- Я-то знаю, с кем ты это придумала. Знаю. Мати прибежала, да? "Спаси, Анфиса Петровна..." Да? А я вот возьму да к такой матери и Анфису Петровну, и матерь... Всех!..
   - Миша, Миша!..
   - Нету больше Миши! Нету! - Михаил сапогом распахнул дверь, вылетел из избы.
   3
   Анфиса заговорила первой:
   - Видишь, что ты натворила. Меня с парнем поссорила и семью с ума свела. Правильно он сказал: прибегала ко мне Анна... - Она перевела дух. - Мне говорили, сказывали, что Варуха с парнем связалась, ну, я не верила...
   - А теперь веришь?
   - Выбрось эту дурь из головы. Посмешила людей, и хватит.
   Варвара с легкостью кошки вскочила с кровати, сдернула с гвоздя у порога парусиновую сумку, протянула Анфисе.
   - Что это?
   - А вот то. Наслужилась я тебе. А теперь проваливай. - И, сухо блеснув глазами, указала на дверь.
   Анфиса подержала в руках сумку. Осенью сорок второго года эту сумку, тогда еще добротную, почти новую, привезенную с войны Петром Житовым, вручила она Варваре. Вручила, можно сказать, жизнь пекашинских баб и детишек, потому что в сумке этой были ключи от колхозных амбаров и складов. И надо отдать должное Варваре: честно, по совести вела она хлебные дела все эти трудные годы. В сорок четвертом году, когда в Пекашине привелось есть мох, кто вместе со всеми давился палками? Варвара, колхозная кладовщица. И не для показа давилась, а потому, что не могла иначе - Анфиса хорошо узнала за это время Варварино сердце. Все пополам делили они друг с дружкой: и муки, и горе, и надежды. А бывало, заем, жито надо внести в фонд обороны, картошку - с кого в первую очередь взять? "Придется нам с тобой, Варвара, поднатужиться. У нас детей нету". И Варвара не хныкала: "Ладно, Анфиса, после воины жить будем".
   - Ты не глупи, Варвара, - сказала Анфиса и, отложив сумку в сторону, строго посмотрела на нее. - Тебе не семнадцать лет.
   - Да и не сорок. И всю жизнь по твоей указке жить не собираюсь. Хватит покомандовала в войну. А теперь не лезь, куда не просят.
   - Нет, полезу! Ты только о себе думаешь, а у меня деревня...
   Варвара шумно задышала. Раздутые ноздри у нее, попав в полосу света, стали алыми.
   - Врешь! Врешь! - крикнула она и топнула ногой.
   - Не кипятись, Варвара. Я никогда не вру.
   - Врешь! Врешь! Это кому ты сказки-то сказываешь? Ха-ха-ха! Она о деревне думает, она святая, а я только о себе... А сказать тебе, когда ты о себе-то начала думать? Еще в войну, на втором году. Когда люди на фронте помирали...
   - Чего ты мелешь... Опомнись...
   - Не беспокойся. Я в своем уме. Ну-ко, кто из баб гонялся за мужиком до района? Кто? Может, я? Может, Грунька Яковлева?
   Анфиса медленно опустила свою повинную голову. Три года никто не спрашивал с нее за те два-три часа бабьего счастья, что она вырвала у войны в ту ночь...
   Был вечер, шумел дождь, и продрогший на ветру конь нетерпеливо переступал с ноги на ногу, тянул ее домой. А она не двигалась. Она все стояла, смотрела за реку и все ждала чуда: вот-вот еще раз красными искрами осыплется цигарка на том берегу и радостный голос донесется оттуда: "Анфиса, подожди! Я не уехал. Я не мог уехать..." Но чуда не случилось. Лукашин не подал голоса с той стороны. И в конце концов она пошла домой, вся мокрая, разбитая, ведя в поводу коня. Да только вышла от перевоза на луг, да подумала, что, может, ни разу в жизни больше не увидит Ивана Дмитриевича, и - что поделалось с нею - птицей взлетела на коня...
   Не поднимая головы, Анфиса тихо сказала:
   - То любовь, Варвара.
   - Ах, любовь! Вот как! У тебя любовь, тебе можно. А у Варвары любви не может быть. Варвара собачонка. Снюхалась, перебесилась, и дальше. Так?
