Страница:
После этой серьезной, хоть и не неожиданной оценки обстановки мы разошлись.
Конечно, приготовления в районе Карповки не могли укрыться от наших войск. Простой солдат был на этот счет необычайно чуток. Если медленное продвижение армии Гота породило известное уныние, то весть о готовящемся прорыве из котла, распространившаяся с быстротой ветра, вызвала новый подъем оптимизма. Солдаты готовы были забыть обо всех мытарствах и жертвах, принесенных ими в последние недели, только бы выбраться из этой мышеловки. Вырваться из котла — это значило получить регулярное и сытное питание, освобождение от фронтовой службы, покой и давно полагающийся вожделенный отпуск, свидание с женой и детьми, родителями, братьями и сестрами. Чего только не сулила обманчивая надежда предельно усталым, измученным, истощенным солдатам…
Наши писари и ординарцы тоже сияли в предвкушении будущего счастья. Они уже не сидели так апатично и бесцельно за своими столами. Когда я 16 декабря зашел под вечер к своим писарям в их укрытие, обер-фельдфебель Кюппер, весело смеясь, встретил меня словами:
— Ну вот, господин полковник, дело-то у нас на мази. До чего ж мы рады, что выберемся опять на свет из этой проклятой норы. Ведь наши на родине понятия не имеют, что тут у нас приключилось. Только вчера получил письмо от жены, так она, верно, в десятый раз, не меньше, спрашивает, почему я не приезжаю в отпуск.
— Счастливец! А я, милый Кюппер, с 19 ноября не получаю писем от родных. Но теперь можно снова надеяться. Соберите всякую писанину, чтобы ее уничтожить. Обременять себя этим при прорыве нам не к чему.
— Будет сделано, господин полковник. Только что был у нас писарь из LI армейского корпуса. Как он рассказывает, генерал фон Зейдлиц подает нам пример: он сжег буквально все — обмундирование, белье, сапоги, фотоаппарат, книги, оставил только то, что на нем.
Я не мог удержаться от смеха. Таков именно и был Зейдлиц: пылкий и делавший все основательно, не любитель полумер.
Манштейн отвечал скупо, неконкретно, Паулюс сердился, что командующий группой армий «Дон», по-видимому, плохо информирован.
— Как я могу принимать здесь какие-либо решения, если я не знаю, что делается вокруг, не знаю, что Манштейн и главное командование предпринимают и планируют. Я вечно слышу только одно: «Держитесь!» Так мы и делаем вот уже месяц, причем погибаем. Похоже на то, что Гот вряд ли продвинется вперед. Части его LVII танкового корпуса перешли к обороне.
— Может быть, господин генерал, мы бы выручили Гота, если бы перешли в наступление и прорвались ему навстречу, тогда русские вынуждены были бы драться на два фронта и распылять свои силы?
— Это-то верно, Адам, но до сих пор Манштейн нам этого не разрешил. Он ведь должен санкционировать начало операции под кодовым названием «Удар грома». А он молчит и поныне. Гитлер и главное командование все еще хотят, чтобы мы удерживали город. И Манштейн боится дать приказ от своего имени, хотя и знает о нашем тяжелом положении. Тогда, сразу же после окружения, приказ держаться до конца, между прочим, мотивировался тем, что преждевременная сдача города повлечет за собой уничтожение группы "А" на Кавказе, которая застряла из-за осенних дождей и слякоти{59}. Пусть даже этот мотив был правильным до конца ноября, но ведь сейчас земля промерзла и на подступах к Кавказу. Тем не менее наш прорыв под запретом и сейчас. Как же я могу что-нибудь предпринимать, если я не знаю общей обстановки и Манштейн меня неправильно информирует?
Последние слова прозвучали как вопль отчаяния. Казалось, Паулюса раздавит бремя возложенной на него ответственности. «Надо надеяться, что он выдержит», — подумал я, выйдя от Паулюса.
17 декабря поздно вечером командование группы армий «Дон» сообщило, что 17-я танковая дивизия присоединилась к армии Гота и, наступая, переправилась через Аксай у Генераловского.
— Будем надеяться, господин генерал, что теперь Гот снова продвинется вперед, — заметил я, когда Паулюс меня информировал о случившемся.
— Мы крайне в этом заинтересованы. Если бы эта дивизия на пять дней раньше вступила в бой, успех был бы, по моему мнению, обеспечен. Между тем у командования Красной Армии оказалось достаточно времени для того, чтобы усилить свою оборону. Посмотрим, что нас ожидает завтра и послезавтра.
Как терзало нервы это ожидание! Как расслабляло!
Это сказалось даже на столь деятельном генерал-майоре Шмидте. Когда я предложил отобрать из штабов и службы тыла солдат и офицеров для пехотных частей, он хоть и согласился, но все же предпочел ждать, пока будет принято решение о нашем выходе из окружения.
Ну а противник тоже медлил? Вряд ли можно было так думать. Он действовал, даже если здесь его действия сводились к налету одной «швейной машины», которая в эту минуту прострочила небо над нашим командным пунктом и сбросила бомбы. Одна из них упала поблизости от нашего убежища. Земля задрожала, оконные стекла лопнули.
Долго ли еще противник будет выжидать, прежде чем нанести нам сокрушительные удары? Когда все это кончится? И чем?
Группа армий «Дон» присылает майора
Утром 18 декабря с нами связался комендант аэродрома в Питомнике.
— Только что прибыл офицер разведывательного отдела группы армий «Дон» майор генерального штаба Эйсман. Он просит прислать за ним машину.
Тотчас же была отправлена одна из дежурных легковых машин, через час майора принял генерал Паулюс, а вслед за этим — генерал-майор Шмидт. Затем в убежище состоялась обстоятельная беседа между обоими генералами и представителем командования группы армий.
Я познакомился с Эйсманом — довольно поверхностно — во время совместного обеда. Это был очень молодой офицер, умный и сообразительный — таково было мое первое впечатление. С каким поручением он сюда явился? За столом об этом не было сказано ни слова. Я услышал только, что ему дан приказ в тот же день вылететь обратно в штаб группы армий «Дон» в Новочеркасске. «Молниеносный визит», — подумал я.
Эйсман пожелал после обеда еще переговорить с Эльхлеппом и фон Куновски. Я, как обычно, сопровождал Паулюса в его бункер. Командующий предложил мне пройти вместе с ним в его рабочий кабинет.
