План Фуля основывался на тактике, использованной его кумиром, Фридрихом Великим, в 1761 г., когда тому пришлось действовать перед лицом обладавшего значительным численным превосходством противника. Фридрих отступил в хорошо защищенный лагерь и заставил две вражеские армии, осаждавшие его там, бесплодно лить кровь солдат и понапрасну терять силы. На деле в начале французского вторжения Фуль предлагал русской 1-й армии отойти на заранее подготовленные позиции, увлекая противника за собой. 2-й армии затем предстояло выйти в тыл французам и нанести им за счет этого значительный урон. Для таковой цели он, или скорее его протеже, барон Вольцоген, выбрал Дриссу, позволявшую прикрыть дороги как на Москву, так и на Санкт-Петербург. В последние месяцы 1811 г. начались работы по созданию мощных земляных укреплений Дрисского лагеря, чтобы сделать позицию неприступной.
   Идея использовать подобным образом Дриссу импонировала Александру, поскольку напоминала ему об отходе Веллингтона на линию Торриш-Ведраш в 1811 г. Однако царь так и не высказался определенно в пользу данного или иного плана и одновременно забавлял себя обдумыванием всевозможных вариантов. По одному из них предполагалось разжечь восстание на Балканах и в Венгрии, создав, таким образом, отвлекающее направление. Идею выносил в своем мозгу адмирал Павел Васильевич Чичагов, эксцентричный, но компетентный морской офицер, принадлежавший не так давно к числу поклонников Наполеона, а в описываемый момент служивший под началом Кутузова на турецком фронте.[47]. Он считал, что, заключив мирный договор с Турцией, Россия должна использовать войска на данном театре для вторжения в Болгарию, православное население которой охотно примет русских, а оттуда развернуть наступление на области под властью Наполеона в Далмации и далее в сердце наполеоновской Европы через Италию и Швейцарию. Александр пришел в восторг от самих масштабов замысла и играл в него до тех пор, пока Румянцев не указал на нереалистичность и дипломатическую пагубность затеи, ибо попытки следовать ей повернут против России как Турцию, так и Австрию и уверенно приведут их в стан ярых сторонников Наполеона.
   Существовала к тому же и польская карта, способов разыграть которую не переставал искать Александр. Во время пребывания в Вильне он положил немало усилий, чтобы улестить местную польскую аристократию, раздавая ордена и почетные титулы, а также роняя странные замечания в отношении возможности восстановления Польши. У него имелась парочка доверенных агентов, озвучивавших это мнение, и он писал Чарторыйскому, спрашивая, не настал ли подходящий момент заявить о намерении поступить подобным образом. На такой шаг его подговаривал и Бернадотт, в письмах убеждавший царя вступить в Польшу и предложить ее корону Понятовскому. Александр отправил полковника Толя с тайной миссией к Понятовскому предложить ему высокий пост (вероятно, даже и корону) в будущем Польском королевстве, если тот согласится вывести свой корпус из состава французской армии и перейти с ним на сторону русских. Понятовский глубоко поразился такой просьбе, которую все равно не смог бы выполнить, даже если бы захотел.
   В поисках переманить к себе поляков Александр даже просил печально знаменитого одержимостью католицизмом сардинского посла в Санкт-Петербурге, Жозефа де Местра, задействовать орден иезуитов (распущенный римским папой, но нашедший прибежище в России) для настраивания населения Польши в пользу царя за счет использования аргумента о том, что-де Александр есть защитник папства, в то время как Наполеон – его враг{162}.
   Сестра Александра, великая княгиня Екатерина, убеждала брата уехать из армии. «Коли кто-то из них [генералов] совершит просчет, он будет осужден и наказан, когда же ошибку допустите вы, все падет на ваши плечи, а утрата доверия к тому, перед кем все склоняются, к тому, от кого все зависит и кто, будучи единственным арбитром судьбы империи, должен быть ее оплотом, есть куда большее зло, чем потеря нескольких губерний», – писала она{163}.
   Екатерина не сказала о том, что он и так уже изрядно навредил делу поездкой в Вильну и продолжал усугублять обстановку нерешительным поведением. Нежелание царя одобрить какой-нибудь из предлагаемых ему вариантов или открыто оказать доверие кому-то из генералов вело к всеобщей неуверенности – никто не знал толком, к чему готовиться. Брат монарха, великий князь Константин, без жалости муштровал солдат, но никто ничего не делал для противодействия приближавшейся Grande Armée. Никто всерьез даже не пытался отслеживать перемещения противника, тогда как в частях и соединениях отсутствовали точные карты театра предстоящих военных действий{164}.
