Страница:
— Ой, — сказала Агата. — Хоть бы дверь запер, Никитушка!
Опустил ароматную женскую мякоть обратно в кресло.
— За монетку хотела купить?
Агата млела.
— Возьми меня, Никитушка! Не побрезгуй девушкой влюбленной. Или ты до мальчиков больше охоч?
При виде такой дурости у Никиты задергалось веко.
От греха вернулся за стол, прорек:
— Опасно играешь, крыса. Мне ведь едино, чья ты.
Со мной шутить нельзя.
— Ты не понял, Никитушка. Я не шучу. Хоть сейчас, хоть после — только мигни.
— Чего вдруг разобрало?
— Такой уродилась. Не могу перед мужской силой устоять.
Никита задумался, что случалось с ним редко. На все вопросы, которые могла задать жизнь, у него давно были припасены ответы. Агата благоговейно ждала, пока прояснится его чело.
— И все же, — стряхнул помрачение Никита, — чего хочешь за монетку? Если без озорства.
— Хозяину не продашь?
— У меня нету хозяина.
— Ты же служишь Сидору?
— Кому служу, в твоей головке не поместится. Лучше не думай об этом.
Агата закурила сигарету, заправленную травкой.
Никита поморщился, но от замечания воздержался. У него сердце непривычно, громко тукало. К женским чарам он был равнодушен, но тут нечто иное. Он и прежде, когда встречал Агату, ощущал такое, словно его охватывало банным паром.
Агата пожаловалась:
— Мне никто не верит, Никитушка, никто. Уж Сидор тем более. Для него я красивая игрушка, потешится — и выкинет. Хорошо если не сломает при этом.
— Это верно, — подтвердил Никита Павлович.
— Но с тобой мы сородичи, и ты это чувствуешь, и я чувствую.
— Как это?
— По крови мы сродни, по горячей, ненасытной крови, потому нас и тянет друг к другу.
— Эк куда хватила, — урезонил Никита, но беззлобно. — Твои родичи все на метлах летают. На Тверской каблуки топчут. Особо не зарывайся, девушка, не равняй меня с собой.
Агата не обратила внимания на колкость, будто пригорюнясь, попросила об услуге. Если он хочет отблагодарить за монетку, пусть свозит к Сумскому в психушку. Архангельский удивился.
— Зачем тебе банкир? С него теперь клока шерсти не снимешь.
— Не нужны мне его бабки. С него другой должок.
— Какой же?
— Чистенький, холеный, он во мне женщину унизил. Хочу поглядеть, какой он теперь — в блевотине да в тоске.
— И что же с ним сделаешь? Убьешь, что ли? Так он теперь и боли не почувствует. Ему теперь хорошо.
Агата сама не знала, чего ждет от Сумского. Может быть, и впрямь додавить, дожать самоуверенного мерзавца, посмевшего обойтись с ней, как с прокаженной, а может, напротив, пожалеть. Скорее всего, недужная натура требовала каких-то новых, острых впечатлений. Она не верила, что банкир шизанулся. Такие не теряют рассудок от потрясений чужой смертью. Нет, с ним еще не покончено, его надо вывести на чистую воду, а после решать, как быть.
— Отдай мне его на часок, Никитушка. Такой у меня каприз. Чем хочешь отслужу, если монетки мало.
Никита глянул на тусклый зрак драхмы, на мгновение ощутил дыхание вечности.
— Хочешь сюда его привезти?
— Сидору не понравится, если пронюхает. Лучше съездим в психушку. Это можно устроить?
— Все можно, почему нет, — Никита указал рукой на дверь. — Ступай, любовничек, поди, заждался...
Удивляюсь, как ты его приворожила.
Моргнуть не успел, Агата очутилась рядом, обвила жилистую шею руками, приникла к губам пылким ртом.
Еще миг — и след ее простыл, только в ноздрях застрял острый запах "дури".
Озадаченный, Архангельский позвонил в гараж, велел подать машину к крыльцу. Накинул лисью шубу до пят, напялил на голову соболий треух. Через пять минут уже мчался по трассе на красной "ауди", вонзившейся в морозную гладь перечным стручком. За баранкой горбился Петя Хмырь, его давний водила, преданный и молчаливый, как самурай. Никита парил над дорогой, угревшись на заднем сиденье. Мысли облачились в белоснежную пелену.
Разумеется, он не поверил ни единому слову панской курвы. Но уразуметь, на кой ляд она к нему подбиралась, не мог. Если по насылу Самарина — глупо. Если по собственной воле — смешно. С банкиром Сумским, конечно, — полная туфта. Кому он теперь нужен — свихнувшийся голяк? Подписав документы, он подписал себе смертный приговор, но по чудной прихоти владыка сохранил ему жизнь, это Никиту не касалось.
По его мнению банкира следовало порешить, но и так сойдет, нормальная зачистка. Он самолично снял голяка с улицы, отвез в коммерческую богадельню для безумцев и поставил на довольствие. Директора предупредил: пригляди за голубком, чтобы не сиганул невзначай за ограду. Но это излишняя предосторожность, Сумской на самом деле спятил. Неделю спустя Никита не поленился, навестил его в клинике, навез торбу гостинцев, покалякал с ним. Банкир его не признал, сидел на кровати в длинной чистой белой рубахе, как моряк перед штормом, пускал изо рта голубые пузыри и что-то беспрестанно мычал себе под нос. В одной с ним комнате коптились два братана, совершенно нормальные ребята, похоже, пережидавшие в клинике каждый свою какую-то грозу. Они пожаловались Никите, что новый сосед иногда бузит, соскакивает на пол и пристает к ним с просьбой вернуть то ли лимон, то ли два триллиона, в цифрах путается. При этом ведет себя нагло, плюется, а бить его директор не велел, сказал, что сам скоро успокоится и забудет про свои миллионы.
— Правда, что нельзя бить? — вежливо поинтересовались у Никиты братаны.
— Можно, — сказал Никита, — но не до смерти. До смерти нельзя. И калечить тоже не надо.
Сумской, будто понял его заступу, кинулся обниматься, измазал соплями, еле Никита его стряхнул. Его поразило, что у банкира оба глаза стеклись к переносице, словно стремясь перескочить друг к дружке: такого сосредоточенного выражения лица он ни у кого прежде не видел.
Директор психушки, бывший у Сидора на содержании, заверил: это уже овощ, никаких проблем.
Никите было любопытно, как ведьма станет выяснять отношения с былым миллионщиком, но этого скорее всего не будет. "Родственница" клеилась к нему не за этим, а вот зачем — загадка. Загадок такого толка Никита на дух не переносил.
В полудреме ему вдруг привиделись строгие глаза покойника, старика Саламата. Саламат был единственным человеком, который знал Никиту по-настоящему.