— Вы, наверное, спрашиваете себя, Адам, что означает этот короткий визит молодого офицера. Манштейн поручил ему ввести нас в курс всей обстановки. Армия Гота натолкнулась на сильного, численно превосходящего противника. Она не сможет продвинуться вперед. По мнению главного командования группы армий «Дон», сомнительно, чтобы Готу удалось с имеющимися в его распоряжении силами прорвать кольцо окружения. Манштейн считает также, что возможность увеличить снабжение по воздуху исключена. Поэтому 6-я армия должна быть готова к контрудару.
— Я полагаю, господин генерал, мы к этому вполне подготовились. Когда мы должны выступить? Наиболее серьезным представляется мне положение с горючим. При его наличном запасе немногие имеющиеся у нас танки с трудом пройдут в боевой обстановке 30 километров. Между тем передовые отряды Гота отдалены от нас более чем на 50 километров. Распорядилось ли по крайней мере командование группы армий, чтобы горючее и снаряжение было переброшено по воздуху? Представляет ли себе Манштейн, каковы силы наших солдат? Знает ли он, что большинство в полуголодном состоянии?
— Вы сами сказали, что наши солдаты изнурены и что большая часть наших дивизий расположена на расстоянии свыше 40 километров от намеченного места прорыва. Вспомните судьбу 94-й пехотной дивизии, которую Зейдлиц 23 ноября оттянул с Северного фронта. Точно так же противник обрушится и на наши измотанные и потрепанные войска и уничтожит их. Нет, при создавшихся условиях было бы безответственно давать приказ о прорыве из окружения. Я должен быть уверенным, что кольцо окружения будет прорвано извне или что Гот настолько к нам приблизился, что мы сможем в течение одного дня установить с ним связь. Создать предпосылки для прорыва и назначить время для начала прорыва может только Манштейн. До сих пор он в этом решающем вопросе все еще держится уклончиво. Я откровенно изложил Эйсману мою точку зрения и просил его столь же откровенно информировать Манштейна. Ведь положение в котле за последние недели решительно изменилось. Считать нашу армию боеспособной можно только условно.
— Я не понимаю, почему при нашем катастрофическом положении Манштейн посылает какого-то майора вместо того, чтобы самому вылететь в котел{60} или хотя бы прислать своего начальника штаба. Ведь нашему командованию, господин генерал, нужно обсудить положение с лицами, имеющими право принимать решение, с людьми, которые здесь вместе с вами могли бы принять ясное решение, чтобы таким образом избегнуть дальнейшего обострения ситуации.
— Вы совершенно правы. Командование группы армий должно принять решение. Манштейну известно положение внутри и вне котла. Он знает, какие силы еще находятся на подходе. Видимо, командующий группы армий «Дон» не решается на свой страх и риск действовать вопреки приказу Гитлера. Я много ждал от личной беседы с Манштейном в котле. Здесь он должен был бы занять определенную позицию. Шмидт тоже не может понять, почему Манштейн так третирует 6-ю армию и в эти грозные часы присылает к нам самого молодого офицера своего штаба. Значит, нам снова нужно ждать. По моему распоряжению Куновски передал Эйсману письменный доклад о катастрофическом недостатке продовольствия и медико-санитарных средств.
Манштейну должно быть ясно, что и остатки 6-й армии погибнут самым жалким образом, если сейчас, в последнюю минуту, не будут вне и внутри котла сосредоточены все силы, необходимые для деблокирования. Для десятков тысяч наших людей даже самая решительная помощь 6-й армии уже опоздала. Тем не менее я питаю весьма слабые надежды на то, что Манштейн сам решится отдать приказ об оставлении Сталинграда. Мы увидим, Адам, как за все, что здесь, происходит, когда-нибудь ответственность возложат на меня одного. Кто станет учитывать, что приказы высших командных инстанций связали мне руки? Кто примет во внимание, что недостаточная осведомленность о положении вне котла парализует меня, когда надо принимать решение?
Что я мог ответить близкому к отчаянию Паулюсу, который день и ночь ломал себе голову над тем, как ему вывести армию из этого безвыходного положения? Я не находил слов. Мне было ясно, что не Паулюса сочтут главным виновником страданий 6-й армии, а тех, кто послал его вместе с его солдатами на гибель, а затем предал.
Однако кто же принадлежит к числу тех, кто предал? Гитлер? Кейтель, Йодль или генеральный штаб? В какой мере виновны Вейхс или Манштейн? Есть ли другие виновники? Тогда я не находил никакого ответа.
Вечером 18 декабря, как каждый день, начальники отделов собрались в убежище у Паулюса. Краткое сообщение Шмидта об операции Гота лишь подтвердило то, что Эйсман передал утром: 17-я и 6-я танковые дивизии практически застряли.
Мне вручают Рыцарский крест
После этого мы принялись уничтожать наш скудный ужин. Настроение было подавленное. Тут вошел ординарец и пригласил Паулюса к аппарату по вызову фельдмаршала фон Манштейна. Мы насторожились. Не прибыл ли спасительный приказ? Эльхлепп сказал:
— Вот это был бы действительно быстрый ответный сигнал!
Мы не сводили глаз с двери. Шли минуты. Паулюс не появлялся. Постепенно в нас заговорил прежний скепсис. Если бы с Манштейном обсуждался вопрос о выходе из окружения, Паулюс непременно приказал бы позвать Шмидта.
Ну вот наконец! Командующий возвратился в помещение, сопровождаемый моим обер-фельдфебелем Кюппером. Это было странно и не могло иметь ничего общего с приказом о выходе из окружения. Пока я размышлял, Паулюс подошел ко мне.
— Я должен всем вам, господа, сообщить приятное известие. Сегодня наш 1-й адъютант полковник Адам за его участие в организации обороны на реке Чир, за проявленные им при этом самоотверженность и мужество награжден Рыцарским крестом.
С этими словами генерал вручил мне высокую награду.
Я был так поражен, что не сразу ответил на сердечные поздравления Паулюса. Все бросились ко мне, жали мне руки. На короткое мгновение были забыты лишения и смерть. Мной овладела огромная радость, я искренне гордился, особенно когда командующий подчеркнул, что впервые, пожалуй, в германской военной истории адъютант армии награжден высшим орденом. Но не успел я почувствовать себя по-настоящему счастливым, как это чувство улетучилось. Чашу радости отравила горечь воспоминаний о сопровождавшихся огромными жертвами боях на нижнем Чире, о многих товарищах, тогда и позднее отдавших свои жизни. В конце ноября командование группы армий потребовало от нас, чтобы мы обеспечили возможность отхода 6-й армии. Ради этой цели солдаты, отступавшие вплоть до Нижне-Чирской, беспрекословно заняли указанные им позиции. И я воспринимал как свой внутренний долг оказание помощи товарищам, находившимся в котле в столь тяжелом положении. Ради этого мы были готовы отдать все силы. Но жертвы и потери были напрасны. Здесь ничего не мог изменить и мой Рыцарский крест.
