - бригадой поедут Пряслины на сенокос? Не помнишь? - От волнения у Анфисы Петровны побелели щеки, росой окропились черные глаза.
Да, было такое, было. В сорок втором году Анфиса Петровна на его глазах накрыла мать с зерном на колхозном току, и вот поздно вечером он пришел к Анфисе Петровне: что делать? Как жить? Отец на фронте погиб, а мать такая-разэдакая - на колхозное зерно руку подняла. Глупый, зеленый он тогда был. Не подумал, что мать ради него да ради голодных ребятишек хотела взять какую-то горстку зерна.
И вот Анфиса Петровна его утешала и разговаривала, наверно, часа два, объясняла, как устроена жизнь, а потом насчет этой самой бригады стала говорить: дескать, выше голову, три к носу, все будет хорошо, вот увидишь, и мы еще доживем до той поры, когда от Пряслиных целая бригада на сенокос поедет.
Так вот она зачем без передыху скакала от поскотины, подумал Михаил. Чтобы увидеть, как он со своими ребятами выезжает на пожню. И Лукерья, и Паладья, и Таля - эти, наверно, тоже прибежали не ради того, чтобы убить времечко...
Горячая волна подступила к его горлу. Каким-то не своим, писклявым голосом он крикнул: "Трогай!" - и вдруг сам, как будто мало у него помощников, побежал открывать воротца.
2
У Терехина поля, там, где дорога ныряет в густой березняк, Лизка, вздохнув, сказала:
- Помашите в последний раз. Дальше сузем начинается - не увидите больше деревни.
И Петька, и Гришка, уже сколько раз оглядывавшиеся назад и махавшие рукой, оглянулись снова.
Мать с Татьянкой - далеко видать в ясную погоду от Терехина поля - все еще стояли у колодца (Татьяна на изгороди). И там же был еще один человек - Анфиса Петровна. Михаил узнал ее по белому платку.
Этот белый платок памятен всем в деревне еще с войны. Бывало, как определить, есть ли председатель на поле? А по платку. Нет такого другого платка в Пекашине. Ярче снега горит. То ли оттого, что с мылом стиран, тогда как другие нажимали на щелок, то ли в чем другом секрет.
И, завидев этот знакомый, сверкающий своей белизной платок, Михаил опять удивился Анфисе Петровне. Это сколько же годов она помнила? - спросил он себя. С осени сорок второго. Шесть лет. Да, он об этом забыл, а она не забыла. Она помнила. Да только ли помнила? Лизка права была тогда, после собрания, на котором Анфису Петровну сняли с председателей: кабы не она, Анфиса Петровна, еще неизвестно, что было бы с ихней семьей.
А нынешний выезд на сенокос? Кому они обязаны? Да все ей же, Анфисе Петровне. Кабы она слово на правлении не замолвила, разве бы он шагал сейчас со своей оравой? Лукашин, когда стали утверждать сенокосные группы, - ни в какую. Поедешь за групповода на Верхнюю Синельгу. И бабы - черт их подери: как мы без Михаила? С войны косы наставляет. Потом Коркин, уполномоченный райкома, еще дров подбросил: нельзя своим закутом. На единоличность заворот, а мы коммунизм строим.
И вот кабы не Анфиса Петровна - ставь крест на всей затее с сенокосом. А Анфиса Петровна всем по серьге выдала. И перво-наперво Коркину, который урон коммунизму от ихней семьи увидел: это какая же единоличность? Сам он будет исть сено, которое наставит, или колхозные коровы? А вы дак совсем безголовые стали, сказала она бабам. Надо ему когда-нибудь ребят приучать к работе? Надо. А разве он может ехать на Верхнюю Синельгу со своей мошкарой? Вы же первые подымете крик, когда у вас ребятишки малые начнут путаться под ногами. Разве я вас не знаю?
Вот так сказала Анфиса Петровна на правлении. И трудно было что-нибудь возразить против этого. Согласились люди.
3
Жилье ребятам не понравилось. Избушка старая, заросла ремзой да крапивой только одна крыша в зеленых заплатах мха проглядывает. К дверям не подступишься - ольшаник. И темно. Плотным мохнатым тыном поднимается ельник за избушкой.
От гнуса гул и вой стоял в воздухе. Тут из-за того, что солнышко не заглядывает в этот угол, обычного распорядка не существовало: днем овод-красик, а к вечеру, после того как спадает жара, - комары, мошкара, слепни. Нет, тут вся эта нечисть шпарила без передыху, круглые сутки.
- Вот дак ставровка, - сказала Лизка, все еще с изумлением оглядываясь по сторонам. - Никогда бы не подумала, что в таком месте избу ставят. Что уж Степан Андреянович? Умен, умен, а тут сображенья не хватило. Вон бы где избу надо ставить, - по-своему рассудила Лизка и указала на веселый, ромашковый угорышек у Синельги. - Там и вода рядом, и глазу есть где отдохнуть.