Пока старик не помер, они взаимно сосали друг у дружки мозг из костей. Вот они были братья, это точно. Не по родству, по духу. Великий Саламат в зоне открыл ему много истин, после знакомства с ним Никита уже не сомневался в своем предназначении.
...На съезде с основного шоссе случилась досадная заминка. Бежевая "шестеха" не вписалась в поворот и слегка царапнула их по левому борту. Петя Хмырь грязно выругался, сел хулигану на хвост и включил сирену.
Метров через двадцать "жигуленок" послушно притормозил на обочине.
— Ну, падла, — сказал Хмырь торжественно, — сейчас я тебя урою.
Никита Павлович не стал удерживать своего водилу, бесполезно. Два года назад по наводке Хорька, которому Петя Хмырь приходился дальним родственником, он выкупил его прямо из камеры смертников, что обошлось недешево, но ни разу не пожалел об этом. Хорек не соврал, родственничек оказался первоклассным водителем с уклоном в фанатизм. Перед новым хозяином, спасшим его от вышака, он преклонялся, даром что был осужден за тройное убийство, правда, по пьяной лавочке, — жены, свекра и случайно забежавшего на огонек дворника. Виновным Петя Хмырь себя не признал, по той простой причине, что действовал под сильным керосином и ничего о происшествии не помнил, даже не мог назвать имени жены, с которой прожил в согласии не меньше трех лет.
За время предварительного заключения он постепенно пришел в себя, ум его просветлился, и он дал зарок не употреблять больше ханку, раз это такая зараза, что из нормального человека делает буйнопомешанного. Свой зарок Петя Хмырь, как ни чудно, сдержал. Он пришелся по душе привередливому в людях Никите, толковый малый, но с одним недостатком: если задевали его самолюбие, Петя Хмырь на короткое время становился невменяемым. Сейчас был как раз такой случай.
Никита Павлович вылез из машины следом за водителем, чтобы выкурить сигарету на свежем воздухе. До деревни Наметкино, куда они направлялись, оставалось пять минут езды.
Из "жигуленка" выскочил мужичок лет за пятьдесят в старой, протертой на сгибах дубленке и забавном, допотопном "пирожке". Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, кто это такой. А когда открыл рот, все окончательно определилось: худосочный интеллигентик, каких в Москве прежде было навалом, гордились тем, что живут на зарплату, и летом ездили отдыхать в Крым, что было пределом их мечтаний. По пришествии демократии этот городской мусор быстро повывелся, сгинул; ученые жучки оказались еще более неприспособленными к новой жизни, чем пенсионеры.
Некоторые каким-то боком вписались в рынок, ишачили на своих задрипанных тачках, челночили, приворовывали по мелочевке, но настоящими людьми так и не стали. Порода почти неискоренимая, до сей поры от них много вони и комариного зуда. Никита Павлович, как и его босс, их строго не судил, вреда от них особого не было, да и век их уже измерен.
Шибздик в дубленке, изображая возмущенное кипение, издали заверещал:
— Я же не виноват, господа! Ехал строго по своей полосе — вон след. Это же очевидно!
Он был не прав в принципе, но Петя Хмырь не стал ему возражать, молча указал пальцем на поцарапанный красный бок "аудюхи". Мужичок напялил на нос очки (действительно, повреждение еле заметно) и засуетился возле машины. Никита Павлович с любопытством наблюдал: мошка, конечно, а ведь как хочет жить!
— Ну и что?! — с какой-то неуместной радостью прогудел интеллигент. — Пустяковая царапина. Сам закрашу, подберу колер, никто не отличит.
Петя Хмырь, сохраняя самообладание, вежливо произнес:
— Десять штук, сучонок! Немедленно!
Интеллигент переспросил:
— Десять штук чего, извините?
Лучше бы не спрашивал. Петю Хмыря затрясло.
— Будешь платить сразу или нет?
— Я не понял, о какой сумме речь?
— Речь идет о десяти тысячах американских долларов, — собрав волю в кулак, растолковал Петя.
Интеллигент сделал вид, что тоже затрясся. На губах появилась неуверенная улыбка.
— Вы шутите, наверное? Откуда у меня такие деньга? Да и за что? Эта царапина... — и полез наглым пальцем к крылу машины. Поразительно, но Петя и тут не сломался.
— Теперь послушай меня, козел, — сказал он. — Или ты выкладываешь бабки, или я тебя сейчас кончу.
Интеллигент оказался еще тупее, чем они обычно бывают.
— Как это вы меня кончите? В каком смысле?
Никита Павлович решил вмешаться.
— Не заводись, Петро. Видишь, дяденька совсем плохой, не понимает тебя... А вы, товарищ, не спорьте.
Натворили дел, надо платить. Все справедливо. Посудите сами. Ремонт, потерянное время плюс моральные издержки. Петро еще мало запросил по доброте душевной.
Интеллигент жалобно озирался по сторонам, как все они делают, если прижать им хвост, словно по старинке надеются, что кто-то в этом мире им поможет.
Нет, брат, не без горечи подумал Никита Павлович, никто никогда тебе не поможет, дурачок. Раз вовремя не сдох, терпи.
— Ведь я же шел по своей полосе, — опять заныл придурок. — У меня нет таких денег. У меня с собой всего сто тысяч.
— А дома? Если поискать?
— И дома около миллиона... Я готов, разумеется... но если по совести...
— Ax по совести, — Петя Хмырь побагровел от праведного гнева. — Ах ты хочешь по совести, козел?!
Он обогнул несчастного сбоку, ухватил за шиворот дубленки, чуть приподнял и шарахнул мордой о багажник. Хряск был такой, как если бы машина врезалась в дерево. Но Петя этим не удовлетворился. Он поднимал и шмякал интеллигента об железо до тех пор, пока крышка багажника не затянулась темно-красной слизью.
— Хватит, Петро, — забрюзжал Никита Павлович и бросил сигарету в снег. — Не до вечера же здесь торчать.
Обмякшую тушу в дубленке Петя Хмырь доволок до края шоссе и спихнул в кювет. Потом расстегнул ширинку и смачно помочился на доходягу, освобождаясь от стресса. Из проезжающих машин на них поглядывали с любопытством.
Вернулся за баранку Петя успокоенный. Извинился перед шефом:
— Извините, Никита Павлович, но сами видите, какая мразь гуляет по свету. Мочи нет терпеть.
— Ничего. Поехали.
— Разрешите, я его тачку подпалю?
— Некогда, — Петя уловил в голосе шефа раздражение, поспешно вырулил на шоссе. Но успокоиться долго не мог: крякал, что-то бормотал, курил одну за другой. Архангельский не выдержал:
— Что ты, как жук навозный, копошишься? Следи за дорогой.
— Одного не понимаю. Откуда у них такой гонор, у голоштанных. Пустое место, а ведь вякает, залупается.