Но не только печальный итог событий прошедшего месяца, а гораздо больше сама страшная действительность была причиной того, что получение награды не вскружило мне голову. Поздно вечером 18 декабря Шмидт принес еще находившимся в убежище офицерам штаба новое печальное известие. Красная Армия продолжала с возрастающим успехом наступление, начатое 16 декабря. Фронт итальянской армии был окончательно прорван. Соединения этой армии в паническом бегстве оставили свои позиции и бежали на запад.
Начальник штаба закончил свою информацию так:
— Тем самым пробита широкая брешь на левом фланге немецких дивизий и сводных частей, ведущих бои на Верхнем Чире.
Прорыв уже достиг глубины 45 километров. Вероятно, группа армий будет вынуждена оттянуть назад весь левый фланг.
Что же получится из наступления Гота? Достаточно ли сил у его танковой армии для того, чтобы продолжать наступление и быстро вступить с нами во взаимодействие?
Паулюс, Шмидт и я стояли вместе перед оперативной картой; на ней не хватало многих данных. Мы плохо знали, какие наши части находились в месте прорыва, какова была их боевая мощь, где именно проходил фронт. Мы буквально ничего не знали о том, каковы силы противника и каково главное направление его прорыва. Командующий слушал в течение нескольких минут наши предложения, затем сказал:
— Все зависит от того, какие резервы может и хочет ввести в бой главное командование. Мы здесь, в котле, не можем этого определить. Хорошо, если оптимисты окажутся правы.
Ясной морозной ночью я с начальником оперативного отдела еще несколько времени прохаживался возле наших блиндажей.
— Мне все это непонятно, Эльхлепп. Если я не ошибаюсь, вместе с 8-й итальянской армией был введен в бой и германский XXIX армейский корпус. Видимо, немецкие соединения тоже сдали свои позиции.
— Надо полагать. Вероятно, их увлекли за собой бежавшие без оглядки итальянцы.
— Как подумаешь, Эльхлепп, ведь мы с 1940 года стремительно шли от победы к победе. Теперь поражение следует за поражением. Ведь этому должны быть причины.
— Я считаю главной причиной косную, негибкую тактику. Мы редко и всегда очень вяло реагируем на мероприятия противника, недооцениваем его самым безответственным образом.
— Чем больше я об этом думаю, тем больше меня угнетает мысль, что и мы, командование 6-й армии, проявляли в решающие моменты ограниченность и узколобость. Конечно, сегодня легко судить о прошлом. В дни, предшествовавшие 19-20 ноября, ни Паулюс, ни Шмидт, ни командиры корпусов, за исключением Зейдлица, ни вы, ни я не были готовы, вопреки приказам Гитлера и Главного командования сухопутных сил, пробиваться на юго-запад, чтобы избежать угрожающего окружения. А тогда еще не было поздно. Мы бы сохранили жизнь десяткам тысяч людей, а они между тем пали в битве, которую скорей надо бы назвать нашей агонией, поскольку у нас не было достаточно боеприпасов, горючего и продовольствия. И не следует ли отсюда, что и нас всех, занимающих командные посты в 6-й армии, назовут совиновниками происшедшего?
— Мою точку зрения вы знаете, Адам. Мы солдаты и обязаны повиноваться. Это остается в силе и тогда, когда мы не в состоянии понять правильность приказа и, быть может, сами должны лечь здесь костьми. С этим надо считаться каждому солдату и особенно каждому кадровому офицеру, как мы с вами. Поживем — увидим. Дело еще может принять иной, благоприятный для нас оборот.
— Мы с вами достаточно давно знакомы, чтобы знать, что мы оба не трусы, — ответил я. — Если нам здесь придет конец, значит, нас постигнет такая участь, какой мы на фронте можем ждать ежеминутно. Я совершенно согласен с вами, что к этому нас обязывает наша профессия. Но, во-первых, речь идет не о нас двоих, но о 270 тысячах солдат. Во-вторых, я позволю себе повторить, что вряд ли, говоря обо всем, что сейчас происходит с нашими частями, можно сказать, что они сражаются, вернее сказать — они гибнут. Вы это знаете не хуже меня. Кто несет ответственность за эту медленную смерть? Только Гитлер и главное командование? Только ли Манштейн и его штаб? А на нас нет никакой вины? Разве как военачальники мы выполнили свой солдатский долг в отношении армии? Разве мы не бездействовали в тот момент, когда наша офицерская честь обязывала нас в интересах наших солдат действовать самостоятельно? Прошу вас, Эльхлепп, поймите меня правильно. Я далек от того, чтобы претендовать на роль судьи, оценивающего действия командования армии, не хочу и себя терзать. Мне самому трудно ответить на эти вопросы. Но я не могу также от них просто отмахнуться. Эти вопросы возникают, они сверлят мой мозг, и тем мучительней, чем быстрей ухудшается наше положение. Ваш оптимизм, мой дорогой, делает вам честь. И я считался оптимистом в кругу друзей. Однако сегодняшнее сообщение о разгроме 8-й итальянской армии почти совсем подорвало во мне веру.
— Перестаньте мудрствовать, Адам, проку от этого никакого. Пока мы еще не можем полностью оценить обстановку. Конечно, русские нанесли удар крупными силами. Бесспорно, южный участок фронта под угрозой. Но Главное командование сухопутных сил справится с создавшимся положением. Еще несколько дней — и мы протянем руку армии Гота. Мы выкарабкаемся из трясины. Мы снова выйдем на оперативный простор. Сегодня наши дивизии на южном участке котла донесли, что уже слышен гром пушек армии Гота.
Мы стояли у моего нового убежища. Из маленькой дымовой трубы вылетали искры. Видимо, мой помощник еще усердно занимался топкой: когда я уходил в послеобеденные часы, на стенах поблескивал иней.
— Вы уже видели мою «виллу», Эльхлепп?
— Пока у меня не было случая.
— Зайдите на полчаса. В моем чемодане еще сохранился неприкосновенный запас — бутылка коньяку. Добрый глоток — хорошее средство от мучительных размышлений и холода.
Полковник спустился за мной по пяти ступенькам вниз, к входу в бункер. Я отворил дверь. Перед печкой сидел на корточках мой обер-лейтенант и помешивал пылающие угли. По сравнению с температурой снаружи в помещении царила приятная теплота. Стены, видимо, оттаяли.