   - Он мальчишка против тебя. Опомнись! Какая тут любовь!
   - А где, где они, не мальчишки-то? Я виновата, что их на войне поубивали? Я?
   По смуглым пылающим щекам Варвары текли слезы. И ее, как Мишку, трясло от бешенства, от ненависти. К ней, к Анфисе. За то, что она, Анфиса, встала между ними. И, внутренне вся содрогнувшись, Анфиса подумала: "Господи, да живите вы как знаете. Что я, жандарм, поп вам какой?.."
   А вслед за тем она готова была и вовсе оправдать Варвару. Ну, связалась с молодым парнем... Так что же? Она первая? Разве такого не было до войны? А ведь тогда - не теперь: полно было мужиков...
   Но так Анфиса думала недолго, может, минуту, может, две, до тех пор, покуда на память ей не пришла Анна Пряслина, ее несчастные дети. В чем угодно можно упрекнуть ее, Анфису, все смертные грехи готова признать за собой, но только не черствость, но только не закаменелость. Нет. Тут она чиста. В войну, в самые черные дни, старалась хоть немножко, хоть горсть зерна подбросить многодетным матерям - так разве она допустит сейчас, чтобы на ее глазах разорили пряслинскую семью?
   И она сызнова, с еще большей силой навалилась на Варвару. Она стыдила ее, распекала, взывала к совести, опять напоминала о годах, о возрасте - в общем, била по самому больному месту, по Варвариной гордости.
   И та, совсем ошалев, кричала, топала ногами:
   - Вон, вон убирайся из моего дома! Вон!
   - Нет, нет. Варвара, - упрямо твердила Анфиса. - Не уберусь. Дай слово, что не будешь встречаться с парнем. Дай! Слышишь? Дай!
   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
   1
   За войну какие муки ни приняли пекашинцы, а лес сравнить не с чем. Лес всем мукам мука.
   Гнали стариков, рваных-перерваных работой, подростков снимали с ученья, девчушек сопленосых к ели ставили. А бабы, детные бабы, - что они вынесли за эти годы! Вот уж им-то скидки не было никакой - ни по годам, ни по чему другому. Хоть околей, хоть издохни в лесу, а в барак без нормы не возвращайся. Не смей, такая-разэдакая! Дай кубики! Фронт требует! И добро бы хоть они, бедные, пайку свою съедали, а то ведь нет. Детям сперва надо голодный рот заткнуть.
   "Бабы, бабы, потерпите! Бабы, бабы, еще немного! - каждую осень, когда приходила пора выпроваживать их в лес, говорила Анфиса. - Будет, будет на нашей улице праздник, Не мной это сказано".
   И вот он, праздник. Десять тысяч четыреста кубометров! Такого задания за всю войну не было.
   - Евдоким Поликарпович, - слезно взмолилась Анфиса, - да что же это такое? Где я возьму столько народу! У нас со стариками да с калеками столько не будет, сколько вы в своей бумаге трудоспособных требуете.
   - Что значит в своей бумаге? Это не моя бумага. Это государственный план. Понятно? А во-вторых, вот что, Минина, кончай с демобилизационными настроениями. Запомни: для кого война кончилась, а для нас, северян, только началась. Пол-России лежит в развалинах - каким лесом ее отстраивать? Опять тебя политграмоте учить?
   Разговор этот был по телефону, а на другой день утром в Пекашино заявился уполномоченный райкома. И вот, как в прошлые годы, начали они с уполномоченным перебирать колхозников по спискам. Перебирали-перебирали, так и эдак перебирали - и сверху донизу, и снизу доверху, - девять человек выловили.
   - Пиши повестки, - сказал уполномоченный. - Закон о трудповинности применим.
   То, что у пятерых женок из девяти, попавших на карандаш уполномоченного, были малые ребята, об этом Анфиса уж не заикалась: дети не в расчет и раньше были. Но как же ей с хозяйством-то колхозным быть? Хлеб молотить надо? Надо. Сено возить с дальних пожен надо? Надо. А школу, а медпункт - можно их без дров оставить?
   - Это уж твоя забота, - отрезал уполномоченный и сам стал выписывать повестки.