— Слишком ты молод, Петро, — снизошел до поучения Никита Павлович. — Это философский вопрос.
Каждой твари кажется, она на особину уродилась. Так уж природа содеяла. Подкатили к дому давнего секретного кореша Никиты — Михася Яблонского. В деревне Наметкино он жил, как у Христа за пазухой. Это была одна из точек, которую Никита Павлович держал на случай внезапной нужды. Подобные точки были и за Уралом, и в Сибири.
Он не собирался, подобно многим другим, покидать родину, если прижмет. Где родился, там и пригодился, — был его жизненный принцип, завещанный покойным батюшкой. Михась Яблонский, пожилой, на пороге древности, но очень бодрый и жизнелюбивый человек, до того, как осесть в Наметкино, много чего повидал на своем веку. Их дружбе с Никитой Павловичем без малого тридцатник, и породнила их, разумеется, зона. Когда Никита был еще вороватым, драчливым, но задумчивым подростком, Михась Яблонский уже выбился в авторитеты, конечно, он тогда носил другую фамилию и солидную кличку Скворень. От того бывалого Скворня, охочего до любой свежатинки, не осталось и помину. Укатали сивку годы, горы и болезни.
Дверь в дом отворил Никите благообразный старец с острой бородкой, с раздутым зобом и с голубеньким, весенним сиянием почти незрячих глаз. Гостя он, как всегда, определил не по виду, а скорее, по запаху. Это умиляло Никиту. Еще в давнюю бытность Скворень как-то объяснил ученику, что любой человек, кроме характера, имеет неповторимый запах, этакую индивидуальную воньцу, которую только надо уметь разнюхать.
Запах у человека, как отпечатки пальцев. От одного за версту несет говном, другой благоухает цветами, четвертый — мятными пряниками, пятый — ассигнациями, и так до бесконечности. От бабья большей частью разит какой-нибудь разновидностью помоев. От Никиты, по просвещенному мнению Скворня, тянуло сырой картохой.
Стоя в проеме дверей, старик чутко повел ноздрями, весело уточнил:
— Никак ты, вампирушка?
Улыбаясь, Никита отодвинул старика плечом, не дав себя обнять, уверенно прошагал прямо в светелку.
Скинул шубу и треух, по-хозяйски уселся за тесовый стол, облегченно погрузясь в печную тишину и покой.
Старик вкатился следом, потирая сухие ладошки.
— Бухать будешь, Никитушка? Или на минутку залетел?
— Давай, давай, старче, примем по наперстку с мороза.
Мигом на стол поставилась бутыль чего-то желтого с плавающими стрелками лука и тарелка с немудреной снедью — сало, мокрые мятые соленые огурцы, краюха черного. Старик жил один, но дом вел опрятно — нигде ни соринки, ни пылинки, — образа, старинная, как у купцов, мебель, герань на окне.
— Рад тебе, рад, — запел Скворень, успокоясь, разливая по стопкам золотистую жидкость, которая была ничем иным, как натуральным самогоном собственной выделки: пить казенную Михась опасался после нашествия иноземцев. — Не чаял так быстро повидаться.
Стряслось что?
Никита чокнулся со стариком, опрокинул чарку, сладко хрустнул огурцом.
— Ничего, слава Богу, не стряслось, но в затылок, чую, дышат.
— Кто дышит, вампирушка? Кто насмелился?
— Пока не вызнал... К тебе на консультацию заехал.
Ну-ка, неси инструмент.
Протер стол широкой ладонью, выложил Агатину монету в серебряном ободке. Он приехал по верному адресу. Среди многих статей, под которыми ходил старый греховодник, была одна за изготовление фальшивых денег, но это было, можно сказать, увлечение молодости, не затронувшее его глубоко. Зато на долгие годы вперед Михась Яблонский пристрастился к нумизматике, когда-то посвящал ей весь свой досуг, и одно время его известность была не меньше, чем у Саши Кривого из Москвы и Лехи Кравнюка из Запорожья. По опыту и знаниям он вряд ли уступал любому музейному эксперту.
Запалив над столиком спецлампу на пятьсот ватт и вооружившись старинной лупой в черепаховой оправе, старик уселся над заплесневелой драхмой, как петух над курицей, но изучал ее недолго. Изумленно уставился на кореша.
— Откуда, Никитушка?
— Неужто не подделка?
— Упаси Господь! Нутряная, взаправдашная — да ей цены нет!
— И на сколько тянет?
— Смотря где продать... Да зачем тебе, Никитушка?
Оставь, сберегу.
Бледный взор старика от жадности замерцал голубоватой слезой.
— Оставлю, не трясись!
Никита задумался, и старик ему не мешал: любовно созерцал тусклое свечение монеты. От всех очарований прежних дней у него осталась одна радость — вот эта таинственная магия вечности, воплощенная в холодных ликах старинных монет.
Никита Павлович опять вспомнил великого Саламата, научившего его, в чем смысл жизни свободного человека: расчищай территорию! Неуклонно расчищай территорию, пространство вокруг себя, иначе сожрут.
Где заметишь вредоносную мошкару, трави немедленно и беспощадно. Не жадничай, не оглядывайся назад, свято храни место под солнцем, завоеванное тобой и принадлежащее тебе. В согласии с этим заветом Никита пробирался по жизни подобно асфальтовому катку, сокрушая все, до чего мог дотянуться. Место под солнцем — это там, где ты царь и Бог, кто не понял этого, тот остался младенцем. Достоинство мужчины не в том, сколько он нахапал и скольких женщин обрюхатил, а именно в том, чтобы оставить после себя чистый, сверкающий след на земле, свободную трассу в диком лесу.
Конечно, все это выше разумения большинства обычных людей, живущих суетно, скудно, но великий Саламат открывал свои истины лишь избранным, лишь тем, кто умел слушать.
Сегодня Никита проглядел опасность: ядовитый жучок подобрался слишком близко и почти невидим.
— Скажи, Михась, что значит, если девка дарит такую монету?
— Какая девка?
— Поблядушка Сидора. Оторва из оторв.
Старику Яблонскому далеко до великого Саламата, но он был достаточно умен, чтобы сразу ухватить суть вопроса.
— Одно из двух, Никитушка. Либо не знает цену монетки, либо тебя подставляет.
— Скорее второе. Ведь она же ведьма.
— Вряд ли, — усомнился Скворень. — Если хозяин на тебя катит, зачем ему такие хитрости? Есть простые, надежные средства. Не тебе слушать, не мне говорить.
Может, девка вообще бесится с жиру, а ты башку ломаешь.
— Тоже верно, — согласился Никита, но тревога не утихла.