   «А тем временем мы устраивали балы и партии, и наше продолжительное пребывание в Вильне напоминало увеселительную поездку, а не приготовление к войне», – рассказывал полковник Бенкендорф. Шишкова по прибытии в Вильну глубоко поразили и озадачили благодушие атмосферы и отсутствие малейшего ощущения надвигавшейся грозы. «Наша повседневная жизнь была настолько беззаботна, что не поступали даже известия о неприятеле, точно тот находился от нас за несколько тысяч верст[48]», – писал он. Солдаты на постое старались сорвать любые моменты удовольствия, предлагаемые мирным бытом в сельской местности Литвы. «Пожилые офицеры страшились Наполеона, видя в нем ужасного завоевателя, нового Аттилу, – рассказывал поручик 3-й легкой артиллерийской роты Илья Тимофеевич Радожицкий, – а мы, юные, дружно резвились с Амуром, вздыхали, и охали от ран его»{165}.
   Люди в отдалении от фронта не понимали, почему русская армия, чьи офицеры писали домой письма, полные показной смелости, не атакует французов и не выбросить их из Пруссии и Польши. Все громче звучало недовольство пассивностью войск, усиливаемое широко распространенным страхом перед французским вторжением в Россию, не в последнюю очередь из-за грозной перспективы возникновения вследствие вражеского нашествия общественных беспорядков.
   В мае в Санкт-Петербург пришли ошибочные вести о том, будто Бадахос и Мадрид сдались перед натиском британцев, а испанская армия перешла Пиренеи и вступила в южные районы Франции[49]. Почему же, спрашивали себя люди там и тут на просторах огромной страны, Александр не выступит, чтобы нанести финальный удар Наполеону? Он же со своим окружением очевидно неплохо проводил время на балах и вечерах, а в столице поговаривали, что бездельничающие офицеры устраивают «оргии»{166}.
   Русские оценки численности Grande Armée выглядели очень заниженными. По предположениям Барклая и Фуля, французов насчитывалось 200 000 или 250 000 чел. Багратион приводил число 200 000, Толь – 225 000, Беннигсен – 169 000, а Бернадотт и того меньше – 150 000. Самая высокая планка у русских находилась на отметке 350 000 чел., но и то с учетом всех резервов и тыловых формирований{167}. Посему успешное развертывание наступления на такую армию казалось делом вполне возможным, и Александр, нет никакого сомнения, очень бы хотел броситься в атаку. Его восхищение планом Чичагова и фактически попытка подкупить Понятовского могут рассматриваться только в контексте наступательных действий. Есть и другие указания на желание царя возглавить такой поход{168}.
   Но Александр находился и под сильным влиянием взглядов Фуля, а Фуль высказывался против наступления, будучи уверенным, что русской армии оно не по силам{169}. Помимо всего прочего, царю хотелось выглядеть невинной жертвой, а не зачинщиком войны и агрессором, к тому же его религиозные инстинкты склоняли его к роли пассивного инструмента в руках божественного Провидения.
   В предшествующие годы в письмах и высказываниях он все больше и чаще ссылался на волю Господню. Направляющим моментом для царя становилось желание быть достойным и праведным проводником промысла Божия. «Я, по крайней мере, утешаюсь тем, что сделал все совместное с честью, чтобы избежать противоборства, – писал он Екатерине в феврале. – Теперь сие лишь вопрос приготовления к нему со всей отвагой и верой в Бога. Вера сильна во мне как никогда, и я смиренно склоняюсь перед Его волей»{170}.
   Нессельроде по-прежнему советовал Александру искать мира, а не провоцировать войну, но Александр, похоже, полностью исключал переговоры как вариант. Так или иначе, он был вовсе не в настроении говорить о мире, когда 18 мая Нарбонн появился в Вильне{171}. Царь принял посла, прочитал привезенное им письмо, но в ответ сказал, что Наполеон поднял против России всю Европу и намерения его совершенно очевидно враждебные, а посему нет никакого смысла вести переговоры. Он повторил, что согласится на них только при условии отвода Наполеоном войск за Рейн.
   «Чего хочет император? – задал он Нарбонну риторический вопрос. – Починить меня своим интересам, вынудить меня на меры, которые погубят мой народ? И вот из-за моего отказа он намеревается вести против меня войну, веря, что после двух или трех сражений и занятия нескольких губерний, возможно, даже одной столицы, вынудит меня подписать условия мира, которые он продиктует. Он обманывает себя! – Затем, взяв и развернув на столе большую карту своих владений, Александр продолжал: – Мой дорогой граф, я убежден, что Наполеон величайший полководец Европы, армии его закалены в битвах, а помощники храбрее и опытнее всех прочих, но пространство – вот преграда. Когда после нескольких поражений я отступлю, уводя население, когда предоставлю защитить меня времени, пустыне, климату, я смогу еще, быть может, сказать последнее слово против самой грозной армии наших времен»{172}.