   И, как в прошлые годы, в эти дни было много слез и ругани.
   - В чем я в лес-то пойду? Ты погляди, на что валенки у меня похожи.
   - У меня на войне мужик голову сложил - некому заступиться. Валяй, дави бедную.
   - Ты еще в войну наш род невзлюбила. Девку четырнадцати лет в лес выписала - на всю жизнь калекой сделала. А теперь и матерь загубить хочешь.
   - Анфиса Петровна, да есть ли у тебя сердце-то? Я вся ломана-переломана. По ночам ревом реву...
   Анфиса не оправдывалась, не спорила ("Плачьте, кричите, бабы, поедом меня ешьте, ежели вам от этого легче станет"), но была неумолима. На субботу назначена радиоперекличка - какой ответ она будет держать перед Подрезовым?
   Радиопереклички созывались в году часто. Заело с посевной радиоперекличка. Худо идет подписка на заем - радиоперекличка. Не выполняется план по сдаче хлеба - так и знай, будет перекличка. В назначенный час приложат председатели колхозов и сельсоветов телефонную трубку к уху, раскатится подрезовский бас по всей линии, и пойдет разнос направо и налево. Крепко, со смаком умеет разносить Подрезов. Подвернется мат под руку - и матом запустит. А ты сиди, да слушай, да за милость считай, что тебя на бюро райкома не вытащили. Потому что одно дело, когда в тебя щепа за тридцать верст летит, а другое дело, когда тебя наповал рубят.
   Нынешняя радиоперекличка была назначена на семь часов вечера, и Анфиса побелела, когда, вбежав в контору и чиркнув спичкой, взглянула на часы: было двадцать минут восьмого. Задержалась она на скотном дворе из-за молодой коровенки, у которой был неправильный отел. Но разве скажешь об этом секретарю?
   Зажигать лампу некогда, уши и в темноте слышат - Анфиса на ощупь подошла к телефону, взяла трубку.
   Подрезов только еще входил в раж.
   - Что? Что? - кричал он. - Двое мужчин? Когда?
   - Думаю, ноября пятнадцатого-двадцатого.
   По неторопкому, шепелявому голосу Анфиса признала в ответчике своего соседа - председателя колхоза "Октябрь".
   - А почему не сейчас? - спросил Подрезов.
   - Да их еще дома нету. Из армии едут.
   Раздался дружный смех. Молодец Мерзлый! Посадил секретаря в лужу. Не все нашему брату шишки получать.
   Подрезов тоже рассмеялся - всех покрыл своим басом, - а потом сказал:
   - А я и не знал, что ты артист, Мерзлый. А ну-ка, возьми себе на заметку: двадцать пятого октября на бюро райкома. Посмотрим, посмотрим, какие у тебя артистические данные.
   - Евдоким Поликарпович, да я, ей-богу, серьезно. Едут. Письма от обоих есть.
   - И я серьезно. Записал? Ну вот, готовься к смотру.
   Анфиса закусила губу: ее черед. Нет, Подрезов перемахнул сразу через пять колхозов. На Сидорова-старика навалился.
   - Да, да, Сидоров у телефона. - Голосок писклявый, тоненький, еле слышно. Самый верхний колхоз у Сидорова.
   - Сколько, спрашиваю, в лес за неделю вывел?
   - Слушаю, слушаю, - опять по-козлиному заблеял Сидоров.
   - Матюшин, - сказал после короткого молчания Подрезов. Это относилось к председателю ближайшего от Сидорова колхоза. - Съезди завтра к старому хрену. Скажи, чтобы на бюро ехал. Мы ему прочистим уши. Так и скажи.
   - Хорошо, Евдоким Поликарпович, скажу.
   Из отчетов председателей Анфиса поняла, что в других колхозах дело с выходом людей на лесозаготовки обстоит не лучше, чем у нее, а в некоторых колхозах даже хуже, и она уж было подумала: ну, кажется, сегодня отсидится за чужими спинами. Не отсиделась.
   - Минина, - голос Подрезова приподнял ее с табуретки, - докладывай.
   - Пятерых за эту неделю послала.