...Год 1971. Горьковская пересылка, морозная ночь, душная камера, где на шести метрах десять человек, — и позор, позор, рыдание живого юного существа, превращенного в студень, размазанного по стенке. Происшествие, о котором в сознании с годами осталось не воспоминание, а черная метка, напоминающая кусок блевотины, законсервированной в вечной мерзлоте. А вот — год 1998, конец века, богатые, барские хоромы, — и аппетитная самочка, ведьмино отродье, протягивающая на похотливой ладошке бесценное сокровище — медную драхму. Никто, кроме самого Никиты Архангельского, не уловил бы, не почуял связи между этими двумя эпизодами, ее скорее всего и не было, но зияющая, черная пробоина в душе, образовавшаяся в ту жуткую, глумливую ночь, чутко, болезненно отзывалась на любую несообразность, подавала истошные сигналы: соберись! не зевни! вдруг остался свидетель?!
— Поеду, — заторопился Никита Павлович. — Спасибо за угощение... Ладно, монету добавь к остальным.
В следующий раз проведу ревизию.
Старик кивнул, разлил на посошок. По коричневым морщинам скользнула отрешенность, мыслями был уже далеко. Никита вдруг поинтересовался:
— Дед, а не прислать тебе пару цыпочек? Одичаешь туг один, в дупле-то?
— Не одичаю. Одному славно живется, тихо. Да и деревня не совсем пустая, есть с кем словцом перекинуться.
— Вольному воля... — Никита запахнул шубу. Старик поднялся его проводить, глазом по-прежнему косил на монету.
— Мне другое чудно, Никитушка, — протянул задумчиво. — Ты чего так взбеленился? Али конец почуял?
Любого другого за такие слова Никита враз окоротил бы, но заслуженному злодею ответил дружески:
— Чушь порешь, дед. Конца у нас никогда теперь не будет. Будет вечное зачало...
Заждавшийся в машине Петя Хмырь сорвался с места на полном газу. Он иной раз без слов чувствовал, куда везти хозяина. Погнал обратно в резиденцию. Уже где-то посередине пути открыл рот.
— Я все-таки так понимаю, Никита Павлович, если всю эту мразь ликвидировать, ну, которые под колеса лезут, ведь некому станет пахать. Как ни крути, без совков не обойдешься. Другое дело, учить их надо. Для ихней же пользы.
— Верно понимаешь, — одобрил Архангельский.
На даче, отдав распоряжения охране, прошел на кухню к бабке Степаниде. От неожиданности бабка уронила себе на ноги горшок с грибами. Неловкая была старуха, шебутная, но стряпала отменно. Никита добродушно похлопал ее по жирной спине.
— Не дрожи, не трону. Дай чего-нибудь похавать.
Он любил так невзначай наведаться на кухню, снять пенки. Для него Степанида держала посуду — расписную плошку и большую деревянную ложку. С пылу, с плиты любой кусок слаще.
— Чего там у тебя сегодня?
Хлюпая носом, Степанида подала на стол сковороду с дымящейся, распластанной на крупные ломти индейкой. Поставила графинчик с беленькой — все, как Никита уважал.
Ел он жадно, чавкал, горячее мясо глотал, почти не пережевывая. Чтобы не застревало в горле, запивал водкой, как морсом. Степанида стояла у плиты, скрестив руки на животе: чего изволите? Насытясь, еще с набитым ртом, Никита прошамкал:
— Сядь, не изображай пугало.
Степанида послушно опустилась на табурет, но глаз не смела поднять.
— Хозяйскую новую кралю хорошо знаешь?
— Ой, — Степанида попыталась уменьшиться в размерах, но это ей не удалось: грузновата была. — Да мне зачем, Никита Павлович?
— Отвечай, когда спрашивают.
— Забегала раз-другой, видела ее.
— Ведьма она или нет?
Степанида истово перекрестилась, задышала тяжело, как под мужиком.
— Пожалейте, Никита Павлович, я простая женщина, на кухню приставлена милостью Господней...
— Простая — потому должна чуять. Какое про нее мнение, говори, не бойся.
— Да я же чего, да мне же...
Никита дотянулся, звучно хлопнул ее ложкой по лбу. Степанида враз опамятовалась, сказала твердо:
— По нашему разумению, гулящая она. Но очень пригожая. И не жадная. Давеча ни с того ни с сего колечком одарила.
— Все бабы гулящие, про другое спрашиваю.
— Про что другое нам неведомо. Помилуйте, Никита Павлович.
— Покажь подарок.
Метнулась к шкапчику, принесла колечко с бирюзовой нашлепкой — дешевка, копейка цена, но блестит, как настоящее.
— Чего говорит, когда заходит?
— Да так, женска болтанка... О чем ей говорить с деревенской бабкой. Где она, и где я. Чайку попила с творожником, вареньем ее угостила. Не побрезовала, скушала цельную вазочку. Хорошая дамочка, но несчастная.
— Почему несчастная?
— Это нам неведомо. На ней печати негде ставить, какое тут счастье.
Никита вызнал все, что требовалось: во все углы сует нос парчушка, ладит мосты.
С кухни отправился к боссу. У двери дежурил этот валенок — Сема Гаревой, хозяина соска, шут гороховый.
— Кто у него? — спросил Архангельский. Сема ощерился, как крыса на стрихнин. Не первый раз Никита подумал, что когда-нибудь придушит ублюдка прямо у двери, не миновать этого. Чересчур паскудная рожа!
— Важные гости, черные, прямо с гор.
— Меня не искал?
— Никак нет, Никита Павлович.
— Агата там?
— Пока нет, — скривился еще более мерзко. — Вот ведь, да, беда какая?!
— Какая беда? Говори толком.
— Да я так, к слову, Никита Павлович. Извините.
Никита заледенел глазами.
— Я на тебя, Сема, сегодня второй раз натыкаюсь.
Это непорядок. От этого недолго сблевать.
Поганец смутился, плаксиво заныл:
— Что же делать, посудите сами, разве я виноват?
Иссидор Гурович велят дежурить, вы говорите: не попадайся, — как мне быть? Не своим же умом живу.
— Прячься, — посоветовал Никита. — Как меня почуешь, прыгай в чулан и ни звука. Иначе свиньям скормлю.
С этими словами миновал остолбенелого сосуна, без стука вошел в кабинет. Самарин вел беседу с двумя джигитами, поил их вином за стойкой бара. Джигиты пожилые, грозные, в папахах. Одного Никита признал — Ваха из Махачкалы, маковая тропка.
— Ты чего, Никиток? — ласково окликнул босс. — Присоединяйся. Видишь, гости уважаемые.
Никита издавна презирал всех кавказцев вместе взятых, сколько их ни будь на свете, и неважно, из каких краев, и те всегда платили ему лютой, откровенной ненавистью.
— Ничего, мне не к спеху, — вот, значит, кому приготовил босс сауну и закуску.
Развернулся и вышел, не прощаясь. Он заглянул к Сидору без определенной цели. Потянуло — и все. Может, хотел хребтом проверить, откуда подуло. В Сидоре никаких перемен — доступный, любезный, а в кармане шила не углядишь. Неужто пора, подумал Никита.
