Кроме того, необходимо заметить, что император французов имел немало естественных союзников, связанных с ним взаимным интересом того или иного свойства. Фридрих-Вильгельм III и Харденберг боялись социального взрыва, грозившего произойти из-за национального возрождения, сильнее, чем ненавидели Наполеона. Другие в Германии и в Европе в целом опасались могучего натиска русской экспансии и опасались, как бы ослабление французского влияния не повлекло за собой установление русского господства. Такие люди не доверяли мотивам Александра{56}.
   Между тем шпики Наполеона пристально присматривались к потенциальным диверсантам повсюду в Германии и отмечали факты поддержки, получаемой ими из России. К лету 1810 г. император французов с растущим раздражением наблюдал за ростом количества русских, прибывавших с визитами к европейским дворам и посещавших столицы в намерении настроить людей против Франции.
   В Вене бывший посол граф Разумовский, salonière[16] княгиня Багратион и старый корсиканский враг Наполеона, Поццо ди Борго, носивший в то время русскую военную форму, создали настоящую пропагандистскую сеть. Другие обрабатывали умы в духе вражды к Наполеону на водных курортах Германии. Император французов попросил Александра отозвать всю эту камарилью обратно в Россию, но с весьма малым результатом.
   В ноябре 1810 г. преемник Талейрана на посту министра иностранных дел, Жан-Батист де Шампаньи, сообщал Наполеону о «громадной революции», закипавшей в Германии и питаемой национальной ненавистью к Франции. Процесс набирал силу по мере роста напряженности между Францией и Россией и недовольства, порождаемого залезавшей в кошельки немцев Континентальной блокадой. Хотя обычно Наполеон смотрел на такие угрозы сквозь пальцы, теперь он начал относиться к происходящему серьезнее и даже заявил о намерении «искоренить германский национальный дух». Но единственный способ, которым он мог «выкорчевать» те дающие ростки семена крамолы, отобрать у них питательную почву, унавоживаемую из России{57}.

4
Дрейф к войне

   В Эрфурте Наполеон как-то неожиданно спросил Коленкура, как, по его мнению, Александр отнесется к династическому союзу между двумя империями. Император французов как будто бы не вкладывал большого значения в свои слова, но потом раза два возвращался к теме. Выражение подобного интереса не застало Коленкура врасплох. С того самого момента, когда Наполеон увенчал себя императорской короной, возник вопрос о наследнике, так как императрица Жозефина вышла из репродуктивного возраста, и давно ходили слухи о разводе. После Тильзита начались неофициальные разговоры о возможном сватовстве императора к одной из сестер царя, что способствовало бы упрочению новой entente.
   У Александра имелись две незамужние сестры: великая княжна Екатерина – обаятельная, умная и повсеместно уважаемая – и великая княжна Анна, которой едва исполнилось четырнадцать лет. До своей гибели от рук убийц-заговорщиков их отец издал особый указ, дававший супруге, позднее вдовствующей императрице, полную власть в отношении решения о браке дочерей. Царица-мать ненавидела Наполеона, и в 1808 г., вне сомнения встревоженная слухами о возможном сватовстве, быстро подыскала мужа Екатерине. Вскоре после возвращения Александра из Эрфурта великую княжну выдали замуж за принца Георга Гольштейн-Ольденбургского[17].
   Данный момент не обеспокоил Наполеона, который и без того подумывал о младшей сестре. Он не спешил и хотел пока оставить вопрос открытым. Такой расклад устраивал и Александра, позволяя ему до некоторой степени свободно выражать воодушевление относительно идеи брака, зная, что давать окончательный ответ придется не сразу, а через несколько лет.
   Однако в свете начала крушения союза с царем, Наполеон решил поскорее связать их обоих династическим альянсом. В конце ноября 1809 г. он дал указание Коленкуру выйти к Александру с предложением посватать сестру за императора французов. Александр отреагировал положительно, но на том дело и встало. Когда же Коленкур попробовал нажать в стремлении получить определенный ответ, царь попросил две недели на обдумывание вопроса и получение одобрения у матери. Под конец второй недели Александру понадобились дополнительные десять дней. Затем еще неделя. В начале февраля 1810 г. он продолжал пожимать плечами и сетовать на возражения матери, обусловленные слишком юным возрастом Анны. Наполеон, оскорбленный очевидным недостатком воодушевления со стороны Александра и подозревавший уже, что тот никогда не согласиться на брак, поспешил избежать грядущего унижения – официального отказа – и обратился с подобным предложением к Австрии.