   - Так. Значит, у тебя теперь в лесу сколько? Тридцать один? - Подрезов все знал и помнил, что касалось леса. Да, по правде сказать, и кто когда придавал значение северным колхозам? Лес, лес давай, а уж как ты там справишься с севом, с сенокосом и прочими делами - это твое дело.
   - Да, тридцать один, - подтвердила Анфиса.
   - А по плану?
   - Сорок пять, - упавшим голосом сказала Анфиса.
   - Ну и что же?
   - Да где их взять-то, Евдоким Поликарпович?
   - А ты поищи, поищи хорошенько. - Старый, излюбленный совет Подрезова.
   - Да уж искала. И я искала. И ваш уполномоченный целую неделю искал.
   - Нет, значит людей?
   - Нету.
   Подрезов басовито рыкнул, прочистил горло:
   - Возьми карандаш. Взяла? Пиши. Первое: Репишная Марфа Павловна! Есть такая?
   - Евдоким Поликарпович, да как же ее посылать? У человека годы на исходе и грыжа в обоих пахах.
   - А грыжу-то где она нажила? Не с попом ли?
   На проводе прыснул смех.
   - Кому это там весело? Тебе, Новиков? Потерпи маленько. Скоро уж твоя очередь.
   Смех сразу погас.
   - Записала, Минина?
   Анфиса промолчала.
   - Минина! Я кого спрашиваю? Или боишься, что молельня перестанет работать?
   Второй раз предупреждал ее Подрезов насчет молельни. Да, поговаривают в деревне - ходят к Марфе Репишной старухи. И раз даже, проходя мимо ее дома вечером, она сама слышала какое-то пенье в избе.
   А может, Марфа тут ни при чем? Когда она отличалась набожностью? Может, это Евсей Мошкин воду мутит?
   2
   - Пришла, Павловна... А я уж думал, замерзну, не дождусь...
   - Не мог людей-то не срамить! Мало я с тобой натерпелась? Вставай!
   Сено зашевелилось. Белый клубок пара вырвался оттуда, потом показалась обмотанная тряпьем голова. - Не встать. Обессилел.
   Тогда Марфа нагнулась к стогу, сграбастала мужа в охапку, посадила на санки, кинула ему в ноги его котомку.
   Дорогу перемело начисто - двое суток без роздыха лютовала метель. Марфа брела от вешки к вешке, смутно черневшим на вечернем лугу, месила рыхлую заметь, падала.
   Так дотащилась до моста через Синельгу.
   - Живой?
   Митрий клацнул зубами.
   Она сняла с себя полушубок, набросила на мужа.
   - Что ты, Павловна... Сама-то замерзнешь.
   - Помалкивай! И без твоих слов тошно...
   Когда два-три часа назад ей сказали, что Митрий лежит у зарода на Марьиных лугах - отощал, идти не может, - Марфа готова была волосы рвать на себе. Господи! За что ей еще такое наказанье? У всех мужья как мужья - на войне воюют, а ее ненаглядный даже для войны оказался негож - в трудармии, всю войну в тылу околачивается.
   Но затем, одумавшись, она оделась, пошла на конюшню. Лошади свободной не было. Марфа сама впряглась в санки.
   И вот тащилась она через луга, через лес - в одном сарафане, подол заледенел, грыжа разрывает паха, - тащилась, сцепив зубы, и на все лады кляла свою судьбу.
   В избу Митрий вполз сам - у нее не хватило сил внести его.
   Отдышавшись, Марфа зажгла лучину. Митрий, привалясь к косяку дверей, все еще сидел на полу у порога.
   - Что, так и будешь сидеть? Без няньки не можешь?
   - Отощал я, Павловна. Дай прийти в себя.
   - А здесь, думаешь, рай? Скоро болота не будет - весь мох приели.
   Сапожонки у Митрия, разбитые, перевязанные светлой проволокой, оттаяли, подтекли лужами. Тяжелое зловоние распространилось по избе.
   - Замучила дизентерия, - виновато сказал Митрий. И не от жалости к мужу, нет, а по вековечной привычке к чистоплотности Марфа затопила печь, согрела воды в чугунах, обмыла мужа в корыте.
   Оказавшись в теплой постели, в чистом белье, Митрий расплакался, как малый ребенок:
   - Ну вот, теперь и помирать можно. Думал, не дойду. Иной раз репку съешь, иной день так. Где пустят ночевать, где в сарае приткнешься. Вошь, понос людей стыдно...