   Хотя большинство людей в русской ставке полагали, что единственная задача Нарбонна состоит в шпионаже, в стремлении выведать диспозицию войск и подтолкнуть местных патриотов к восстанию, на следующий день Александр пригласил посла на парад, а потом и – отобедать с ним. Однако на другой день один из адъютантов Александра уведомил Нарбонна, что карета, любезно предоставленная к его услугам для обратно путешествия в Дрезден, будет ждать француза у дверей тем же вечером{173}.

7
Рубикон

   Карета Нарбонна, почти белая от покрывавшего ее толстого слоя пыли, вкатилась на двор королевского дворца в Дрездене во второй половине дня 26 мая. Графа проводили наверх и быстро вызвали к императору, которому он дал полный отчет о разговорах с Александром, особо подчеркнув последние слова царя, произнесенные на прощание. «Скажите императору, что я не стану агрессором, – напутствовал его Александр. – Он может перейти Неман, но я никогда не подпишу мирный договор, продиктованный на русской территории»{174}.
   Трудно представить себе, какой реакции Наполеона ожидал Александр, когда провожал уезжавшего французского посланника такими словами. Царь и раньше утверждал, что не пойдет ни на какие переговоры, если только Наполеон не выведет войска из великого герцогства Варшавского и Пруссии, в то время как сам собрал армию на границах этих государств. У Наполеона имелось всего два варианта действий: распустить огромную армию и отправляться домой, открываясь, таким образом, для удара и оставляя всю Польшу и Германию добычей вторжения, или осуществить вторжение самому. Император французов воспринял послание Александра как насмешку – «упрямый вызов», по выражению британского историка Уильяма Хэзлитта{175}. Однако Наполеон считал полученный ответ обусловленным хвастовством и показной бравадой, а не уверенностью. Посему он послал курьера к Лористону в Санкт-Петербург с распоряжением отправляться в ставку царя в Вильне в последней попытке к примирению.
   Наполеон не боялся войны с Россией. «Никогда экспедиция против них не могла более рассчитывать на успех», – говорил он Фэну, указывая на то, что бывшие противники стали теперь его союзниками. Все верно, недавно он получил несколько разочаровывающий ответ на предложения об альянсе со Швецией. Однако то была пока лишь устная реакция, и, как считал император французов, когда он вступит с войсками в Россию, Швеция на самом деле не сможет устоять перед соблазном благоприятной возможности отвоевать Финляндию. «Никогда больше не представится такого удачного стечения обстоятельств. Я чувствую, как оно затягивает меня, и если император Александр упорно отрицает мои предложения, что ж, я перейду Неман!»{176}
   Он стал говорить уверенным, даже грозным тоном. «Не пройдет и двух месяцев, как Александр запросит мира, – заявлял император французов, – крупные землевладельцы принудят его к тому». Наполеон отмел прочь предостережения Нарбонна о сложности достижения победы в такой кампании, принимая во внимание особую природу жителей и местности. «Варварские народы простодушны и суеверны, – отрезал он. – Сокрушительный удар, нанесенный в сердце империи, по великой и священной Москве, преподнесет мне на блюде разом всю эту слепую и беспомощную массу»{177}.
   Однако планы императора французов по-прежнему оставались опасным образом неустроенными, поскольку с целью похода он по-прежнему так и не определился. «Мое предприятие из тех, ключом к которым служит терпение, – объяснял он Меттерниху. – Триумфатором станет более терпеливый. Я открою кампанию переходом через Неман и закончу ее в Смоленске и в Минске. Вот там я и остановлюсь. Укреплю два эти пункта, а в Вильне, где устрою себе ставку в ходе будущей зимы, займусь организацией Литвы, которая горит желанием избавления от русского ига. Я буду ждать, и мы посмотрим, кому первому надоест – мне, который будет кормить свою армию за счет России, или Александру, который будет питать мои войска за счет своей страны. А сам я смогу уехать и провести самые трудные месяцы зимы в Париже». Если Александр не запросит мира в этот год, Наполеон собирался развернуть очередную кампанию в 1813 г. и тогда уже двинуться в сердце империи. «Все это, как я уже говорил вам, есть только вопрос времени», – заверял он Меттерниха{178}.
