После того как он проводил Лукашина и Ганичева, он минут пять бродил по заулку - чтобы успокоиться. И кажется, успокоился - растряс злость на Марью. В избу вошел с миром.
   Витька и Толька рылись в его берестяной канцелярии - чего же ожидать от ребят? - и он даже пошутил:
   - Что, сыны, отцовские бумаги проверяем? Домашний контроль?
   Старший, Витька - нелюдимый парнишка, - при этих словах отскочил от стола в сторону, а младший упал и заплакал.
   Илья помог ему встать на ноги - и что же увидел в его ручонке, зажатой в кулак? Медаль "За взятие Кенигсберга".
   - А вот это уже нехорошо, сынок, - сказал он и погрозил ребятам пальцем.
   Боевые награды у него хранились в плетенке на самом дне. Он вынул из плетенки бумаги, проверил. Ордена на месте, медаль "За оборону Москвы" тут, медаль "За победу над Германией" налицо... А где же медаль "За боевые заслуги"?
   Илья перебрал бумаги так и эдак - нет медали.
   - Ребята, вы взяли медаль?
   Витька и Толька заревели, кинулись в задоски под защиту матери.
   - Где, спрашиваю, медаль?
   - Не ори, к дьяволу! - закричала Марья. Она шагнула из задосок, загородила собою ребят. В глазах ненависть, брови сведены - казалось, она только и ждала этого предлога, чтобы вцепиться в него. - Медаль! Ребенок ты - бляшками играть?
   - Медаль - бляшка? Ты подумала?..
   В сорок втором году под Вязьмой они трое суток штурмовали хутор. Трое суток - без сна, без еды, через минное поле. И их осталось от роты всего пять человек, когда они заняли хутор. И всех пятерых наградили медалями "За боевые заслуги" и приняли в партию. И он, оглохший, растерзанный, с обмороженными руками, не свалился замертво, как другие. Он стал писать письмо домой. "Здравствуй, дорогая жена! Здравствуйте, дети! Сегодня для меня и для всех нас открылась дорога жизни..."
   Илья ударил Марью по щеке...
   И самое ужасное, как ему казалось сейчас, было то, что он ударил Марью при детях, при Вале...
   Марью хвалить не за что. Не дай бог никому такой характер! И все поперек, все супротив. Он ей слово, а она ему десять. И насчет икон этих - сколько ей говорено! Надо тебе иконы, не можешь без них - шут с тобой, не препятствую. Повесь в задосках и молись - хоть лоб расшиби. А зачем позору-то его предавать? Кто он в конце концов в своем доме? Постоялец? Приживальщик?
   Илья, обжигая губы, затянулся в последний раз, затоптал сапогом окурок, вздохнул.
   Много, много обид он мог бы предъявить своей Марье. И неряха она, каких поискать. Утром встанет, заткнет космы за плат и пошла растрепа растрепой. Ворот рубахи не застегнут, груди болтаются, крест на грязном гайтане болтается - глаза бы не глядели. И с людьми живет, как упырь, - ни она людям, ни ей люди. А если он в правлении засидится - "А-а, делать тебе нечего! Не начитался своих газеток!.." А приготовить чего-нибудь поесть? Нет, они не едали ничего вкусного, даже когда в доме что было...
   Да, все это так, вздохнул Илья, не за что хвалить Марью. Но, с другой стороны, кто бы связал с ним жизнь тогда, в тридцатом году, когда он был твердозаданцем, кандидатом в кулаки? А Марья связала. И разве она попрекнула его хоть раз за то, что страдает из-за него, из-за его отца? Это теперь-то он человек, голову несет прямо, а тогда...
   В сельсовет пришли записываться - "Не дури, девка! Ты беднячка. Тебе дорога открыта..." - "Нет, - сказала Марья, - мужика своего не брошу. И хоть на Соловки, хоть в могилу, а с ним". Вот так тогда сказала Марья... А в тридцать третьем году, когда у них был голод и он отдавал концы... "Марья, Марья, побереги себя. Тебе ребенка кормить..." - "Нет, сперва я умру с ребенком, а потом ты..." И он, Илья, не умер, а умер ребенок...