   Скоро Митрий забылся, а Марфа, нагрев еще воды, принялась за стирку. Ее тошнило от вони, от вшей, которые серым слоем всплывали на воде в корыте, и она думала об одном: не приведи бог, чтобы кто-нибудь зашел в избу.
   Выстиранное белье она развесила на печи, ватник и ватные штаны оставила мокнуть до утра в щелоке, подтерла вехтем пол. Оставалось еще разобрать котомку.
   Она села на пол - ноги больше не держали, - развязала мешок с лямками. И все, что было в нем, вывалила на пол. Тут было грязное, протертое до дыр вафельное полотенце, жестяной котелок - большая консервная банка с проволочной дужкой, пара старых рукавиц, шило с нитками, обмылок серого мыла, бутылка с керосином, обернутая в тряпку, и еще был грязный, растрепанный кочан капусты, зачем-то обвязанный шпагатиной.
   Если бы не эта шпагатина, она бы просто выбросила кочан - коровы нету, кто будет жрать такой кочан? Но шпагатина пригодится, и она, положив кочан на колени, стала распутывать узлы, в душе своей последними словами понося мужа дурак безмозглый! Совсем из ума выжил. Где это видано, чтобы веревку на кочан наматывали?
   Она распутывала, распутывала шпагатину - ногтями, зубами разгрызала узлы, наконец распутала. Не кочан - сверток. Сперва старой газетой обернут, затем платом, старинным аглицким платом, который она носила еще в девках. Плат этот Марфа искала всю войну. Перерыла все коробья, корзины, лукошки, думала: потеряла или кто украл. А он, оказывается, вот где всю войну пролежал - в грязной паршивой котомке. И тут Марфа едва не задохнулась от гнева. На кой черт ему было уносить этот плат из дому? Ведь она так обносилась - голову в страду нечем прикрыть.
   Зашипел сбоку в корытце с водой огарок. Марфа, не вставая, переменила лучину в светце, развязала плат и просто обмерла: сладости... Розовые подушечки, слипшиеся, вывалянные в чаю, в сахарном песку, леденцы - красные, желтые, зеленые, сахар маленькими кусочками, чай в газетном кулечке и еще вдобавок к этому две белые сушки - давнишние, закатанные, крепкие, как камень.
   Она и минуту, и две смотрела на все это неподвижными, остекленевшими глазами, а потом вдруг схватилась за голову и заревела громко, навзрыд.
   Мужа своего Марфа не любила, сердце ее наглухо было закрыто для него, хотя она и честно несла крест, взваленный на нее отцом и братьями. Да и как она могла, любить его? За что? Слабосильный, чуть не на голову ниже ее. Ни топор, ни пила в руках не держится. Ему даже бороды бог не дал. Волос рос клочьями где есть, где нету. Как трава на болоте.
   Но сейчас, в эти минуты, когда перед глазами у нее на коленях лежала куча сладостей; она как бы заново увидела своего мужа.
   Трудно, немыслимо даже вообразить, какой ценой собрал он это богатство. Не ел сам, откладывал по крохам из недели в неделю, из месяца в месяц, дорогой случайными репками пробавлялся - так ведь он говорил давеча, - а к сладостям не притронулся. И все для того, чтобы ублажить свою Павловну, которая за годы войны забыла, как и сладости-то пахнут. И бутылку керосина - в любой деревне можно было обменять на хлеб - тоже берег для Павловны, потому что знает: Павловна всю войну мается с лучиной.
   А что он видел от своей Павловны?
   "Павловна, Павловна, не беспокойся. Я подоил корову. Отдыхай".
   И ох же как она ненавидела его за эту корову! Во всей деревне не было другого мужика, который бы копался в коровьих сиськах. "А мне, Павловна, люди не указ. Пущай смеются. Тебе бы полегче".
   А ночами-то зимними - господи! Отхожее место за домом - с фонарем готов провожать Павловну.
   И что из того, что он не вышел телом? Разве его вина? А она-то сама вышла? Высоченная, широкая, угловатая. Как медведица. И все это враки, что у нее был жених до Митрия. Не было. Никому она, кроме него, не нужна была.