Опустил ароматную женскую мякоть обратно в кресло.
— За монетку хотела купить?
Агата млела.
— Возьми меня, Никитушка! Не побрезгуй девушкой влюбленной. Или ты до мальчиков больше охоч?
При виде такой дурости у Никиты задергалось веко.
От греха вернулся за стол, прорек:
— Опасно играешь, крыса. Мне ведь едино, чья ты.
Со мной шутить нельзя.
— Ты не понял, Никитушка. Я не шучу. Хоть сейчас, хоть после — только мигни.
— Чего вдруг разобрало?
— Такой уродилась. Не могу перед мужской силой устоять.
Никита задумался, что случалось с ним редко. На все вопросы, которые могла задать жизнь, у него давно были припасены ответы. Агата благоговейно ждала, пока прояснится его чело.
— И все же, — стряхнул помрачение Никита, — чего хочешь за монетку? Если без озорства.
— Хозяину не продашь?
— У меня нету хозяина.
— Ты же служишь Сидору?
— Кому служу, в твоей головке не поместится. Лучше не думай об этом.
Агата закурила сигарету, заправленную травкой.
Никита поморщился, но от замечания воздержался. У него сердце непривычно, громко тукало. К женским чарам он был равнодушен, но тут нечто иное. Он и прежде, когда встречал Агату, ощущал такое, словно его охватывало банным паром.
Агата пожаловалась:
— Мне никто не верит, Никитушка, никто. Уж Сидор тем более. Для него я красивая игрушка, потешится — и выкинет. Хорошо если не сломает при этом.
— Это верно, — подтвердил Никита Павлович.
— Но с тобой мы сородичи, и ты это чувствуешь, и я чувствую.
— Как это?
— По крови мы сродни, по горячей, ненасытной крови, потому нас и тянет друг к другу.
— Эк куда хватила, — урезонил Никита, но беззлобно. — Твои родичи все на метлах летают. На Тверской каблуки топчут. Особо не зарывайся, девушка, не равняй меня с собой.
Агата не обратила внимания на колкость, будто пригорюнясь, попросила об услуге. Если он хочет отблагодарить за монетку, пусть свозит к Сумскому в психушку. Архангельский удивился.
— Зачем тебе банкир? С него теперь клока шерсти не снимешь.
— Не нужны мне его бабки. С него другой должок.
— Какой же?
— Чистенький, холеный, он во мне женщину унизил. Хочу поглядеть, какой он теперь — в блевотине да в тоске.
— И что же с ним сделаешь? Убьешь, что ли? Так он теперь и боли не почувствует. Ему теперь хорошо.
Агата сама не знала, чего ждет от Сумского. Может быть, и впрямь додавить, дожать самоуверенного мерзавца, посмевшего обойтись с ней, как с прокаженной, а может, напротив, пожалеть. Скорее всего, недужная натура требовала каких-то новых, острых впечатлений. Она не верила, что банкир шизанулся. Такие не теряют рассудок от потрясений чужой смертью. Нет, с ним еще не покончено, его надо вывести на чистую воду, а после решать, как быть.
— Отдай мне его на часок, Никитушка. Такой у меня каприз. Чем хочешь отслужу, если монетки мало.
Никита глянул на тусклый зрак драхмы, на мгновение ощутил дыхание вечности.
— Хочешь сюда его привезти?
— Сидору не понравится, если пронюхает. Лучше съездим в психушку. Это можно устроить?
— Все можно, почему нет, — Никита указал рукой на дверь. — Ступай, любовничек, поди, заждался...
Удивляюсь, как ты его приворожила.
Моргнуть не успел, Агата очутилась рядом, обвила жилистую шею руками, приникла к губам пылким ртом.
Еще миг — и след ее простыл, только в ноздрях застрял острый запах "дури".
Озадаченный, Архангельский позвонил в гараж, велел подать машину к крыльцу. Накинул лисью шубу до пят, напялил на голову соболий треух. Через пять минут уже мчался по трассе на красной "ауди", вонзившейся в морозную гладь перечным стручком. За баранкой горбился Петя Хмырь, его давний водила, преданный и молчаливый, как самурай. Никита парил над дорогой, угревшись на заднем сиденье. Мысли облачились в белоснежную пелену.
Разумеется, он не поверил ни единому слову панской курвы. Но уразуметь, на кой ляд она к нему подбиралась, не мог. Если по насылу Самарина — глупо. Если по собственной воле — смешно. С банкиром Сумским, конечно, — полная туфта. Кому он теперь нужен — свихнувшийся голяк? Подписав документы, он подписал себе смертный приговор, но по чудной прихоти владыка сохранил ему жизнь, это Никиту не касалось.
По его мнению банкира следовало порешить, но и так сойдет, нормальная зачистка. Он самолично снял голяка с улицы, отвез в коммерческую богадельню для безумцев и поставил на довольствие. Директора предупредил: пригляди за голубком, чтобы не сиганул невзначай за ограду. Но это излишняя предосторожность, Сумской на самом деле спятил. Неделю спустя Никита не поленился, навестил его в клинике, навез торбу гостинцев, покалякал с ним. Банкир его не признал, сидел на кровати в длинной чистой белой рубахе, как моряк перед штормом, пускал изо рта голубые пузыри и что-то беспрестанно мычал себе под нос. В одной с ним комнате коптились два братана, совершенно нормальные ребята, похоже, пережидавшие в клинике каждый свою какую-то грозу. Они пожаловались Никите, что новый сосед иногда бузит, соскакивает на пол и пристает к ним с просьбой вернуть то ли лимон, то ли два триллиона, в цифрах путается. При этом ведет себя нагло, плюется, а бить его директор не велел, сказал, что сам скоро успокоится и забудет про свои миллионы.
— Правда, что нельзя бить? — вежливо поинтересовались у Никиты братаны.
— Можно, — сказал Никита, — но не до смерти. До смерти нельзя. И калечить тоже не надо.
Сумской, будто понял его заступу, кинулся обниматься, измазал соплями, еле Никита его стряхнул. Его поразило, что у банкира оба глаза стеклись к переносице, словно стремясь перескочить друг к дружке: такого сосредоточенного выражения лица он ни у кого прежде не видел.
Директор психушки, бывший у Сидора на содержании, заверил: это уже овощ, никаких проблем.
Никите было любопытно, как ведьма станет выяснять отношения с былым миллионщиком, но этого скорее всего не будет. "Родственница" клеилась к нему не за этим, а вот зачем — загадка. Загадок такого толка Никита на дух не переносил.
В полудреме ему вдруг привиделись строгие глаза покойника, старика Саламата. Саламат был единственным человеком, который знал Никиту по-настоящему.