   То ли ветер в эту минуту сильнее обычного тряхнул околенку в сенцах, то ли мерзлая земля хрустнула под ногами, но Илье показалось, что за углом бани кто-то есть.
   - Валя... Валентина, ты?
   Валя с опущенной головой подошла к отцу. Он притянул ее к себе. Ручонки холодные, сама вся дрожит - наверно, продрогла на ветру, выжидая, когда отец догадается позвать к себе.
   Да, вот так: у кого сыновья отца держатся, а у него, наоборот, - дочка.
   Илья иногда задумывался над этим. Почему так? Почему в кузнице у него всегда чужие ребятишки вертятся, а свои носа не покажут? Малые еще? Зато Валя - не было ни одного дня, чтобы не забежала к отцу. День у него так и делился: это до Вали, до двух часов дня, а это после Вали. И не надо часов. Дождь ли, снег ли, мороз ли, а Валя свое дело знает. Строчит по дорожке в кузню. И всегда одно и то же:
   - Пятерка, папа!
   Валя училась в пятом классе. Училась лучше всех. И самой, пожалуй, большой радостью для него с тех пор как он вернулся с войны, были родительские собрания в школе. Вот когда он расправлял крылья! Кто круглая отличница? Валя Нетесова. Кто лучшая общественница? Валя Нетесова. А кто в политике из детей смыслит? Опять же Валя Нетесова. Правда, в том, что Валя к политике вкус имеет, была кое-какая и его заслуга: подкован немножко у нее батько, "Краткий курс", если не считать четвертой главы, пропахал вдоль и поперек. Но что касаемо остальных наук - нет, тут Валя не в отца. И уж, конечно, не в мать. Марье грамота вовсе не далась. Да она ни во что и не ставила учение. Вечером, ежели они с Валей сядут к столу, у нее один разговор: "Опять карасин жгать? Делать вам нечего!" Вот из-за этого у них с Марьей тоже частенько получались неувязки. И сколько ей ни толкуй - не понимает, что по нынешним временам учение - основа жизни.
   Илья, отогревая руки дочери в своих руках, спросил, смущенно заглядывая ей в глаза снизу:
   - Мама что делает?
   - Надьку кормит.
   - Да... - вздохнул Илья.
   Он подумал, что надо было бы объяснить Вале, почему он ударил мать. Но как сказать об этом? Медаль не бляшка, не жестянка светлая, и Валя знает, как она ему досталась.
   И вообще, если в семье кто интересовался его военной биографией, так это Валя.
   "Папа, а эту медаль ты за что получил? А эту? А эту? А как тебя в партию принимали?"
   И он рассказывал ей, рассказывал о каждой медали, и Валя ему говорила:
   "Папа, ты герой". - "Нет, дочка, куда мне до героя. Вот у нас в роте был Петя Курочкин - это вот да, герой".
   Но все равно ему лестно было, что так думает о нем дочка. И пускай это кому-то покажется смешно - похвала собственного ребенка, а он, ей-богу, хотел быть лучше в глазах дочери. И раз даже зимой, когда в районной газетке появилась заметка "Лесной фронт держит коммунист Нетесов" (крепко его похвалили за то, что он с фонарем еще затемно выходил в делянку), он послал эту газетку Вале - да не домой, а на школу. Пускай запомнит первое письмо от отца. На всю жизнь запомнит.
   И вот сегодня все пошло всмятку. Что она о нем думает?
   - Ты поела, дочка? - начал издалека Илья.
   Валя не ответила. Черные материнские глаза ее строго и внимательно смотрели на отца. Так она обычно смотрела на него по вечерам, когда он просил ее объяснить ему задачку.
   Задачки за третий класс он решал свободно. И за четвертый класс многие решал. А вот на задачках пятого класса мозги его забуксовали. Не мог он одолеть всех этих премудростей с соединяющимися сосудами и встречными поездами, в которых разбиралась его дочка. И тогда Валя смотрела на него вот этим самым взглядом, пытливым и изучающим, словно она хотела понять, хитрит с ней отец или он и в самом деле такой глупый, что не понимает того, что понимает она, двенадцатилетняя девочка? И Илья терялся, робел под этим взглядом, говорил что-нибудь невпопад.