Пока Эльхлепп разговаривал с моим сотрудником, я вытащил из ящика бутылку мартеля и откупорил ее. Для Эльхлеппа нашелся стакан, а мы двое воспользовались казенными алюминиевыми кружками. Стулья мы придвинули поближе к печке.
— За удачный исход битвы!
Эльхлепп поднял свой стакан. Мы поддержали его тост. Залпом выпили мы напиток, обжигающий горло. Какое это было наслаждение!
— А если исход не будет благоприятным, что тогда, Эльхлепп? Если не удастся локализовать прорыв на участке итальянцев? Разве тогда не придется быстро отвести назад введенную в бой армию, чтобы и она не попала в окружение? Ведь тогда мы обречены на катастрофу.
— Что вы сегодня все время каркаете! К чему это?
Катастрофа означает смерть или плен или, вернее сказать, только смерть. Ведь плен равносилен смерти.
— Если судить по газетам и радиопередачам для солдат, то вы правы. Но, по правде говоря, я никогда не был убежден в том, что русские действительно пристреливают каждого, кто попадает в плен. Когда прошлой осенью мы стояли в Ржеве, было сброшено много листовок, подписанных немецкими военнопленными. Я сам видел несколько экземпляров у нашего начальника разведывательного отдела. Он сказал мне, что подписавшие действительно состояли в подразделениях, названных в листовках, и числились пропавшими без вести.
— Как бы то ни было, Адам, я ни в коем случае в плен не сдамся.
— Значит, по вашему мнению, армия, находящаяся в самом отчаянном положении, не имеющая ни малейших надежд на то, что она вырвется из окружения, должна дать противнику себя уничтожить? Чем отличается ваш тезис от призыва к массовому самоубийству? Я тоже боюсь плена. Но вправе ли мы взять на себя ответственность за то, что только под влиянием страха, быть может необоснованного, сотни тысяч людей принесут себя в жертву? Это же бессмысленно! Я полагаю, что борьба должна продолжаться, пока есть надежда на выход из окружения. Иначе стоит вопрос, если последняя надежда на это потеряна.
— Мой дорогой Адам, могу вас заверить, что я никогда не соглашусь на прекращение борьбы, ибо это равносильно плену. А плен — это смерть.
— Как вы собираетесь избежать плена, Эльхлепп?
— Я попрошу Паулюса разрешить мне пойти на фронт в качестве рядового солдата. Там я продам мою жизнь как можно дороже.
— Это безумие, Эльхлепп, это не что иное, как самоубийство. Подумайте о вашей жене и детях. Нет ничего бесчестного в том, что командир прекращает борьбу, если продолжать ее — значит бессмысленно жертвовать десятками тысяч человеческих жизней. По моему мнению, вы должны были бы снова все это основательно продумать.
Начальник оперативного отдела поднялся с места.
— Тут нечего продумывать, но я надеюсь, что все еще кончится благополучно.
После чего он простился со мной и моим обер-лейтенантом, безмолвно и растерянно слушавшим наш разговор.
Страдания раненых
До сих пор у меня почти не было удобного случая посетить войска на переднем крае. 19 декабря я собрался наверстать упущенное и лично убедиться, как там обстояли дела в действительности.
— Смотрите, не попадите к противнику, — сказал Паулюс, когда я доложил ему о поездке.
— Я нанес на свою карту точную линию фронта по последним сводкам, господин генерал. Я еду в 44-ю и 76-ю пехотные дивизии.
Мы отправились в 7 часов. Водителя я не знал; он и его легковая машина были прикомандированы к нашему штабу из какой-то дивизии. На пути через Гончары к Россошке я был свидетелем потрясающих сцен, изо дня в день разыгравшихся на батальонных пунктах медицинской помощи, эвакуационных пунктах и в полевых лазаретах. У одного из лазаретов я вышел из машины. Еще в сентябре я посетил дивизионный медицинский пункт под Гумраком. Впечатления о нем глубоко врезались в мою память. Однако то, что я увидел теперь в этом временном госпитале, было много страшнее, можно сказать, кошмарно.
Выбившиеся из сил санитары вытаскивали тяжелораненых из машин и доставляли их на носилках к санитарной палатке. Там они оставались лежать на пропитавшихся кровью грязных одеялах до тех пор, пока в операционной освобождалось место. Операционная находилась в одноэтажном доме метров пятнадцать длиной, над входом в который висел флаг Красного Креста. Чтобы попасть туда, мне пришлось протискиваться через толпу ожидавших очереди раненых. Один из них заговорил со мной:
— Помогите нам, господин полковник. Уже три дня мы ничего не ели. У большинства из нас обморожены руки и ноги. Там, впереди, все сборные и перевязочные пункты переполнены. Врачи отослали нас сюда.
С покрытого грязью и щетиной лица на меня смотрели усталые, лихорадочно блестевшие глаза. Руки солдата были обмотаны полосами из шерстяного одеяла. Я сказал ему, что прибыл поговорить с врачами. Затем я протиснулся в здание.
Через открытую дверь мне было видно помещение для раненых. Им уже была оказана помощь, и они ожидали эвакуации. Это было зловещее скопление белых повязок и грязной форменной одежды. Раненые валялись в тесноте на полу и были кое-как прикрыты шинелями или тряпьем. В соседней комнате находилась операционная. Когда я появился в дверях, из окружавшей операционный стол группы отделился человек и направился ко мне. Это был врач. С запавшими щеками, бледный, измученный, он стоял передо мной в покрытом пятнами крови халате, измазанном резиновом фартуке.
— Вместе с тремя другими врачами и 20 санитарами мы уже в течение трех недель работаем день и ночь без перерыва, — сказал он мне. — За это время пришлось дважды переводить наш лазарет. Один раз потому, что авиабомба разрушила половину дома; при этом погибло около тридцати раненых и девять наших людей. Другой раз потому, что русская артиллерия с таким же успехом влепила нам два снаряда. Теперь мы уже не можем двинуться с места, потому что потеряли все наши автомашины. Все места до последнего у нас заняты. Разумеется, мы оказываем помощь всем прибывающим. Мы даем им тарелку горячего супа или чашку чаю, меняем повязки и направляем в город. Там, в еще сохранившихся домах и в подвалах развалин, созданы вспомогательные лазареты, где у этих бедняг по крайней мере будет крыша над головой.