Пока старик не помер, они взаимно сосали друг у дружки мозг из костей. Вот они были братья, это точно. Не по родству, по духу. Великий Саламат в зоне открыл ему много истин, после знакомства с ним Никита уже не сомневался в своем предназначении.
...На съезде с основного шоссе случилась досадная заминка. Бежевая "шестеха" не вписалась в поворот и слегка царапнула их по левому борту. Петя Хмырь грязно выругался, сел хулигану на хвост и включил сирену.
Метров через двадцать "жигуленок" послушно притормозил на обочине.
— Ну, падла, — сказал Хмырь торжественно, — сейчас я тебя урою.
Никита Павлович не стал удерживать своего водилу, бесполезно. Два года назад по наводке Хорька, которому Петя Хмырь приходился дальним родственником, он выкупил его прямо из камеры смертников, что обошлось недешево, но ни разу не пожалел об этом. Хорек не соврал, родственничек оказался первоклассным водителем с уклоном в фанатизм. Перед новым хозяином, спасшим его от вышака, он преклонялся, даром что был осужден за тройное убийство, правда, по пьяной лавочке, — жены, свекра и случайно забежавшего на огонек дворника. Виновным Петя Хмырь себя не признал, по той простой причине, что действовал под сильным керосином и ничего о происшествии не помнил, даже не мог назвать имени жены, с которой прожил в согласии не меньше трех лет.
За время предварительного заключения он постепенно пришел в себя, ум его просветлился, и он дал зарок не употреблять больше ханку, раз это такая зараза, что из нормального человека делает буйнопомешанного. Свой зарок Петя Хмырь, как ни чудно, сдержал. Он пришелся по душе привередливому в людях Никите, толковый малый, но с одним недостатком: если задевали его самолюбие, Петя Хмырь на короткое время становился невменяемым. Сейчас был как раз такой случай.
Никита Павлович вылез из машины следом за водителем, чтобы выкурить сигарету на свежем воздухе. До деревни Наметкино, куда они направлялись, оставалось пять минут езды.
Из "жигуленка" выскочил мужичок лет за пятьдесят в старой, протертой на сгибах дубленке и забавном, допотопном "пирожке". Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, кто это такой. А когда открыл рот, все окончательно определилось: худосочный интеллигентик, каких в Москве прежде было навалом, гордились тем, что живут на зарплату, и летом ездили отдыхать в Крым, что было пределом их мечтаний. По пришествии демократии этот городской мусор быстро повывелся, сгинул; ученые жучки оказались еще более неприспособленными к новой жизни, чем пенсионеры.
Некоторые каким-то боком вписались в рынок, ишачили на своих задрипанных тачках, челночили, приворовывали по мелочевке, но настоящими людьми так и не стали. Порода почти неискоренимая, до сей поры от них много вони и комариного зуда. Никита Павлович, как и его босс, их строго не судил, вреда от них особого не было, да и век их уже измерен.
Шибздик в дубленке, изображая возмущенное кипение, издали заверещал:
— Я же не виноват, господа! Ехал строго по своей полосе — вон след. Это же очевидно!
Он был не прав в принципе, но Петя Хмырь не стал ему возражать, молча указал пальцем на поцарапанный красный бок "аудюхи". Мужичок напялил на нос очки (действительно, повреждение еле заметно) и засуетился возле машины. Никита Павлович с любопытством наблюдал: мошка, конечно, а ведь как хочет жить!
— Ну и что?! — с какой-то неуместной радостью прогудел интеллигент. — Пустяковая царапина. Сам закрашу, подберу колер, никто не отличит.
Петя Хмырь, сохраняя самообладание, вежливо произнес:
— Десять штук, сучонок! Немедленно!
Интеллигент переспросил:
— Десять штук чего, извините?
Лучше бы не спрашивал. Петю Хмыря затрясло.
— Будешь платить сразу или нет?
— Я не понял, о какой сумме речь?
— Речь идет о десяти тысячах американских долларов, — собрав волю в кулак, растолковал Петя.
Интеллигент сделал вид, что тоже затрясся. На губах появилась неуверенная улыбка.
— Вы шутите, наверное? Откуда у меня такие деньга? Да и за что? Эта царапина... — и полез наглым пальцем к крылу машины. Поразительно, но Петя и тут не сломался.
— Теперь послушай меня, козел, — сказал он. — Или ты выкладываешь бабки, или я тебя сейчас кончу.
Интеллигент оказался еще тупее, чем они обычно бывают.
— Как это вы меня кончите? В каком смысле?
Никита Павлович решил вмешаться.
— Не заводись, Петро. Видишь, дяденька совсем плохой, не понимает тебя... А вы, товарищ, не спорьте.
Натворили дел, надо платить. Все справедливо. Посудите сами. Ремонт, потерянное время плюс моральные издержки. Петро еще мало запросил по доброте душевной.
Интеллигент жалобно озирался по сторонам, как все они делают, если прижать им хвост, словно по старинке надеются, что кто-то в этом мире им поможет.
Нет, брат, не без горечи подумал Никита Павлович, никто никогда тебе не поможет, дурачок. Раз вовремя не сдох, терпи.
— Ведь я же шел по своей полосе, — опять заныл придурок. — У меня нет таких денег. У меня с собой всего сто тысяч.
— А дома? Если поискать?
— И дома около миллиона... Я готов, разумеется... но если по совести...
— Ax по совести, — Петя Хмырь побагровел от праведного гнева. — Ах ты хочешь по совести, козел?!
Он обогнул несчастного сбоку, ухватил за шиворот дубленки, чуть приподнял и шарахнул мордой о багажник. Хряск был такой, как если бы машина врезалась в дерево. Но Петя этим не удовлетворился. Он поднимал и шмякал интеллигента об железо до тех пор, пока крышка багажника не затянулась темно-красной слизью.
— Хватит, Петро, — забрюзжал Никита Павлович и бросил сигарету в снег. — Не до вечера же здесь торчать.
Обмякшую тушу в дубленке Петя Хмырь доволок до края шоссе и спихнул в кювет. Потом расстегнул ширинку и смачно помочился на доходягу, освобождаясь от стресса. Из проезжающих машин на них поглядывали с любопытством.
Вернулся за баранку Петя успокоенный. Извинился перед шефом:
— Извините, Никита Павлович, но сами видите, какая мразь гуляет по свету. Мочи нет терпеть.
— Ничего. Поехали.
— Разрешите, я его тачку подпалю?
— Некогда, — Петя уловил в голосе шефа раздражение, поспешно вырулил на шоссе. Но успокоиться долго не мог: крякал, что-то бормотал, курил одну за другой. Архангельский не выдержал:
— Что ты, как жук навозный, копошишься? Следи за дорогой.
— Одного не понимаю. Откуда у них такой гонор, у голоштанных. Пустое место, а ведь вякает, залупается.