   Так вышло у него и сейчас.
   - Скоро тепло будет. Птички прилетят. - Сказал и поморщился: не то, не то говорит.
   - Папа, а ты, когда с войны вернулся, говорил: "Года не пройдет - с молоком будем..."
   - Ну, Валентина, ты, ей-богу, как маленькая. Это ведь мати у нас грамотей, на все плевала, а ты-то понимаешь, что к чему. Восстановительный период переживаем. Так?..
   Ветер раскачивал сосновые лапы над головой. С лап сыпало рыжей хвоей, изредка падали к ногам старые шишки... А Вали рядом не было. Валя ушла. И даже не позвала его домой, как это делала раньше: "Пойдем, папа. Мама заругается..."
   И ему стало ясно: забраковала его ответ Валя, не приняла его объяснения.
   О корове они не мечтали - где взять тысячи? А вот о козе говорили, и говорили часто. И Марья, например, даже предпочитала козу корове. Сена козе надо мало, молока с козы не берут, а удой не меньше, чем от иной коровенки, и два, и три литра в день.
   Да, подумал Илья, в районной газетке его напечатают. Передовик по займу. А что он скажет Вале? Как растолковать ей, что отец у нее член партии и поступить иначе не мог?..
   5
   Поздно вечером на районной радиоперекличке были подведены первые итоги подписки на заем.
   Результаты - ошеломляющие.
   В пяти колхозах подписка была уже закончена полностью. В трех колхозах колхозники внесли сорок процентов наличными, а в "Луче социализма" еще больше - пятьдесят два процента.
   Подрезов объявил благодарность передовикам, отчитал разгильдяев и головотяпов, в число которых попал и Лукашин, и отдал распоряжение - уплату наличными довести до тридцати процентов.
   Лукашин с убитым видом выслушал эту директиву. За день они с Ганичевым подписали двадцать пять человек, Озеров с Анфисой - девятнадцать, а всего по спискам Ганичева значилось семьдесят три колхозника, не считая тех, которые еще были на лесозаготовках.
   Выход был один - тот, который с самого начала предлагал Ганичев, - нажать на колхозников. И назавтра Лукашин уже не либеральничал - требовал.
   С Петром Житовым, например, он вообще не стал разговаривать, а вызвал к себе его жену, посадил на табуретку и сказал: или она подпишется на контрольную цифру, или пускай сейчас же прощается со своей бухгалтерией.
   И Олена подписалась.
   Точно так же он насел на доярок. Собрал в боковой избе, в которой запаривали соломенную резку для коров, и не выпускал их оттуда до тех пор, пока каждая из них не расписалась в ведомости.
   Вечером, в ожидании радиопереклички, они с Ганичевым подсчитали: подписка пошла в гору. Нажим помог. Но до плановой цифры все еще было далеко. Тогда Лукашин опять стал доказывать, что добрая треть этой суммы падает на мертвых душ, на тех, кто только на бумаге числится в колхозе.
   - Это не довод, - сухо возразил Ганичев.
   Споря и ругаясь, они просидели до полпервого ночи. Радиопереклички в этот вечер не было. А назавтра утром в Пекашино пришла районная газета.
   Успешная реализация
   2-го послевоенного займа в районе
   Великому учителю и вождю народов...
   С чувством большой радости и удовлетворения докладываем, что рабочие, колхозники и служащие нашего района, вдохновленные...
   Затем следовала сводка по колхозам.
   Лукашин ни черта не понимал. Пекашинский колхоз в этой сводке значился на одиннадцатом месте, с реализацией займа на сто двенадцать с половиной процента. Как? Каким образом? Опечатка? А может, район задание снизил?
   Ганичев взял у него районку и все четыре полоски просмотрел от корки до корки.
   - Ясно, - сказал он не столько для Лукашина, сколько для себя. - Все ясно. Район на другую кампанию переключают. Смотри, вся третья страница посвящена севу.
   - А как же с займом? - воскликнул Лукашин. - Откуда в сводке эти сто двенадцать с половиной процентов?