Конечно, приготовления в районе Карповки не могли укрыться от наших войск. Простой солдат был на этот счет необычайно чуток. Если медленное продвижение армии Гота породило известное уныние, то весть о готовящемся прорыве из котла, распространившаяся с быстротой ветра, вызвала новый подъем оптимизма. Солдаты готовы были забыть обо всех мытарствах и жертвах, принесенных ими в последние недели, только бы выбраться из этой мышеловки. Вырваться из котла — это значило получить регулярное и сытное питание, освобождение от фронтовой службы, покой и давно полагающийся вожделенный отпуск, свидание с женой и детьми, родителями, братьями и сестрами. Чего только не сулила обманчивая надежда предельно усталым, измученным, истощенным солдатам…
Наши писари и ординарцы тоже сияли в предвкушении будущего счастья. Они уже не сидели так апатично и бесцельно за своими столами. Когда я 16 декабря зашел под вечер к своим писарям в их укрытие, обер-фельдфебель Кюппер, весело смеясь, встретил меня словами:
— Ну вот, господин полковник, дело-то у нас на мази. До чего ж мы рады, что выберемся опять на свет из этой проклятой норы. Ведь наши на родине понятия не имеют, что тут у нас приключилось. Только вчера получил письмо от жены, так она, верно, в десятый раз, не меньше, спрашивает, почему я не приезжаю в отпуск.
— Счастливец! А я, милый Кюппер, с 19 ноября не получаю писем от родных. Но теперь можно снова надеяться. Соберите всякую писанину, чтобы ее уничтожить. Обременять себя этим при прорыве нам не к чему.
— Будет сделано, господин полковник. Только что был у нас писарь из LI армейского корпуса. Как он рассказывает, генерал фон Зейдлиц подает нам пример: он сжег буквально все — обмундирование, белье, сапоги, фотоаппарат, книги, оставил только то, что на нем.
Я не мог удержаться от смеха. Таков именно и был Зейдлиц: пылкий и делавший все основательно, не любитель полумер.
Манштейн уклоняется
В эти дни наш штаб ожил: аппарат работал полным ходом — офицеры связи, телефонные разговоры, радиограммы, приказы, рапорты. Шмидт был особенно в форме. Паулюс почти ежедневно говорил по радио с фельдмаршалом фон Манштейном. Большую часть этих разговоров я слышал и застенографировал. Они мало чем отличаются друг от друга. Паулюс добивался ответа на свои вопросы: какова обстановка у места советского прорыва к западу от Дона? Когда можно рассчитывать на приход деблокирующих войск? Восстановлен ли на Чире сплошной устойчивый фронт? Приостановлено ли наступление противника? Скоро ли генерал Холлидт перейдет в контрнаступление?Манштейн отвечал скупо, неконкретно, Паулюс сердился, что командующий группой армий «Дон», по-видимому, плохо информирован.
— Как я могу принимать здесь какие-либо решения, если я не знаю, что делается вокруг, не знаю, что Манштейн и главное командование предпринимают и планируют. Я вечно слышу только одно: «Держитесь!» Так мы и делаем вот уже месяц, причем погибаем. Похоже на то, что Гот вряд ли продвинется вперед. Части его LVII танкового корпуса перешли к обороне.
— Может быть, господин генерал, мы бы выручили Гота, если бы перешли в наступление и прорвались ему навстречу, тогда русские вынуждены были бы драться на два фронта и распылять свои силы?
— Это-то верно, Адам, но до сих пор Манштейн нам этого не разрешил. Он ведь должен санкционировать начало операции под кодовым названием «Удар грома». А он молчит и поныне. Гитлер и главное командование все еще хотят, чтобы мы удерживали город. И Манштейн боится дать приказ от своего имени, хотя и знает о нашем тяжелом положении. Тогда, сразу же после окружения, приказ держаться до конца, между прочим, мотивировался тем, что преждевременная сдача города повлечет за собой уничтожение группы "А" на Кавказе, которая застряла из-за осенних дождей и слякоти{59}. Пусть даже этот мотив был правильным до конца ноября, но ведь сейчас земля промерзла и на подступах к Кавказу. Тем не менее наш прорыв под запретом и сейчас. Как же я могу что-нибудь предпринимать, если я не знаю общей обстановки и Манштейн меня неправильно информирует?
Последние слова прозвучали как вопль отчаяния. Казалось, Паулюса раздавит бремя возложенной на него ответственности. «Надо надеяться, что он выдержит», — подумал я, выйдя от Паулюса.
17 декабря поздно вечером командование группы армий «Дон» сообщило, что 17-я танковая дивизия присоединилась к армии Гота и, наступая, переправилась через Аксай у Генераловского.
— Будем надеяться, господин генерал, что теперь Гот снова продвинется вперед, — заметил я, когда Паулюс меня информировал о случившемся.
— Мы крайне в этом заинтересованы. Если бы эта дивизия на пять дней раньше вступила в бой, успех был бы, по моему мнению, обеспечен. Между тем у командования Красной Армии оказалось достаточно времени для того, чтобы усилить свою оборону. Посмотрим, что нас ожидает завтра и послезавтра.
Как терзало нервы это ожидание! Как расслабляло!
Это сказалось даже на столь деятельном генерал-майоре Шмидте. Когда я предложил отобрать из штабов и службы тыла солдат и офицеров для пехотных частей, он хоть и согласился, но все же предпочел ждать, пока будет принято решение о нашем выходе из окружения.
Ну а противник тоже медлил? Вряд ли можно было так думать. Он действовал, даже если здесь его действия сводились к налету одной «швейной машины», которая в эту минуту прострочила небо над нашим командным пунктом и сбросила бомбы. Одна из них упала поблизости от нашего убежища. Земля задрожала, оконные стекла лопнули.
Долго ли еще противник будет выжидать, прежде чем нанести нам сокрушительные удары? Когда все это кончится? И чем?
Группа армий «Дон» присылает майора
Утром 18 декабря с нами связался комендант аэродрома в Питомнике.
— Только что прибыл офицер разведывательного отдела группы армий «Дон» майор генерального штаба Эйсман. Он просит прислать за ним машину.
Тотчас же была отправлена одна из дежурных легковых машин, через час майора принял генерал Паулюс, а вслед за этим — генерал-майор Шмидт. Затем в убежище состоялась обстоятельная беседа между обоими генералами и представителем командования группы армий.
Я познакомился с Эйсманом — довольно поверхностно — во время совместного обеда. Это был очень молодой офицер, умный и сообразительный — таково было мое первое впечатление. С каким поручением он сюда явился? За столом об этом не было сказано ни слова. Я услышал только, что ему дан приказ в тот же день вылететь обратно в штаб группы армий «Дон» в Новочеркасске. «Молниеносный визит», — подумал я.
Эйсман пожелал после обеда еще переговорить с Эльхлеппом и фон Куновски. Я, как обычно, сопровождал Паулюса в его бункер. Командующий предложил мне пройти вместе с ним в его рабочий кабинет.