   Похоже, у императора французов имелся отдельный план для каждого собеседника. «Коли уж я вступлю в Россию, то пойду, вероятно, на Москву, – писал он в наставлениях одному из своих дипломатов. – Одно или два сражения откроют мне дорогу туда. Москва есть настоящая столица империи. Захватив ее, я обрету мир». Наполеон добавлял, что, если война затянется, он оставит ее полякам, каковых усилит 50 000 французов и подкрепит щедрыми субсидиями{179}.
   Император французов по-прежнему не желал видеть в Александре противника, которого надо разгромить, а рассматривал его как этакого непостоянного союзника. Будь по-иному, Наполеон объявил бы о реставрации Польского королевства в границах 1772 г., чем дал старт национальному восстанию в тылу у русских армий. Он мог провозгласить и освобождение крепостных в России, каковая мера повлекла бы за собой беспорядки повсюду в стране. Все вышеназванные шаги привели бы Российскую империю в такой хаос, что Александр тут же забыл о серьезной обороне, а Наполеон получил бы шанс передвигаться по стране с войсками там, где ему вздумается. Но он хотел только принудить Александра повиноваться с минимумом неприятностей и ущерба для последнего. «Я буду вести войну с Александром со всей обходительностью, имея две тысячи пушек и 500 000 солдат, и не стану развязывать восстания», – откровенничал он с Нарбонном в марте{180}.
   Нарбонн и Маре постоянно выдвигали вопрос о необходимости создания сильного польского государства, которое стало бы французским сателлитом и оплотом на пути русской экспансии. Наполеон не исключал такого шага вовсе. Ему нужно было держать поляков на своей стороне, требовался запал к бомбе, пусть бы он и не хотел поджигать его, – оружие в виде польского национального восстания в России. Словом, императору приходилось манипулировать поляками и обманывать их. Чтобы добиться целей, надлежало отправить в Варшаву в качестве личного посла умного человека{181}.
   Изначально на таковую роль император французов намечал Талейрана, но ряд дипломатических соображений заставили императора остановить выбор на аббате де Прадте, архиепископе Малина, «священнике более амбициозном, чем лукавом и более мирском, чем амбициозном», как высказался о нем один из современников. Прадт в прошлом сумел сделаться нужным Наполеону, но не вызывал ни доверия, ни уважения, и страдал от недостатка качеств, необходимых для успешного выполнения порученной ему работы. Один из поляков, сотрудничавших с ним, аттестовал его как «ничтожество без следа достоинства», любившее интригу и делавшее вид, будто презирает Наполеона.
   Хотя возникает большой вопрос, отыскался бы в сложившихся обстоятельствах вообще хоть кто-то, сумевший справиться с подобного рода заданием. Наполеон дал четкую установку Прадту побудить поляков открыто изъявить намерение возродить польское государство и начать национальное восстание без обязательств со стороны аббата или его патрона-императора оказать им поддержку{182}.
   Наполеон даже озадачился вопросом кандидатуры на занятие польского трона, если уже решит восстановить королевство. Такая важная должность не подходила для легкомысленного Мюрата или не слишком опытного в государственных делах принца Евгения, оба из которых считали себя, однако, пригодными для данного поприща. Император французов подумывал было о маршале Даву, зарекомендовавшем себя как добрый солдат и руководитель, к тому же популярном у поляков, но недавний пример Бернадотта невольно поднимал вопрос верности такого короля императору в будущем. В сложившихся условиях лучшим вариантом казался один из братьев. «Я посажу туда Жерома, создам ему отличное королевство, – говорил Наполеон Коленкуру, – но ему придется что-нибудь совершить, ибо поляки любят прославившихся». Император отправил вестфальский армейский корпус под общим командованием Жерома в Варшаву, где тому предстояло заслужить любовь поляков. Худшего выбора Наполеон сделать, пожалуй, и не мог.
   Жером вступил в польскую столицу с помпой, положенной королю, и заявил, будто явился проливать кровь за польское дело в духе крестоносцев прошлого. Поляки нашли его слишком напыщенным и смешным, и прошло совсем немного времени прежде, чем по стране начали циркулировать всякие худые истории о нем, включая рассказы о том, будто он каждым утром принимал ванну, полную рома, а ежевечерне купался в молоке. Вестфальцы из его армейского корпуса вели себя безобразным образом, как и их французский командир, генерал Вандамм, который демонстрировал презрение к местным среди прочего и тем, что вскидывал ноги в грязных сапогах со шпорами на позолоченные вышивки в гостиных Варшавы. Поляки мечтали поскорее избавиться от Жерома и от его неуправляемых солдат.