— Слишком ты молод, Петро, — снизошел до поучения Никита Павлович. — Это философский вопрос.
Каждой твари кажется, она на особину уродилась. Так уж природа содеяла. Подкатили к дому давнего секретного кореша Никиты — Михася Яблонского. В деревне Наметкино он жил, как у Христа за пазухой. Это была одна из точек, которую Никита Павлович держал на случай внезапной нужды. Подобные точки были и за Уралом, и в Сибири.
Он не собирался, подобно многим другим, покидать родину, если прижмет. Где родился, там и пригодился, — был его жизненный принцип, завещанный покойным батюшкой. Михась Яблонский, пожилой, на пороге древности, но очень бодрый и жизнелюбивый человек, до того, как осесть в Наметкино, много чего повидал на своем веку. Их дружбе с Никитой Павловичем без малого тридцатник, и породнила их, разумеется, зона. Когда Никита был еще вороватым, драчливым, но задумчивым подростком, Михась Яблонский уже выбился в авторитеты, конечно, он тогда носил другую фамилию и солидную кличку Скворень. От того бывалого Скворня, охочего до любой свежатинки, не осталось и помину. Укатали сивку годы, горы и болезни.
Дверь в дом отворил Никите благообразный старец с острой бородкой, с раздутым зобом и с голубеньким, весенним сиянием почти незрячих глаз. Гостя он, как всегда, определил не по виду, а скорее, по запаху. Это умиляло Никиту. Еще в давнюю бытность Скворень как-то объяснил ученику, что любой человек, кроме характера, имеет неповторимый запах, этакую индивидуальную воньцу, которую только надо уметь разнюхать.
Запах у человека, как отпечатки пальцев. От одного за версту несет говном, другой благоухает цветами, четвертый — мятными пряниками, пятый — ассигнациями, и так до бесконечности. От бабья большей частью разит какой-нибудь разновидностью помоев. От Никиты, по просвещенному мнению Скворня, тянуло сырой картохой.
Стоя в проеме дверей, старик чутко повел ноздрями, весело уточнил:
— Никак ты, вампирушка?
Улыбаясь, Никита отодвинул старика плечом, не дав себя обнять, уверенно прошагал прямо в светелку.
Скинул шубу и треух, по-хозяйски уселся за тесовый стол, облегченно погрузясь в печную тишину и покой.
Старик вкатился следом, потирая сухие ладошки.
— Бухать будешь, Никитушка? Или на минутку залетел?
— Давай, давай, старче, примем по наперстку с мороза.
Мигом на стол поставилась бутыль чего-то желтого с плавающими стрелками лука и тарелка с немудреной снедью — сало, мокрые мятые соленые огурцы, краюха черного. Старик жил один, но дом вел опрятно — нигде ни соринки, ни пылинки, — образа, старинная, как у купцов, мебель, герань на окне.
— Рад тебе, рад, — запел Скворень, успокоясь, разливая по стопкам золотистую жидкость, которая была ничем иным, как натуральным самогоном собственной выделки: пить казенную Михась опасался после нашествия иноземцев. — Не чаял так быстро повидаться.
Стряслось что?
Никита чокнулся со стариком, опрокинул чарку, сладко хрустнул огурцом.
— Ничего, слава Богу, не стряслось, но в затылок, чую, дышат.
— Кто дышит, вампирушка? Кто насмелился?
— Пока не вызнал... К тебе на консультацию заехал.
Ну-ка, неси инструмент.
Протер стол широкой ладонью, выложил Агатину монету в серебряном ободке. Он приехал по верному адресу. Среди многих статей, под которыми ходил старый греховодник, была одна за изготовление фальшивых денег, но это было, можно сказать, увлечение молодости, не затронувшее его глубоко. Зато на долгие годы вперед Михась Яблонский пристрастился к нумизматике, когда-то посвящал ей весь свой досуг, и одно время его известность была не меньше, чем у Саши Кривого из Москвы и Лехи Кравнюка из Запорожья. По опыту и знаниям он вряд ли уступал любому музейному эксперту.
Запалив над столиком спецлампу на пятьсот ватт и вооружившись старинной лупой в черепаховой оправе, старик уселся над заплесневелой драхмой, как петух над курицей, но изучал ее недолго. Изумленно уставился на кореша.
— Откуда, Никитушка?
— Неужто не подделка?
— Упаси Господь! Нутряная, взаправдашная — да ей цены нет!
— И на сколько тянет?
— Смотря где продать... Да зачем тебе, Никитушка?
Оставь, сберегу.
Бледный взор старика от жадности замерцал голубоватой слезой.
— Оставлю, не трясись!
Никита задумался, и старик ему не мешал: любовно созерцал тусклое свечение монеты. От всех очарований прежних дней у него осталась одна радость — вот эта таинственная магия вечности, воплощенная в холодных ликах старинных монет.
Никита Павлович опять вспомнил великого Саламата, научившего его, в чем смысл жизни свободного человека: расчищай территорию! Неуклонно расчищай территорию, пространство вокруг себя, иначе сожрут.
Где заметишь вредоносную мошкару, трави немедленно и беспощадно. Не жадничай, не оглядывайся назад, свято храни место под солнцем, завоеванное тобой и принадлежащее тебе. В согласии с этим заветом Никита пробирался по жизни подобно асфальтовому катку, сокрушая все, до чего мог дотянуться. Место под солнцем — это там, где ты царь и Бог, кто не понял этого, тот остался младенцем. Достоинство мужчины не в том, сколько он нахапал и скольких женщин обрюхатил, а именно в том, чтобы оставить после себя чистый, сверкающий след на земле, свободную трассу в диком лесу.
Конечно, все это выше разумения большинства обычных людей, живущих суетно, скудно, но великий Саламат открывал свои истины лишь избранным, лишь тем, кто умел слушать.
Сегодня Никита проглядел опасность: ядовитый жучок подобрался слишком близко и почти невидим.
— Скажи, Михась, что значит, если девка дарит такую монету?
— Какая девка?
— Поблядушка Сидора. Оторва из оторв.
Старику Яблонскому далеко до великого Саламата, но он был достаточно умен, чтобы сразу ухватить суть вопроса.
— Одно из двух, Никитушка. Либо не знает цену монетки, либо тебя подставляет.
— Скорее второе. Ведь она же ведьма.
— Вряд ли, — усомнился Скворень. — Если хозяин на тебя катит, зачем ему такие хитрости? Есть простые, надежные средства. Не тебе слушать, не мне говорить.
Может, девка вообще бесится с жиру, а ты башку ломаешь.
— Тоже верно, — согласился Никита, но тревога не утихла.