— Вы, наверное, спрашиваете себя, Адам, что означает этот короткий визит молодого офицера. Манштейн поручил ему ввести нас в курс всей обстановки. Армия Гота натолкнулась на сильного, численно превосходящего противника. Она не сможет продвинуться вперед. По мнению главного командования группы армий «Дон», сомнительно, чтобы Готу удалось с имеющимися в его распоряжении силами прорвать кольцо окружения. Манштейн считает также, что возможность увеличить снабжение по воздуху исключена. Поэтому 6-я армия должна быть готова к контрудару.
— Я полагаю, господин генерал, мы к этому вполне подготовились. Когда мы должны выступить? Наиболее серьезным представляется мне положение с горючим. При его наличном запасе немногие имеющиеся у нас танки с трудом пройдут в боевой обстановке 30 километров. Между тем передовые отряды Гота отдалены от нас более чем на 50 километров. Распорядилось ли по крайней мере командование группы армий, чтобы горючее и снаряжение было переброшено по воздуху? Представляет ли себе Манштейн, каковы силы наших солдат? Знает ли он, что большинство в полуголодном состоянии?
— Вы сами сказали, что наши солдаты изнурены и что большая часть наших дивизий расположена на расстоянии свыше 40 километров от намеченного места прорыва. Вспомните судьбу 94-й пехотной дивизии, которую Зейдлиц 23 ноября оттянул с Северного фронта. Точно так же противник обрушится и на наши измотанные и потрепанные войска и уничтожит их. Нет, при создавшихся условиях было бы безответственно давать приказ о прорыве из окружения. Я должен быть уверенным, что кольцо окружения будет прорвано извне или что Гот настолько к нам приблизился, что мы сможем в течение одного дня установить с ним связь. Создать предпосылки для прорыва и назначить время для начала прорыва может только Манштейн. До сих пор он в этом решающем вопросе все еще держится уклончиво. Я откровенно изложил Эйсману мою точку зрения и просил его столь же откровенно информировать Манштейна. Ведь положение в котле за последние недели решительно изменилось. Считать нашу армию боеспособной можно только условно.
— Я не понимаю, почему при нашем катастрофическом положении Манштейн посылает какого-то майора вместо того, чтобы самому вылететь в котел{60} или хотя бы прислать своего начальника штаба. Ведь нашему командованию, господин генерал, нужно обсудить положение с лицами, имеющими право принимать решение, с людьми, которые здесь вместе с вами могли бы принять ясное решение, чтобы таким образом избегнуть дальнейшего обострения ситуации.
— Вы совершенно правы. Командование группы армий должно принять решение. Манштейну известно положение внутри и вне котла. Он знает, какие силы еще находятся на подходе. Видимо, командующий группы армий «Дон» не решается на свой страх и риск действовать вопреки приказу Гитлера. Я много ждал от личной беседы с Манштейном в котле. Здесь он должен был бы занять определенную позицию. Шмидт тоже не может понять, почему Манштейн так третирует 6-ю армию и в эти грозные часы присылает к нам самого молодого офицера своего штаба. Значит, нам снова нужно ждать. По моему распоряжению Куновски передал Эйсману письменный доклад о катастрофическом недостатке продовольствия и медико-санитарных средств.
Манштейну должно быть ясно, что и остатки 6-й армии погибнут самым жалким образом, если сейчас, в последнюю минуту, не будут вне и внутри котла сосредоточены все силы, необходимые для деблокирования. Для десятков тысяч наших людей даже самая решительная помощь 6-й армии уже опоздала. Тем не менее я питаю весьма слабые надежды на то, что Манштейн сам решится отдать приказ об оставлении Сталинграда. Мы увидим, Адам, как за все, что здесь, происходит, когда-нибудь ответственность возложат на меня одного. Кто станет учитывать, что приказы высших командных инстанций связали мне руки? Кто примет во внимание, что недостаточная осведомленность о положении вне котла парализует меня, когда надо принимать решение?
Что я мог ответить близкому к отчаянию Паулюсу, который день и ночь ломал себе голову над тем, как ему вывести армию из этого безвыходного положения? Я не находил слов. Мне было ясно, что не Паулюса сочтут главным виновником страданий 6-й армии, а тех, кто послал его вместе с его солдатами на гибель, а затем предал.
Однако кто же принадлежит к числу тех, кто предал? Гитлер? Кейтель, Йодль или генеральный штаб? В какой мере виновны Вейхс или Манштейн? Есть ли другие виновники? Тогда я не находил никакого ответа.
Вечером 18 декабря, как каждый день, начальники отделов собрались в убежище у Паулюса. Краткое сообщение Шмидта об операции Гота лишь подтвердило то, что Эйсман передал утром: 17-я и 6-я танковые дивизии практически застряли.
Мне вручают Рыцарский крест
После этого мы принялись уничтожать наш скудный ужин. Настроение было подавленное. Тут вошел ординарец и пригласил Паулюса к аппарату по вызову фельдмаршала фон Манштейна. Мы насторожились. Не прибыл ли спасительный приказ? Эльхлепп сказал:
— Вот это был бы действительно быстрый ответный сигнал!
Мы не сводили глаз с двери. Шли минуты. Паулюс не появлялся. Постепенно в нас заговорил прежний скепсис. Если бы с Манштейном обсуждался вопрос о выходе из окружения, Паулюс непременно приказал бы позвать Шмидта.
Ну вот наконец! Командующий возвратился в помещение, сопровождаемый моим обер-фельдфебелем Кюппером. Это было странно и не могло иметь ничего общего с приказом о выходе из окружения. Пока я размышлял, Паулюс подошел ко мне.
— Я должен всем вам, господа, сообщить приятное известие. Сегодня наш 1-й адъютант полковник Адам за его участие в организации обороны на реке Чир, за проявленные им при этом самоотверженность и мужество награжден Рыцарским крестом.
С этими словами генерал вручил мне высокую награду.
Я был так поражен, что не сразу ответил на сердечные поздравления Паулюса. Все бросились ко мне, жали мне руки. На короткое мгновение были забыты лишения и смерть. Мной овладела огромная радость, я искренне гордился, особенно когда командующий подчеркнул, что впервые, пожалуй, в германской военной истории адъютант армии награжден высшим орденом. Но не успел я почувствовать себя по-настоящему счастливым, как это чувство улетучилось. Чашу радости отравила горечь воспоминаний о сопровождавшихся огромными жертвами боях на нижнем Чире, о многих товарищах, тогда и позднее отдавших свои жизни. В конце ноября командование группы армий потребовало от нас, чтобы мы обеспечили возможность отхода 6-й армии. Ради этой цели солдаты, отступавшие вплоть до Нижне-Чирской, беспрекословно заняли указанные им позиции. И я воспринимал как свой внутренний долг оказание помощи товарищам, находившимся в котле в столь тяжелом положении. Ради этого мы были готовы отдать все силы. Но жертвы и потери были напрасны. Здесь ничего не мог изменить и мой Рыцарский крест.