Некогда да и незачем было объяснять Лизке, а заодно и ребятам, почему Степан Андреянович поставил избу в стороне, а не на пожне. Ведь ежели сказать, что раньше каждой саженью пожни дорожили, не поверят. Потому что сейчас не только богом проклятые суземные ручьевины - русь, то есть луга вокруг дома, частенько под снег уходит.
Первым делом Михаил стал распрягать коня. Всем досталось за дорогу - шесть верст сузема пятнадцати и двадцати обычных стоят, а конь просто на глазах сел. Они, люди, все-таки выбирают: тут по валежинке, там бровкой, здесь по кочкарнику скок, а лошадь все серединой, ни одной грязи не минует, да еще с санями, с поклажей.
- Ну, чего стоите? - прикрикнул Михаил на приунывших ребят. - На курорт приехали? - Он вытащил из натопорни топор, подал двойнятам: - Дуйте в лес за дровами!
Началась работа по устройству жилья. Вдвоем с Лизкой они быстро обкосили вокруг избы, которая, судя по всему, и по первости не отличалась удобствами: вместо рам - черные продымленные ставешки - задвижки, вместо дверей в сенцах жердяные засовы, на которые в дождь навешиваются пластины бересты. Крыша тоже не из досок, а из жердняка, застланного в несколько рядов берестой, теперь очень обветшавшей, искрошившейся, густо проросшей зеленым мхом. В общем, Степан Андреянович возводил жилье по правилу: лишь бы над головой не капало да было где от гнуса уберечься. И старик, наверно, и сейчас не стал бы вырубать вокруг кусты. Зачем время тратить? Обойдется и так. А Михаил вырубил - большие окна проделал в кустарнике над ручьем слева от избы и начисто срезал ольшаник вдоль пригорка, так, чтобы ничто не закрывало тот, обрывистый, из красной глины берег и главное - чтобы ветерок заглядывал в их угол и выдувал гнуса.
Тем временем с дровами пришли ребята и наперебой стали рассказывать о том, что недалеко от избы по дороге ходит корова с теленочком - бо-о-ль-ша-а-я...
Михаил рассмеялся:
- Дак чего же вы не гнали ее сюда? Вот бы и с молоком зажили.
- А мы самой-то коровы не видели. Мы только следы в грязи видели. Бо-о-ль-ши-и-е! А у теленочка копытца маленькие-маленькие, вот такие.
- Дуралье! У этой коровы знаете какие копыта? У волка череп трещит, если долбанет.
- Лосиха?
- А то. Тут зверья всякого. Подождите, завтра начнем косить - еще не то увидите. Сам Михаил Иванович Топтыгин притопает. Он любит новеньких.
- Давай дак не пугай их, - сказала Лизка, только что на четвереньках выползшая из дымной избы. Слезы текли по ее скуластому лицу.
Пока брат обрубал вокруг кустарник, она выгребла из избы старую сенную подстилку, потом затопила каменку. И вот теперь вся избушка была окутана густым белым дымом. Дым валил из дымника - специального проруба в стене под крышей, дым шел из дверей, из окошек, из пазов - Степан Андреянович не промшил стены, пожалел лишних полдня.
4
Солнце было еще высоконько, но дневная жара уже спала и овод-красик подался от избы к речке. Там, у речки, поблескивая на солнце мокрыми от пота боками, бродил, обмахиваясь длинным хвостом, Лысан, их гнедой мерин, и много-много резвилось стрекоз.
Михаил не стал бы утверждать, что слышит треск их сверкающих крылышек, но порог слева, который еще недавно заглушал дневной шум, уже лопотал. Пока по-щенячьи - тяв-тяв, а замитингует он на всю окрестность часа через три, когда сядет солнышко.
Эх, подумал Михаил, хорошо бы сейчас заглянуть в ближайшие пороги! Раньше он так и делал: чуть только подъехал к избе - за удилище. А сейчас не один и не вдвоем с матерью. Надо тому косу наладить, другому, третьему - дай бог успеть до заката. А крыша? Долго ли проживешь под этим берестяным старьем? До первого дождя.
Вздохнув, он взялся за топор (первым делом надо надрать бересты для крыши, пока еще нет росы) и вдруг не выдержал - схватил рябинку, которую срезал еще давеча, когда вырубал кустарник, намотал на рябинку леску и - к речке.
В первых двух порогах забросы ничего не дали. Зато на Митькиной яме, только он коснулся червяком воды, так рвануло, что удилище едва не вылетело у него из рук. Не ожидал. Так, для очистки совести забросил. Потому что в жару какой на яме хариус? В жару хариус стоит в пороге, вошь с себя смывает.
Михаил быстро сменил червяка и сейчас уже с большой осторожностью, прижимаясь к сухому замшелому стволу черемшины, закинул снова. Никого. Он так, он эдак: вприпляс по воде, низом по камёшнику, кругами-петлями - пропала рыбина. Попробовал на овода, на кобылку - тот же результат.