   Император французов уже озвучивал в довольно туманном виде подобную возможность австрийскому двору в предыдущем году, а посему теперь мог действовать быстро. Прочитав донесения от Коленкура, где шла речь о негативном ответе Александра, утром 6 февраля, император французов призвал князя Карла фон Шварценберга, австрийского посла в Париже, и потребовал от того обязывающего решения сразу и бесповоротно. Шварценберг ухватился за подворачивавшийся, как он считал, исторический шанс, и превысил собственные полномочия, дав Бонапарту ответ, которого тот ждал. Придворный с посланием Наполеона к Александру, уведомлявшем последнего о перемене планов, буквально пересекся с посланцем царя, везшим письмо, где тот фактически говорил твердое «нет» Наполеону, объясняя отказ острым нежеланием матери даже говорить о сватовстве Анны, по крайней мере, еще два года.
   Услышав о помолвке Наполеона с эрцгерцогиней Марией-Луизой, Александр предположил, что тот все время вел параллельные переговоры с Австрией, а потому почувствовал себя уязвленным таким откровенным двуличием. Вряд ли стоит сомневаться в предпочтении, оказываемом Наполеоном перспективе женитьбы на великой княжне Анне, поскольку такой брак имел бы грандиозный резонанс символического венчания Востока и Запада – объединения двух половинок римской империи. Однако в результате развернувшихся приготовлений к помпезному бракосочетанию императора французов с Марией-Луизой, поглощавшему все внимание Европы, Александр очутился в незавидной роли посмешища перед своими собственными подданными. Он-то стоял за entente с Наполеоном перед лицом почти всеобщего единодушного противодействия альянсу у себя дома, и что же теперь? С ним, как по всему получалось, попросту позабавились и отбросили за ненадобностью. Между тем марьяжные гулянья в Париже, похоже, таили в себе и куда более глубокую угрозу.
   Во время свадебного празднества австрийский канцлер граф Меттерних, представлявший своего царственного господина, императора, встал и поднял кубок «за короля Рима!», выражая, таким образом, надежду на появление у Наполеона наследника и передавая один из старинных титулов кайзера дому Бонапарта. Из Санкт-Петербурга все выглядело так, будто Франция и Австрия входили между собой в альянс даже более тесный, чем особый франко-русский союз, заключенный в Тильзите. Одним неприятным признаком перемены настроения в общественном сознании стала история с российским займом, который Александр старался сделать в Париже с целью добыть так нужные ему средства, но который внезапно не нашел ни одного подписчика. К тому же новая ситуация заключала в себе и иной смысл{58}.
   Когда французы выходили к Александру с предложениями о заключении брака императора с его сестрой, царь давал понять о намерении увязать согласие в данном вопросе с условием, навеки исключавшим реставрацию Польского королевства. Наполеон отвечал положительно, вполне готовый обменять Польшу на Анну. Теперь же Александр потерял главный актив в торге – в деле крайней важности для России.
   Создание Наполеоном в 1807 г. великого герцогства Варшавского являлось на деле первым вещественным конфликтом интересов между Францией и Россией. Новое политическое образование неминуемо создавало шанс восстановления польского королевства. Подобная процедура грозила Российской империи потерей части, если уж не всех территориальных приобретений, сделанных за счет Польши в ходе серии ее разделов, – региона площадью в 463 000 квадратных километров с населением примерно в семь миллионов человек.
   Образование великого герцогства Варшавского таило и еще одну опасность для России из-за введения в новом государстве Кодекса Наполеона. Такой шаг приводил к кардинальной трансформации общественных взаимоотношений и влек за собой полное освобождение крестьян. Землевладельцы-помещики России, 95 процентов населения которой приходились на крепостных, никогда бы не смогли смотреть на такого соседа спокойно.
   Поляки, являлись ли те гражданами великого герцогства или нет, конечно же, видели в нем ядро для восстановления королевства Польша, а потому в провинциях, остававшихся под властью русских или австрийцев, многие предавались мечтам, а многие и строили планы на будущее. Когда в 1809 г. Австрия решилась на войну с Францией, одна из ее армий[18] захватила Варшаву, но оказалась вынуждена оставить город и откатываться, преследуемая поляками, которые вступили в Галицию, – в часть Польши, аннексированную Австрией.