   - Чудак человек! Будут нас с тобой ждать, когда мы последнюю бабу захомутаем. Скажи еще спасибо, что пока сухими вышли. Понял? А насчет денег не беспокойся. Колхоз заплатит.
   - Что - колхоз? Заем за колхозников колхоз заплатит?
   - А как ты думал? Колхозники-то чьи? Не колхозные? - Ганичев прочистил горло и закончил вдруг совсем просто: - Но-но! Веселее, Иван батькович. Такую войну спихнули...
   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
   1
   На юге давно уже отшумела весна. И газеты были забиты рапортами - там, там закончили сев, там... И одного только, казалось Лукашину, не было в газетах куда девалась весна. Кто отвел ее от Пекашина?
   Все, поразительно все напоминало ему сорок второй год: и ледяной сиверок, дующий сутками напролет, и рев голодной скотины по утрам, и мертвая, закаменевшая земля, из которой - хоть плачь - ни единой зеленой травинки не выдавишь.
   - У вас всегда так? - спрашивал он у Анфисы.
   - Это с весной-то? Да, пожалуй. Где-нибудь опять увязла в суземах. Ведь пока она до нас доберется - сколько ей снегу растопить надо, сколько болот да рек перешагнуть.
   А в другой раз сказала:
   - Мне кабыть и весна-то нынче не та. Видно, и она за войну надорвалась...
   И Лукашин, каждый день выходивший на деревенский угор, уже представлял себе нынешнюю весну в виде отощалой, измотанной бабы, которая еле-еле продирается через кромешные чащи лесов.
   2
   Весну поторопили.
   22 мая в районной газете появилась первая заметка о полевых работах, в трех колхозах начали пахать.
   - А ты чего ждешь? - навалился на Лукашина по телефону Подрезов.
   Лукашин стал объяснять: земля, дескать, еще не оттаяла, на бору на той неделе зайца белого видели, утка на воде - на гнездо еще не села.
   - Ты что же, по старушечьим приметам жить собираешься? Имей в виду: сплав пойдет - какую песню запоешь? Поговори с женой. Она знает, чем это пахнет.
   Пахло это выговором и даже строгачом - азбука районного руководства давно была известна Лукашину. Но нельзя же, черт побери, вбивать семена в мерзлую землю! Из-за чего - разве не из-за этого самого в сорок втором году он схватился с Лихачевым?
   Тем не менее после разговора с Подрезовым Лукашин спустился под гору на поля, словно он надеялся, что команда первого секретаря что-то изменит в природе.
   Но нет, ничего не изменила. Все так же отскакивает сапог от земли, все та же пара жалких чирят неприкаянно качается в ледяной озерине под полоем.
   Новым, пожалуй, в этот день был только дым, который время от времени выплескивало от реки из-за увала. Кто же там в такую пору обосновался? Насчет дровишек промышляет?
   Лукашин боковиной поля вышел к увалу и увидел рыбаков.
   Трое мальчуганов. Двое, спиной к нему, сидят с удилищами у воды, мутной, вспененной вешницы, а третий - у огня. Босиком. И обутки возле не видно.
   Дрожь пробрала Лукашина. Будто он сам, а не мальчик коченел на этой стуже с босыми ногами.
   - Рановато вы, ребятки, забегали к реке. Какая сейчас еще рыба. Подождать надо.
   Мальчики, те, что горбились над удилищами, обернулись:
   - У нас Миша болен. Ему свежую рыбу надо. И Лукашин понял, чьи это ребята, - пряслинские.
   - Как он сегодня? Не выходил на улицу?
   - Не-е...
   После поездки в район за телом Тимофея Лобанова Михаил Пряслин больше трех недель не вставал с постели: горячка. И он, Лукашин, без него как без рук. Стал вчера посылать женок за сеном на Нижнюю Синельгу - воза два оттуда не вывезено: "Что ты! Куда мы теперь попали. Потонем. Вот кабы Михаил..." А дрова взять. В правлении стужа, фельдшерица Тося в рукавицах больных принимает казалось бы, чего проще: запрягай лошадь да мотай на бор. Нет, и тут Михаила вспомнишь. Петр Житов раз съездил, а второй - руки кверху: "Больно накладны эти дрова. Не знаешь, на чем и ехать - не то на колесах, не то на копыльях". И так, куда ни сунься, за что ни возмись - везде не хватает работящих рук Михаила. Так ведь это колхоз, деревня целая, а что сказать об этих ребятах? Куда они без него?