Но не только печальный итог событий прошедшего месяца, а гораздо больше сама страшная действительность была причиной того, что получение награды не вскружило мне голову. Поздно вечером 18 декабря Шмидт принес еще находившимся в убежище офицерам штаба новое печальное известие. Красная Армия продолжала с возрастающим успехом наступление, начатое 16 декабря. Фронт итальянской армии был окончательно прорван. Соединения этой армии в паническом бегстве оставили свои позиции и бежали на запад.
Начальник штаба закончил свою информацию так:
— Тем самым пробита широкая брешь на левом фланге немецких дивизий и сводных частей, ведущих бои на Верхнем Чире.
Прорыв уже достиг глубины 45 километров. Вероятно, группа армий будет вынуждена оттянуть назад весь левый фланг.
Что же получится из наступления Гота? Достаточно ли сил у его танковой армии для того, чтобы продолжать наступление и быстро вступить с нами во взаимодействие?
Паулюс, Шмидт и я стояли вместе перед оперативной картой; на ней не хватало многих данных. Мы плохо знали, какие наши части находились в месте прорыва, какова была их боевая мощь, где именно проходил фронт. Мы буквально ничего не знали о том, каковы силы противника и каково главное направление его прорыва. Командующий слушал в течение нескольких минут наши предложения, затем сказал:
— Все зависит от того, какие резервы может и хочет ввести в бой главное командование. Мы здесь, в котле, не можем этого определить. Хорошо, если оптимисты окажутся правы.
Мучительные вопросы
Заботам конца-края не видно.Ясной морозной ночью я с начальником оперативного отдела еще несколько времени прохаживался возле наших блиндажей.
— Мне все это непонятно, Эльхлепп. Если я не ошибаюсь, вместе с 8-й итальянской армией был введен в бой и германский XXIX армейский корпус. Видимо, немецкие соединения тоже сдали свои позиции.
— Надо полагать. Вероятно, их увлекли за собой бежавшие без оглядки итальянцы.
— Как подумаешь, Эльхлепп, ведь мы с 1940 года стремительно шли от победы к победе. Теперь поражение следует за поражением. Ведь этому должны быть причины.
— Я считаю главной причиной косную, негибкую тактику. Мы редко и всегда очень вяло реагируем на мероприятия противника, недооцениваем его самым безответственным образом.
— Чем больше я об этом думаю, тем больше меня угнетает мысль, что и мы, командование 6-й армии, проявляли в решающие моменты ограниченность и узколобость. Конечно, сегодня легко судить о прошлом. В дни, предшествовавшие 19-20 ноября, ни Паулюс, ни Шмидт, ни командиры корпусов, за исключением Зейдлица, ни вы, ни я не были готовы, вопреки приказам Гитлера и Главного командования сухопутных сил, пробиваться на юго-запад, чтобы избежать угрожающего окружения. А тогда еще не было поздно. Мы бы сохранили жизнь десяткам тысяч людей, а они между тем пали в битве, которую скорей надо бы назвать нашей агонией, поскольку у нас не было достаточно боеприпасов, горючего и продовольствия. И не следует ли отсюда, что и нас всех, занимающих командные посты в 6-й армии, назовут совиновниками происшедшего?
— Мою точку зрения вы знаете, Адам. Мы солдаты и обязаны повиноваться. Это остается в силе и тогда, когда мы не в состоянии понять правильность приказа и, быть может, сами должны лечь здесь костьми. С этим надо считаться каждому солдату и особенно каждому кадровому офицеру, как мы с вами. Поживем — увидим. Дело еще может принять иной, благоприятный для нас оборот.
— Мы с вами достаточно давно знакомы, чтобы знать, что мы оба не трусы, — ответил я. — Если нам здесь придет конец, значит, нас постигнет такая участь, какой мы на фронте можем ждать ежеминутно. Я совершенно согласен с вами, что к этому нас обязывает наша профессия. Но, во-первых, речь идет не о нас двоих, но о 270 тысячах солдат. Во-вторых, я позволю себе повторить, что вряд ли, говоря обо всем, что сейчас происходит с нашими частями, можно сказать, что они сражаются, вернее сказать — они гибнут. Вы это знаете не хуже меня. Кто несет ответственность за эту медленную смерть? Только Гитлер и главное командование? Только ли Манштейн и его штаб? А на нас нет никакой вины? Разве как военачальники мы выполнили свой солдатский долг в отношении армии? Разве мы не бездействовали в тот момент, когда наша офицерская честь обязывала нас в интересах наших солдат действовать самостоятельно? Прошу вас, Эльхлепп, поймите меня правильно. Я далек от того, чтобы претендовать на роль судьи, оценивающего действия командования армии, не хочу и себя терзать. Мне самому трудно ответить на эти вопросы. Но я не могу также от них просто отмахнуться. Эти вопросы возникают, они сверлят мой мозг, и тем мучительней, чем быстрей ухудшается наше положение. Ваш оптимизм, мой дорогой, делает вам честь. И я считался оптимистом в кругу друзей. Однако сегодняшнее сообщение о разгроме 8-й итальянской армии почти совсем подорвало во мне веру.
— Перестаньте мудрствовать, Адам, проку от этого никакого. Пока мы еще не можем полностью оценить обстановку. Конечно, русские нанесли удар крупными силами. Бесспорно, южный участок фронта под угрозой. Но Главное командование сухопутных сил справится с создавшимся положением. Еще несколько дней — и мы протянем руку армии Гота. Мы выкарабкаемся из трясины. Мы снова выйдем на оперативный простор. Сегодня наши дивизии на южном участке котла донесли, что уже слышен гром пушек армии Гота.
Мы стояли у моего нового убежища. Из маленькой дымовой трубы вылетали искры. Видимо, мой помощник еще усердно занимался топкой: когда я уходил в послеобеденные часы, на стенах поблескивал иней.
— Вы уже видели мою «виллу», Эльхлепп?
— Пока у меня не было случая.
— Зайдите на полчаса. В моем чемодане еще сохранился неприкосновенный запас — бутылка коньяку. Добрый глоток — хорошее средство от мучительных размышлений и холода.