   При заключении мирного договора Наполеон позволил полякам включить небольшую часть завоеванной территории в состав великого герцогства Варшавского. Сей шаг встревожил австрийцев, так как породил у них страх перед перспективой потери остального, но и раздосадовал поляков, ибо те считали себя в праве получить весь освобожденный ими ареал. Они и вовсе пришли в ярость из-за решения Наполеона уступить часть региона России, чтобы задобрить царя.
   Однако умаслить русских этим не удалось. Как доносил Коленкур, все в Санкт-Петербурге, начиная с царя, пребывали в твердой уверенности относительно того, что великое герцогство не должно получить ни пяди территории Галиции, ибо в противном случае создастся опасный прецедент. «Все новости, поступающие из Москвы и провинции, подтверждают, что опасения носят всеобщий характер: лучше взяться за оружие и умереть, говорят они, чем стать свидетелями воссоединения Галиции с великим герцогством», – писал он. Вопрос обострялся до готовности не повиноваться царю, которому многие не доверяли[19]. «Против императора Александра высказываются уже без всякой стеснительности. Об убийстве его говорят открыто, – сообщал Коленкур. – Я не видел такого брожения умов с самого моего прибытия в Санкт-Петербург»{59}.
   Наполеон никогда не имел намерения восстанавливать Польшу – все его утверждения в обратном относятся к более позднему времени, когда он старался удержать поляков на своей стороне или хватался за последнюю соломинку самооправдания. Посему он предложил Александру подписать обоюдную конвенцию, обязывавшую их обоих не подзадоривать поляков в их мечтах. Чтобы остудить чаяния польских патриотов, император французов отправил лучшие силы армии великого герцогства, Висленский легион, сражаться в Испании[20].
   Но Александр велел подготовить черновое соглашение, исключавшее слова «Польша» и «поляки» из официальной корреспонденции, запрещавшие ношение польских наград и не допускавшее использование польских гербов в великом герцогстве. Царь хотел связать Наполеона обещанием ни при каких обстоятельствах не допустить реставрации Польши и обязательством выступить против поляков с оружием, если те попытаются проделать это самостоятельно. Наполеон ответил, что он готов высказаться против возрождения Польского королевства, однако не может и не будет предпринимать действия с целью помешать этому. Предложенные Россией формулировки являлись бессмысленными, поскольку связывали Францию клятвами, которые та была не в состоянии сдержать. Император французов заметил, что, если бы пожелал, мог возродить Польшу еще в 1807 г. и прибавить всю Галицию к великому герцогству в 1809 г., но он не сделал ничего подобного, поскольку не имел такого рода намерений. Тем не менее, десятки тысяч поляков на протяжении более десятилетия сражались плечом к плечу с французами, подогреваемые надеждами когда-либо увидеть свою родину свободной и сочувствием Франции к их делу. Подписать предложенный Россией текст, как говорил Наполеон Шампаньи, означало бы «скомпрометировать честь и достоинство Франции»{60}.
   Александр же продолжал настаивать на своем черновике в противовес более общему варианту, выдвигаемому Наполеоном. Стремясь усилить нажим на императора французов и сделать того более уступчивым, царь прозрачно намекал на то, как нелегко будет ему поддерживать блокаду Британии без единодушной поддержки Наполеона в польском вопросе. Однако все более нетерпеливые настояния в отношении данного соглашения, равно как и озвучиваемые царем подозрения, показывали, как мало тот доверял Наполеону, который уже начинал гадать, что же в действительности лежит за всеми теми пируэтами. «Совершенно нельзя представить себе, какую цель преследует Россия, отказываясь от версии, по которой получает все, что хочет, в пользу догматического, несоразмерного варианта, противоречащего элементарной предусмотрительности, каковой император просто не может подписать, не покрыв себя бесчестьем», – писал он Шампаньи 24 апреля 1810 г.{61}
   30 июня, когда Шампаньи представил официальное послание из Санкт-Петербурга с содержавшимся в нем списком жалоб и новыми требованиями к подписанию русского проекта конвенции, Наполеон потерял терпение и вызвал русского посла, князя Куракина. «Что имеет в виду Россия под этими выражениями? – потребовал он ответа. – Она хочет войны? К чему сии бесконечные жалобы? К чему оскорбительные подозрения? Если бы я желал восстановить Польшу, я бы так и сказал и не выводил бы войска из Германии. Не пытается ли Россия подготовить почву для отступничества? Я объявлю ей войну в тот же день, как только она заключит мир с Англией». Затем он продиктовал письмо Коленкуру в Санкт-Петербург, поставив того в известность о том, что, если Россия собирается шантажировать его, используя польский вопрос как повод для сближения с Британией, будет война{62}.