   Пробковые поплавки, еле заметные среди мусора и пены, лениво переползали с волны на волну.
   Паренек, гревшийся у огня, в большой косматой ушанке из рыжей собачины Лукашин узнал зимнюю шапку Михаила, - бросил на костер две хворостины, лежавшие сбоку. Кверху полетели искры.
   - Федька, - сказал сердито один из близнецов, - будет тебе сидеть-то. Собирай орехи.
   Орехи, или земляные ягоды, черные, сладкие, величиной с горошину, к этой поре прорастали на кочках возле реки, и для ребят они были первым лакомством. Но эти ребята, понял Лукашин, думали не о себе - о больном брате.
   Федька, однако, - это он сидел у огня, - не встал. Только переставил поближе к теплу босую ногу.
   - Отослали бы вы его домой, - посоветовал Лукашин. - Замерзнет.
   - Замерзнет он! Как бы не так. Лентяй он... Мы ведь попеременки. Он недавно в сапогах был.
   Ребята заспорили, заругались.
   3
   В избе было темновато из-за картошки, рассыпанной по полу, - только посередине для прохода была оставлена узкая, в половицу, дорожка, обнесенная белыми полешками. Густо пахнет запаренной резкой. Подоконник единственного окошка, в котором выставлена зимняя рама, заставлен крынками и деревянными ящичками с рассадой капусты.
   Тут к своей посевной готовятся, подумал Лукашин и спросил:
   - Есть кто дома?
   Из боковушки, за задосками, раздался глухой, отрывистый кашель.
   Лукашин прошел туда и разом просветлел: Михаил сидел на койке, и не просто сидел, а строгал ножом тонкую рябинку.
   - Давно бы так. А то лежишь, всех пугаешь. Чего это - не пойму мастеришь?
   - А я, думаешь, понимаю? - Михаил неумело раздвинул отвыкшие от улыбки сухие, запекшиеся губы и вяло опустил рябинку к своим ногам, у которых лежало еще три таких же рябиновых черенка. - Нет, это у меня давно задумано: косовище к ребячьим коскам. Надо бы мне в этом году свою орду на пожню вывезти.
   - Далеко заглядываешь, - сказал Лукашин. - А я вот не знаю, и весна-то будет ли.
   - Будет. Куда девается. Спустим все семь потов, которые положено спускать за посевную.
   - Ну, ну! Хорошо бы! - вдруг оживился Лукашин. Он подсел к Михаилу, достал банку с махоркой. Михаил, послюнявив палец, потянулся к газете. Болезнь крепко вымотала его. Глаза провалились, лицо густо заросло черным волосом. Но особенно поразили Лукашина руки - худые, бледные - бледные, под цвет проросшей картошки, и на этих руках, как после бани, отчетливо стали видны многочисленные порезы и порубы.
   Много поработано этими руками, подумал Лукашин. По рукам, он, пожалуй, не моложе меня. А вслух сказал:
   - А тебе можно?
   - Можно. Раз не подох, значит, можно. Надо привыкать к жизни.
   - Ты зря, между прочим, из-за Тимофея убиваешься, - заговорил Лукашин. Тимофей был обречен.
   - А кто его обрек?
   - Кто? Война.
   Михаил скривил губы:
   - Война... Эдак рассуждать - все можно на войну свалить.
   - А что ж - мало война натворила?
   - Тимофея не война в лес загнала. Люди... Меня плен этот проклятый с панталыку сбил. Думаю: вот как, отец у меня за родину погиб, а ты, гад, всю войну в немецком тылу шкуру спасал... А может, он и в плен-то не по своей воле попал? Может, его раненого взяли? Может так быть? - Михаил требовательно округлил лихорадочно блестевшие глаза.