Полковник спустился за мной по пяти ступенькам вниз, к входу в бункер. Я отворил дверь. Перед печкой сидел на корточках мой обер-лейтенант и помешивал пылающие угли. По сравнению с температурой снаружи в помещении царила приятная теплота. Стены, видимо, оттаяли.
Пока Эльхлепп разговаривал с моим сотрудником, я вытащил из ящика бутылку мартеля и откупорил ее. Для Эльхлеппа нашелся стакан, а мы двое воспользовались казенными алюминиевыми кружками. Стулья мы придвинули поближе к печке.
— За удачный исход битвы!
Эльхлепп поднял свой стакан. Мы поддержали его тост. Залпом выпили мы напиток, обжигающий горло. Какое это было наслаждение!
— А если исход не будет благоприятным, что тогда, Эльхлепп? Если не удастся локализовать прорыв на участке итальянцев? Разве тогда не придется быстро отвести назад введенную в бой армию, чтобы и она не попала в окружение? Ведь тогда мы обречены на катастрофу.
— Что вы сегодня все время каркаете! К чему это?
Катастрофа означает смерть или плен или, вернее сказать, только смерть. Ведь плен равносилен смерти.
— Если судить по газетам и радиопередачам для солдат, то вы правы. Но, по правде говоря, я никогда не был убежден в том, что русские действительно пристреливают каждого, кто попадает в плен. Когда прошлой осенью мы стояли в Ржеве, было сброшено много листовок, подписанных немецкими военнопленными. Я сам видел несколько экземпляров у нашего начальника разведывательного отдела. Он сказал мне, что подписавшие действительно состояли в подразделениях, названных в листовках, и числились пропавшими без вести.
— Как бы то ни было, Адам, я ни в коем случае в плен не сдамся.
— Значит, по вашему мнению, армия, находящаяся в самом отчаянном положении, не имеющая ни малейших надежд на то, что она вырвется из окружения, должна дать противнику себя уничтожить? Чем отличается ваш тезис от призыва к массовому самоубийству? Я тоже боюсь плена. Но вправе ли мы взять на себя ответственность за то, что только под влиянием страха, быть может необоснованного, сотни тысяч людей принесут себя в жертву? Это же бессмысленно! Я полагаю, что борьба должна продолжаться, пока есть надежда на выход из окружения. Иначе стоит вопрос, если последняя надежда на это потеряна.
— Мой дорогой Адам, могу вас заверить, что я никогда не соглашусь на прекращение борьбы, ибо это равносильно плену. А плен — это смерть.
— Как вы собираетесь избежать плена, Эльхлепп?
— Я попрошу Паулюса разрешить мне пойти на фронт в качестве рядового солдата. Там я продам мою жизнь как можно дороже.
— Это безумие, Эльхлепп, это не что иное, как самоубийство. Подумайте о вашей жене и детях. Нет ничего бесчестного в том, что командир прекращает борьбу, если продолжать ее — значит бессмысленно жертвовать десятками тысяч человеческих жизней. По моему мнению, вы должны были бы снова все это основательно продумать.
Начальник оперативного отдела поднялся с места.
— Тут нечего продумывать, но я надеюсь, что все еще кончится благополучно.
После чего он простился со мной и моим обер-лейтенантом, безмолвно и растерянно слушавшим наш разговор.
Страдания раненых
До сих пор у меня почти не было удобного случая посетить войска на переднем крае. 19 декабря я собрался наверстать упущенное и лично убедиться, как там обстояли дела в действительности.
— Смотрите, не попадите к противнику, — сказал Паулюс, когда я доложил ему о поездке.
— Я нанес на свою карту точную линию фронта по последним сводкам, господин генерал. Я еду в 44-ю и 76-ю пехотные дивизии.
Мы отправились в 7 часов. Водителя я не знал; он и его легковая машина были прикомандированы к нашему штабу из какой-то дивизии. На пути через Гончары к Россошке я был свидетелем потрясающих сцен, изо дня в день разыгравшихся на батальонных пунктах медицинской помощи, эвакуационных пунктах и в полевых лазаретах. У одного из лазаретов я вышел из машины. Еще в сентябре я посетил дивизионный медицинский пункт под Гумраком. Впечатления о нем глубоко врезались в мою память. Однако то, что я увидел теперь в этом временном госпитале, было много страшнее, можно сказать, кошмарно.
Выбившиеся из сил санитары вытаскивали тяжелораненых из машин и доставляли их на носилках к санитарной палатке. Там они оставались лежать на пропитавшихся кровью грязных одеялах до тех пор, пока в операционной освобождалось место. Операционная находилась в одноэтажном доме метров пятнадцать длиной, над входом в который висел флаг Красного Креста. Чтобы попасть туда, мне пришлось протискиваться через толпу ожидавших очереди раненых. Один из них заговорил со мной:
— Помогите нам, господин полковник. Уже три дня мы ничего не ели. У большинства из нас обморожены руки и ноги. Там, впереди, все сборные и перевязочные пункты переполнены. Врачи отослали нас сюда.
С покрытого грязью и щетиной лица на меня смотрели усталые, лихорадочно блестевшие глаза. Руки солдата были обмотаны полосами из шерстяного одеяла. Я сказал ему, что прибыл поговорить с врачами. Затем я протиснулся в здание.
Через открытую дверь мне было видно помещение для раненых. Им уже была оказана помощь, и они ожидали эвакуации. Это было зловещее скопление белых повязок и грязной форменной одежды. Раненые валялись в тесноте на полу и были кое-как прикрыты шинелями или тряпьем. В соседней комнате находилась операционная. Когда я появился в дверях, из окружавшей операционный стол группы отделился человек и направился ко мне. Это был врач. С запавшими щеками, бледный, измученный, он стоял передо мной в покрытом пятнами крови халате, измазанном резиновом фартуке.
— Вместе с тремя другими врачами и 20 санитарами мы уже в течение трех недель работаем день и ночь без перерыва, — сказал он мне. — За это время пришлось дважды переводить наш лазарет. Один раз потому, что авиабомба разрушила половину дома; при этом погибло около тридцати раненых и девять наших людей. Другой раз потому, что русская артиллерия с таким же успехом влепила нам два снаряда. Теперь мы уже не можем двинуться с места, потому что потеряли все наши автомашины. Все места до последнего у нас заняты. Разумеется, мы оказываем помощь всем прибывающим. Мы даем им тарелку горячего супа или чашку чаю, меняем повязки и направляем в город. Там, в еще сохранившихся домах и в подвалах развалин, созданы вспомогательные лазареты, где у этих бедняг по крайней мере будет крыша над головой.