   Тогда Наполеон впервые прямо заговорил о войне, но то была реплика, брошенная сгоряча. Менее всего на свете он хотел воевать с Россией. Россия, со своей стороны, все с большей целеустремленностью искала предлога перейти к вооруженной конфронтации. Русское общество с самого начала проявляло враждебность к французскому альянсу, а прошедшие годы только упрочили неприятие. Причины носили скорее культурный и психологический, чем стратегический характер.
   Россия являлась молодым обществом, и высшие эшелоны его представляли выходцы из разных социальных и этнических слоев. При дворе, в администрации и в армии вельможи из древних боярских родов боролись за место под солнцем с порослью новой аристократии, происхождением своим обязанной политической нестабильности и разгулу фаворитизма прошедшего столетия, породившего такие яркие аристократический фамилии, как Разумовские и Орловы, предки которых всего каких-нибудь два поколения назад вышли из слуг или выслужились из солдат. Завоевания и аннексии добавили к имевшимся родам прибалтийских немецких баронов, польскую знать, грузинских и балканских князей, в то время как потребность в талантливых людях в расширяющемся государстве засасывала в него иммигрантов отовсюду. Одним словом, сложилось довольно подвижное и крайне динамичное общество, но вместе с тем страдающее от этакой культурной ненадежности.
   На протяжении последней сотни лет образованные русские всецело прониклись французской культурой. Для них Франция являлась форпостом цивилизации даже больше, чем для элиты какого-нибудь другого европейского государства. Дворянство воспитывалось французскими учителями на французской литературе и говорило между собой на французском языке[21]. Попадалось немало таких, кто посредственно владели русским и прибегали к нему только для отдания указаний слугам. Французские книги в Москве и Санкт-Петербурге пользовались такой же популярностью, как в Париже. Беглый французский являлся необходимым атрибутом для любого, кто стремился сделать карьеру в армии или в администрации. Единственным высокопоставленным офицером в русской армии в 1812 г., не говорившим по-французски свободно, был генерал Милорадович, серб по происхождению, а Александр гордился тем фактом, что говорил на французском лучше, чем Наполеон{63}.
   Нуждам этой аристократии служила громадная колония преподавателей, художников, музыкантов, портных, модисток, краснодеревщиков, ювелиров, учителей танцев, парикмахеров, поваров и всевозможных слуг, чьи родители или даже родители родителей осели в России и основали профессиональные династии. После начала революции во Франции к ним добавились тысячи французских эмигрантов, некоторые из которых происходили из высшей аристократии, и многие из них поступили на службу в русскую армию[22][23].
   Знание французского значило куда больше, чем просто владение иностранным языком, оно подразумевало естественное знакомство с литературой последних ста лет и с идеями Просвещения, равно как и с модными псевдодуховными и оккультными течениями той эпохи. В высших кругах русского общества распространилось франкмасонство, как и принимаемые с воодушевлением эзотерические учения вроде мартинизма[24]. Александр лично поддерживал тесные взаимоотношения со многими масонами и даже основал ложу, в которой помимо него самого состояли Родион Кошелев, последователь Сен-Мартена и Сведенборга, и Александр Николаевич Голицын (которого царь к тому же назначил прокуратором Священного синода).
   Столь явно парадоксальная склонность таила и моменты более неудобного свойства, поскольку приверженность французской культуре плохо сочеталась с неотъемлемыми для русской жизни традиционными православными ценностями. И вот в то время как французская культура правила бал, а в просвещенном обществе, где говорили по-французски, одевались во французские наряды и повсеместно копировали все французское, на саму Францию все те же люди смотрели с какой-то обидой или раздражением. Революция только усилила неприязнь, а события 1805–1807 гг. превратили эти настроения в своего рода национальное движение.