   - Может, - подтвердил Лукашин и тихо добавил: - Не казнись, Михаил. Не ты один не разобрался с Тимофеем. Я тоже не разобрался.
   Да, уж кто-кто, а он-то, Лукашин, должен был бы понимать, как легко было на этой войне попасть в плен. Да он и понимал это. Но только рассудком, а не сердцем. И, наверно, поэтому он так и не сумел разговориться с Тимофеем Лобановым. Правда, раз он сделал было попытку, спросил у Тимофея, как тот оказался в плену. "Не беспокойся, товарищ Лукашин. Те, кому положено знать, знают". Да, вот так ответил ему Тимофей, и после этого у Лукашина пропало всякое желание поближе сойтись с ним. А жаль, думал он потом, уже после смерти Тимофея. Мужик-то был, по всему видать, стоящий.
   Михаил с упрямством человека, который во что бы то ни стало решил докопаться до истины, продолжал рассуждать вслух:
   - Да, вот кто меня сбил окончательно. Шумилов, секретарь райкома...
   - Секретарь райкома тоже человек. И он может ошибаться, - заметил Лукашин.
   - Значит, я должен быть умнее секретаря? Так? Хэ, секретарь может ошибаться. А поди скажи ему об этом в то время, кода он ошибается.
   - Ты, пожалуйста, успокойся. Тебе вредно так волноваться, - сказал Лукашин и подмигнул: - Твой, между прочим, бюллетень слишком дорого обходится колхозу.
   Вышло это фальшиво, неловко, и, как показалось ему, Михаил сразу же понял, почему он заговорил так. По привычке, по осторожности, из вековечной боязни острого и прямого разговора.
   Михаил тяжело вздохнул, и темные веки, как ставни, упали на его потухшие глаза. За окошком со свистом, штопором завивая щепу, пронесся вихрь.
   Лукашин сказал:
   - У нас неприятность большая, Михаил. Вечор корова пала.
   Сказал и ужасно разозлился на себя: что же ты о корове ему толкуешь, когда он о человеке знать хочет?
   4
   Первую свою тропу выздоравливающий Михаил проложил на кладбище.
   Песчаные холмики недавно подправлены, обложены свежим дерном. Следы ребячьих босых ног возле могил.
   Наверно, это Анисья со своими ребятами была, подумал Михаил.
   Над головой низко, толчками пролетела белобокая сорока, затем покачалась на тонкой сосне-жердинке, возле которой был похоронен старый цыган, умерший еще до войны, и нырнула вниз - должно быть, увидела бутылочные осколки. Много там раньше валялось этого добра. Цыгане, проезжая через Пекашино, каждый раз справляли на могиле поминки.
   Столб на могиле Трофима комлеватый, смоляной - долго простоит. А Тимофею и тут не повезло. Воткнули какой-то еловый кряжишко, от которого даже в печи не было бы ни жару, ни пару, наскоро оболванили топором, и хватит с тебя. Только кто-то из баб - Анисья или сестра Александра - немного приукрасил кряжик, повязав на него красную ленточку.
   Да, подумал Михаил, эти Тимофею верили...
   ...Шел дождь, под полозьями шипел мокрый снег, а он вел в поводу лошадь и думал: кого он везет? Что за человек лежит там, на санях, прикрытый старой шинелишкой, которого он еще четыре дня назад гнал в лес?
   Тимофея он возненавидел с первого взгляда.
   И вот Тимофей умер. Не притворялся, не симулировал. Рак в брюхе носил. А ему не верили... Почему? Кто видел, как он попал в плен?
   Всю дорогу Михаил вел лошадь в поводу, ни разу не оглянувшись назад. И в районной больнице тоже не посмотрел на Тимофея. Не мог. Без него укладывали тело на сани. А под Марьиными лугами пришлось взглянуть. Да не только взглянуть, а чуть ли не целоваться с покойником.
   Зимник под Марьиными лугами он проскочил запросто, а подъехал к этому берегу - стоп: на три - на четыре сажени хлещет полая вода.
   Илья Нетесов, поджидавший его на берегу, кричал:
   - Назад, назад!