   Митрий от рева Марфы очнулся, заметался на койке:
   - Павловна, Павловна, что с тобой?
   А когда Марфа встала с полу, да подошла к нему, да села на койку, он опять завсхлипывал, как малый ребенок:
   - Ты уж прости, Павловна. Заболел. Можно было и там помереть, да не вытерпел - так хотелось еще перед смертью тебя повидать...
   . Марфу душили слезы, и она ревела белугой, а Митрий все говорил и говорил:
   - Сколько же ты намучилась со мной, Павловна! Сколько стыда-то из-за меня приняла! И зачем же вот было тогда у реки встретиться? Помнишь, с солью я шел? Грешен перед тобой. Сам слабый - на силу твою позарился Сгубил твою жизнь...
   Митрий был в памяти до полудня, затем вдруг захрипел, потянулся к ней руками и помер.
   Было это в конце марта сорок пятого года, в великий пост, а на пасху Митрий явился Марфе во сне.
   Она лежала на печи. Вдруг дверь неслышно отворилась и в избу вошел Митрий - светлый, радостный, в новых сапогах.
   "Павловна, спишь? " - тихонько окликнул он ее. "Нет, не сплю". - "Не бойся меня. Я не мертвый", - предупредил Митрий, так как знал, что Павловна боится покойников. Потом на цыпочках, как при жизни, подошел к ней. И глаза его голубые, кроткие, а голос вроде другой - как листья прошелестел: "Ну как ты без меня живешь?" - "Я-то что. По-земному. Ты-то как?" - "Хорошо, Павловна, хорошо. У речки живу, со староверами".
   Тут Марфа открыла глаза. В избе было утро. Весеннее солнышко заглядывало в передние окошки.
   "Ну, слава богу, - подумала она, - хоть на том-то свете хорошо живет. Подал весть - не расстраивайся, Павловна". Но затем, припоминая слова Митрия, она задумалась: почему же он живет со староверами? Правда, отец и мать у него были староверы, но сам-то он какой же старовер? Всю жизнь ел с ней из одной посуды.
   В тот же день, встретив старуху староверку, она спросила:
   - Как на том свете заведено? Порознь или вместе живут староверы и мирские?
   - Порознь. Как не порознь, - убежденно ответила старуха. - Хватит, на этом свете погрешили с табачниками.
   И вот, когда вскоре после этого в Пекашино вернулся Евсей Мошкин, доводившийся ей дальним родственником, Марфа решила: это знак свыше. Сам бог посылает ей Евсея.
   Она перешла в старую веру.
   3
   С крыльца спустились две старушонки, сделали шага два-три навстречу ей и вдруг повернули назад, порысили на задворки.
   Так, сказала себе Анфиса, Подрезов-то, видно, не зря предупреждает. А когда она вошла в избу, то сомнения у нее и вовсе отпали. На божнице в переднем углу теплится красная лампадка, медные иконы отсвечивают, стол сдвинут в сторону, на полу разостлана ржаная солома...
   - Проходи, Петровна, садись, - смущенно сказал Евсей.
   А Марфа - ни слова. Ждала, повернув к ней голову. Высокая, прямая, в черном платке, надетом по-старушечьи - клином. И глаза ее недобро сверкали в полумраке.
   В избе крепко пахло подсыхающим деревом. Свежие доски и брусья белели на полатях, под потолком над печью. Все это были заготовки для ушатов, для кадушек, которыми Евсей снабжал не только пекашинцев, но и жителей соседних деревень. Поделывал он кое-что и для колхоза. Летом, например, он вставил новые рамы на скотном дворе, потом согласился сколотить три пары саней. Сани нужны были позарез, и Анфиса хотела было начать разговор издалека, с этих самых саней, - поторопись, мол, Тихонович, - но, встретившись с откровенно враждебным, выжидающим взглядом Марфы, она отбросила дипломатию:
   - Лампада горит - праздник у вас?
   - Праздник. Воскресенье завтра, - отрубила Марфа.
   - И праздновать будете?
   - Будем.
   - Вдвоем или еще кто будет?
   - Кто придет, тому и рады. Хоть ты приходи, и тебя не прогоним.