   «На самом деле королем Польши должен был стать Понятовский, – признавал Наполеон позднее, уже находясь в изгнании на острове св. Елены. – Он подходил для того и званием и должными талантами». Однако в описываемые времена такая мысль не поселилась в голове императора французов, занятого более важными соображениями текущего момента{183}.
   Войска Наполеона занимали заданные позиции, и ему приходила пора встать во главе них. Итак, после тринадцати дней, проведенных в Дрездене, где он так ничего и не решил, император французов, наконец, расположился в походной карете – желтом купе, запряженном шестью лошадьми. Мамелюк Рустам взобрался на козла рядом с кучером, а Бертье устроился внутри с Наполеоном.
   Карета создавалась с расчетом отвечать всем потребностям владельца и была сконструирована так, чтобы он проводил в ней драгоценное время наилучшим образом. Она обладала способностью превращаться в импровизированный кабинет, оборудованный письменным столом с чернильницами, бумагой и перьями, ящичками для раскладывания документов и карт, полками для книг и с освещением, позволявшим читать в ночи. При необходимости карета служила как couchette (спальня), где имелся матрас для сна, умывальник, зеркала, мыльницы и ночной горшок, чтобы совершить необходимый toilette в дороге и не тратить времени по прибытии.
   Как отмечал один из гвардейских конных егерей эскорта, император очень долго прощался с Марией-Луизой и, когда садился в карету, в глазах его стояли слезы. Но все нежные чувства быстро растаяли и испарились в неприятной атмосфере реальности{184}.
   Наполеон отправился через Глогау в Силезии в польский город Познань, в который въехал верхом, проследовав под аркой с латинской надписью Heroi Invincibili («Непобедимому герою»). В городе всюду горели свечи, висели флаги и гирлянды. Император дал смотр частям только что вернувшегося из Испании Висленского легиона, но немало огорчился видом новобранцев. «Эти люди слишком молоды, – жаловался он маршалу Мортье. – Мне нужны солдаты, способные выносить нужду. Юнцы вроде этих лишь наполняют госпитали». Тут с ним никак не поспоришь. Недоросли бывают плохими солдатами, не только по причине слабости здоровья и склонности к быстрой утомляемости, но и, постольку поскольку не сформировались окончательно, не научились постоять за себя, вследствие чего легко пугались и поддавались влиянию, что часто вело к деморализации{185}.
   Покритиковав новобранцев, Наполеон почтил своим присутствием бал, данный в его честь, где произвел неважное впечатление на присутствовавших, в том числе и из-за замечания, что хотел бы видеть их в сапогах и при шпорах, а не в бальных туфлях. Но не настроения поляков лежали в основе недовольства Наполеона. По прибытии в Познань он уединился с главой комиссариата, Пьером Дарю, и, проверив, как снабжаются войска, обнаружил сильнейшие пробелы в системе. И по мере продвижения императора положение лишь ухудшалось. К моменту прибытия в Торунь он уже пребывал в ярости. Наполеон с горечью попенял генерал-интенданту Матьё Дюма, ответственному за вопросы снабжения, на то, что толком не выполнено ни одно из распоряжений{186}.
   Снабженческий механизм, на создание которого император французов пожертвовал столько времени и сил, так никогда в полной мере и не заработал. «Средств транспорта, поступавших ли от военных команд, принадлежавших к армии, или же от вспомогательных структур, почти повсеместно не хватало, – признавал Дюма. – Гигантская армия, пересекавшая прусские земли, точно огромный поток, поглощала все ресурсы территории, а снабжение из резерва не могло следовать за ней с сообразной скоростью». С самого начала возникла острая нехватка тягловых лошадей, последствия чего делались все более серьезными по мере наращивания войск в Польше{187}.
   Солдат уже постигло одно известное разочарование. Для тех, кто не принимал участия в кампании 1807 г., в заметной отсталости многих районов к востоку от Одера присутствовал элемент неожиданности и экзотики. Они с любопытством наблюдали за безлюдным ландшафтом и за стаями аистов. Анри-Пьер (по-голландски Хендрикус Петрус) Эвертс, родившийся в Роттердаме и служивший майором в 33-м легком пехотном полку в корпусе Даву, не поверил своим глазам, когда впервые лицезрел польское село. «Я остановился в изумлении и какое-то время неподвижно сидел верхом на коне, разглядывая жалкие деревянные домишки незнакомого мне типа, маленькую приземистую церковь и посередь всей грязи сальные бороды и волосы жителей, среди которых особенно отвратительными казались евреи. Все сие зрелище порождало горькие мысли о войне, которую мы собирались вести в такой стране»{188}.