   Для большинства молодых офицеров военная служба состояла преимущественно из участия в парадах (за обучение солдат отвечали унтер-офицеры, а потому командирам оставалось только возглавить своих бойцов) и придворных балах. Остальное время уходило на азартные игры, пьянство и волокитство. Сами офицеры не получали почти или вовсе никакого военного образования. «У нас не было нравственности, совершенно ложные понятия о чести, почти никакого настоящего образования и едва ли не всегда неуместная бравада, которую я иначе как порочной не назову», – писал князь Сергей Волконский, младший офицер Кавалергардского полка{64}.
   В 1805 г. они отправились на войну так, точно собирались на охоту. Некоторые, как князь Андрей Болконский, герой знаменитого романа Льва Толстого «Война и мир», в мечтах копировали Наполеона. Потерпев страшное поражение под Аустерлицем, они в следующем году были разбиты под Пултуском и в двух других небольших сражениях[25]. В 1807 г. они проиграли кровавую битву при Эйлау и, наконец, были разгромлены под Фридландом.
   В большинстве своем русские офицеры отнеслись к поражениям крайне болезненно. Кампания способствовала их отрезвлению, и они начали взрослеть. Даже в сердцах самых испорченных бездельников из аристократических кругов вспыхнули искры патриотизма, а отвага солдат пробудила невиданное ранее уважение к крепостным в военной форме. Офицеры испытывали унижение от той видимой легкости, с какой французы наносили им поражения, как бы храбро и упорно они ни сражались, и досада на противника густо замешивалась на комплексе неполноценности, каковой буквально сквозит со страниц всего написанного ими на данную тему. Поручик Денис Давыдов и его братья офицеры буквально пришли в ярость, когда граф Луи де Перигор, доставивший письмо от маршала Бертье к генералу Беннигсену, не снял свой кольбак[26], будучи препровожден к русскому генералу. Они усматривали в этом пренебрежении удар по чести России и вырабатывали в себе упорную уверенность в необходимости продолжать воевать до тех пор, пока, в итоге, не удастся выиграть битву против Франции. Таким людям Тильзитский мир представлялся чем-то очень сродни предательству{65}.
   Боль раненой гордости этих офицеров отражалась в ощущении унижения, испытываемого слоями дворянства на родине. Когда народы встают на путь соискания статуса великой державы, у них начинает развиваться любопытное видение того, что может представлять угрозу им и самому их существованию. И русские быстро начали усматривать такую опасность во французах. «Земля наша была свободна, но воздух стал тяжелее, мы шагали свободно, но не могли дышать, – жаловался Николай Греч после Тильзита. – Ненависть к французам нарастала». Но дело обстояло не в одной лишь ненависти. Начинало появляться ощущение миссии. Примитивная ксенофобия невежд шла рука об руку с антимасонской паранойей и первым дыханием романтизма, создавая убеждение, будто Россия иная, чем прочие европейские страны, она живет более духовной жизнью, а потому ей лучше отвергнуть главенствующую (то есть французскую) культуру Европы и идти своим путем{66}.
   Потоком посыпались памфлеты, наполовину религиозные страстные призывы против всего французского, выступающие за возвращение к русским ценностям, а в 1808 г. Сергей Глинка основал новое периодическое издание, «Русский вестник», задуманное как «чисто русское» для борьбы с предательской философией Запада за счет противопоставления ей образа мыслей и добродетели старой Руси – воображаемой культуры некой идиллической непорочности. В бой вступили защитники русского языка, а группа интеллектуалов, включавшая поэта Гавриила Романовича Державина, создала дискуссионный клуб «Беседа» для противодействия иностранному влиянию в литературе. Патриоты осуждали использование учителей-французов и французских горничных как проявление «галломании», а отставной адмирал Александр Семенович Шишков призывал воспитывать детей в русских традициях. Сестра Александра, великая княгиня Екатерина, чей немецкий муж принц Георг Ольденбургский получил пост губернатора Твери, Ярославля и Новгорода, сумела сделаться belle idéale [прекрасным идеалом] самых горячечных борцов за русскую культуру. Среди них находился бывший канцлер граф Федор Ростопчин и историк Николай Карамзин, который называл ее «тверской полубогиней»{67}.