   - Ну вот что, Евсей Тихонович, - сказала Анфиса. - Жить живи, а людей не смущай.
   Марфа опять полоснула ее своими глазищами:
   - Что, убивает кого Евсей-то? Помолиться нельзя?
   - Да мы никого и не зовем, - сказал Евсей. - А ежели придет какая старушонка, как ее прогонишь.
   - Я предупредила тебя, Евсей Тихонович, а остальное сам понимай.
   С Марфой говорить было бесполезно. Она, не дожидаясь конца их разговора, повернулась лицом к божнице, подняла руку, сложенную двуперстным крестом, бухнула на колени и напоказ, с вызовом начала молиться.
   "Что же это делается?" - думала Анфиса, выходя на улицу. С лучшими помощниками своими она поругалась - с Мишкой, с Варварой, а теперь еще и с Марфой. Ох как Марфа посмотрела на нее! Как будто она, Анфиса, ей первый враг... А Варвара? Век бы не подумала. За всю войну у нее не было человека ближе Варвары. "Анфиса, Анфиса моя! Сестры у меня нету, будь моей званой сестрой. И чтобы всегда нам вместе. До гробовой доски". И они обнимались, плакали, поцелуями скрепляли клятву. А теперь к этой званой сестрице близко не подходи - укусит.
   Да, что-то менялось в жизни, какие-то новые пружины давали себя знать она, Анфиса, это чувствовала, - а какие?
   Раньше, еще полгода назад, все было просто. Война. Вся деревня сбита в один кулак. А теперь кулак расползается. Каждый палец кричит: жить хочу! По-своему, на особицу.
   А может, она все это выдумывает? Может, лесная страда так придавила ее?
   Под ногами скрипит снег, белеют крыши под лунным небом, а под крышами темно. Только в двух-трех обмерзлых окошках чадит лучина. А где жизнь?
   Жизнь ушла из деревни в леса. Надолго. На всю зиму. До полой воды.
   Так всегда на Севере, испокон веку. Нельзя северянину прожить без леса.
   Но ох и поломал же ты, лес, народушку! Редкая баба, которая выстояла у пня несколько лет подряд, не проклинает тебя потом всю жизнь...
   На повороте улицы из-за темного угла выскочила девчушка. Встала, руками перегородила дорогу.
   - Анфиса, Анфиса Петровна! Где это вас носит? Я весь вечер ищу. К вам гости приехали.
   Анфиса по голосу узнала Лизку Пряслину.
   - Какие гости?
   - А вот не скажу! Догадайтесь! - И Лизка, блеснув глазами, рассмеялась, скользнула мимо и уже сзади крикнула: - Дорогие!
   Что за гости? Кто мог к ней приехать? Какой-нибудь командировочный? Районщики любят останавливаться у председателей колхозов - посытнее. А может... Сердце у Анфисы дрогнуло, горячая волна залила грудь. "Нет-нет, не может быть", - сказала она себе, учащая шаг. Последнюю весточку от Ивана Дмитриевича она получила вскоре после победы, из Германии, и с тех пор ни одного письма...
   В окнах ее дома горел яркий свет, заулок широко разгребен от снега. Кто бы это?
   Григорий...
   Она стояла под порогом, словно приросшая к полу, и во все глаза смотрела на подходившего к ней мужа.
   - Ну, здравствуй, жена.
   - Здравствуй, Григорий Матвеевич. С прибытием. - Анфиса протянула нахолодавшую руку, поклонилась.
   - Да ты, Анфиса, разучилась, как и с мужиком обходятся, - сказал из-за стола Петр Житов.
   - Разучилась, Петя. Верно.
   Кроме Петра Житова за столом сидели Федор Капитонович, Степан Андреянович - этих она разглядела, а дальше изба пошла кругом: на глазах у Григория она увидела слезы и вдруг сама, припав к нему, громко, по-бабьи разрыдалась.
   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
   1
   Ель напоследок попалась толстая, суковатая, и Михаил поплясал вокруг нее снег стоптал до ягодника.
   По привычке он присел было на теплый смолистый пень, чтобы отдышаться и перекурить, но затем вспомнил, что все уже с делянки ушли, кроме него и Ильи Нетесова, и встал.