   А куда назад? Лед трещит под ногами.
   Он изо всей силы огрел коня - вперед, вперед! - и вскочил на сани. Холодная ледяная вода ударила по коленям.
   - Михаил, Михаил! - опять услыхал крик. - Тимофея, Тимофея держи!
   Шинель с Тимофея сдернуло. Мертвое, желтое лицо полощет водой. И тогда он пал на Тимофея, ухватился руками за копылья и своим телом прижал покойника к саням...
   Тихо, безветренно было на кладбище. Пригревало солнышко. Молодая смола искрилась на сосновых иглах, а ему было зябко. И в мозгу тяжело, как перегруженные зерном жернова, ворочались непривычные мысли.
   Ах, жизнь, жизнь... Неужели и дальше так будет? Неужели нельзя иначе?
   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
   1
   Егорша подъехал к Пекашину тихо, крадучись, зато, когда выскочил на деревенскую улицу, дал жизни. Мотоцикл заревел как бешеный, вихрем взметнулась вечерняя пыль на дороге. Из домов выскакивали полоротые бабы, ребятня гналась сзади. В общем, все вышло так, как он задумал.
   Под окошками у Пряслиных он сделал крутой разворот, заглушил мотор.
   - Здорово! - Егорша пинком распахнул воротца, подошел к Михаилу, укладывающему мешок с семенами на телегу, и клейко, с размаху всадил свою руку в руку друга. - На ногах? А мне говорили: Мишка на тот свет собрался...
   К мотоциклу подбежали запыхавшиеся ребята, сгрудились, заспорили, толкая друг друга. Егорша повел в их сторону все еще возбужденным глазом:
   - Ничего коняшка? Трофейная. Двадцать километров просадил за час. Это по нашим-то, расейским дорогам! Хочешь, прокачу?
   - Да нет, в другой раз. Участок пахать надо. - Михаил кивнул на запряженную лошадь.
   - Но, но! Это не пойдет! Сколько не виделись! - Егорша звонко шлепнул ладонью по раздутому голенищу резинового сапога - он работал на сплаве. За голенищем забулькало. - Чуешь, какая влага? Давай отправляй свою колымагу на конюшню.
   - Нельзя. Ежели я сегодня не вспашу поле, когда мне лошадь достанется?
   - Лошадь, лошадь... - Егорша презрительно, не разжимая зубов, цыкнул слюной. - Сколько я тебе говорил, жук навозный: подавайся в леспромхоз. А ты как бревно. Спустили на воду, куда поволокло водой, туда и плывешь. Ну и плыви, хрен с тобой. Знаешь, сколько я за эту конягу выложил? Пять косеньких. Пять тысяч, значит... А ты чего в своем колхозе нарыл?
   Михаил мрачно сдвинул брови, и Егорша сразу же сбавил тон:
   - Ладно... ладно... Мне-то что. Ройся! - повернул к воротцам, затем живо обернулся: - Читал газетку за десятое число? Нет?
   - Нет. А что?
   - Что, что! Вот уж тюха-матюха. Земля перевернется, а ты и знать не будешь. - Егорша вынул из-за пазухи матерчатой робы сложенную четырехугольником газету, с загадочной улыбкой протянул приятелю. - Страница четвертая. Почитай. Весь район говорит.
   С задворок в это время, выгибаясь под коромыслом с полнехонькими ведрами воды, подошла Лизка.
   Михаил сунул газету в карман пиджака, сел на телегу, сказал сестре:
   - Приходи на поле. Клочья поколотишь.
   - Чего это он как чокнутый? - спросил Егорша, когда телега выехала из заулка.
   - Чего-чего... - огрызнулась Лизка. - Поболей с егово, не то еще с тобой будет.
   Егорша, нацелив на нее синие щелки, звонко поиграл губами:
   - Ты ничего... Не наклепала ему?
   - Вот еще! - Лизка вспыхнула до корней волос. - Только об этом у меня и думушки. - И пошла, расплескивая воду по заулку. Толстая, туго заплетенная коса с красной ленточкой светлым ручьем стекала по ее напружиненной спине.