...Год 1971. Горьковская пересылка, морозная ночь, душная камера, где на шести метрах десять человек, — и позор, позор, рыдание живого юного существа, превращенного в студень, размазанного по стенке. Происшествие, о котором в сознании с годами осталось не воспоминание, а черная метка, напоминающая кусок блевотины, законсервированной в вечной мерзлоте. А вот — год 1998, конец века, богатые, барские хоромы, — и аппетитная самочка, ведьмино отродье, протягивающая на похотливой ладошке бесценное сокровище — медную драхму. Никто, кроме самого Никиты Архангельского, не уловил бы, не почуял связи между этими двумя эпизодами, ее скорее всего и не было, но зияющая, черная пробоина в душе, образовавшаяся в ту жуткую, глумливую ночь, чутко, болезненно отзывалась на любую несообразность, подавала истошные сигналы: соберись! не зевни! вдруг остался свидетель?!
— Поеду, — заторопился Никита Павлович. — Спасибо за угощение... Ладно, монету добавь к остальным.
В следующий раз проведу ревизию.
Старик кивнул, разлил на посошок. По коричневым морщинам скользнула отрешенность, мыслями был уже далеко. Никита вдруг поинтересовался:
— Дед, а не прислать тебе пару цыпочек? Одичаешь туг один, в дупле-то?
— Не одичаю. Одному славно живется, тихо. Да и деревня не совсем пустая, есть с кем словцом перекинуться.
— Вольному воля... — Никита запахнул шубу. Старик поднялся его проводить, глазом по-прежнему косил на монету.
— Мне другое чудно, Никитушка, — протянул задумчиво. — Ты чего так взбеленился? Али конец почуял?
Любого другого за такие слова Никита враз окоротил бы, но заслуженному злодею ответил дружески:
— Чушь порешь, дед. Конца у нас никогда теперь не будет. Будет вечное зачало...
Заждавшийся в машине Петя Хмырь сорвался с места на полном газу. Он иной раз без слов чувствовал, куда везти хозяина. Погнал обратно в резиденцию. Уже где-то посередине пути открыл рот.
— Я все-таки так понимаю, Никита Павлович, если всю эту мразь ликвидировать, ну, которые под колеса лезут, ведь некому станет пахать. Как ни крути, без совков не обойдешься. Другое дело, учить их надо. Для ихней же пользы.
— Верно понимаешь, — одобрил Архангельский.
На даче, отдав распоряжения охране, прошел на кухню к бабке Степаниде. От неожиданности бабка уронила себе на ноги горшок с грибами. Неловкая была старуха, шебутная, но стряпала отменно. Никита добродушно похлопал ее по жирной спине.
— Не дрожи, не трону. Дай чего-нибудь похавать.
Он любил так невзначай наведаться на кухню, снять пенки. Для него Степанида держала посуду — расписную плошку и большую деревянную ложку. С пылу, с плиты любой кусок слаще.
— Чего там у тебя сегодня?
Хлюпая носом, Степанида подала на стол сковороду с дымящейся, распластанной на крупные ломти индейкой. Поставила графинчик с беленькой — все, как Никита уважал.
Ел он жадно, чавкал, горячее мясо глотал, почти не пережевывая. Чтобы не застревало в горле, запивал водкой, как морсом. Степанида стояла у плиты, скрестив руки на животе: чего изволите? Насытясь, еще с набитым ртом, Никита прошамкал:
— Сядь, не изображай пугало.
Степанида послушно опустилась на табурет, но глаз не смела поднять.
— Хозяйскую новую кралю хорошо знаешь?
— Ой, — Степанида попыталась уменьшиться в размерах, но это ей не удалось: грузновата была. — Да мне зачем, Никита Павлович?
— Отвечай, когда спрашивают.
— Забегала раз-другой, видела ее.
— Ведьма она или нет?
Степанида истово перекрестилась, задышала тяжело, как под мужиком.
— Пожалейте, Никита Павлович, я простая женщина, на кухню приставлена милостью Господней...
— Простая — потому должна чуять. Какое про нее мнение, говори, не бойся.
— Да я же чего, да мне же...
Никита дотянулся, звучно хлопнул ее ложкой по лбу. Степанида враз опамятовалась, сказала твердо:
— По нашему разумению, гулящая она. Но очень пригожая. И не жадная. Давеча ни с того ни с сего колечком одарила.
— Все бабы гулящие, про другое спрашиваю.
— Про что другое нам неведомо. Помилуйте, Никита Павлович.
— Покажь подарок.
Метнулась к шкапчику, принесла колечко с бирюзовой нашлепкой — дешевка, копейка цена, но блестит, как настоящее.
— Чего говорит, когда заходит?
— Да так, женска болтанка... О чем ей говорить с деревенской бабкой. Где она, и где я. Чайку попила с творожником, вареньем ее угостила. Не побрезовала, скушала цельную вазочку. Хорошая дамочка, но несчастная.
— Почему несчастная?
— Это нам неведомо. На ней печати негде ставить, какое тут счастье.
Никита вызнал все, что требовалось: во все углы сует нос парчушка, ладит мосты.
С кухни отправился к боссу. У двери дежурил этот валенок — Сема Гаревой, хозяина соска, шут гороховый.
— Кто у него? — спросил Архангельский. Сема ощерился, как крыса на стрихнин. Не первый раз Никита подумал, что когда-нибудь придушит ублюдка прямо у двери, не миновать этого. Чересчур паскудная рожа!
— Важные гости, черные, прямо с гор.
— Меня не искал?
— Никак нет, Никита Павлович.
— Агата там?
— Пока нет, — скривился еще более мерзко. — Вот ведь, да, беда какая?!
— Какая беда? Говори толком.
— Да я так, к слову, Никита Павлович. Извините.
Никита заледенел глазами.
— Я на тебя, Сема, сегодня второй раз натыкаюсь.
Это непорядок. От этого недолго сблевать.
Поганец смутился, плаксиво заныл:
— Что же делать, посудите сами, разве я виноват?
Иссидор Гурович велят дежурить, вы говорите: не попадайся, — как мне быть? Не своим же умом живу.
— Прячься, — посоветовал Никита. — Как меня почуешь, прыгай в чулан и ни звука. Иначе свиньям скормлю.
С этими словами миновал остолбенелого сосуна, без стука вошел в кабинет. Самарин вел беседу с двумя джигитами, поил их вином за стойкой бара. Джигиты пожилые, грозные, в папахах. Одного Никита признал — Ваха из Махачкалы, маковая тропка.
— Ты чего, Никиток? — ласково окликнул босс. — Присоединяйся. Видишь, гости уважаемые.
Никита издавна презирал всех кавказцев вместе взятых, сколько их ни будь на свете, и неважно, из каких краев, и те всегда платили ему лютой, откровенной ненавистью.
— Ничего, мне не к спеху, — вот, значит, кому приготовил босс сауну и закуску.
Развернулся и вышел, не прощаясь. Он заглянул к Сидору без определенной цели. Потянуло — и все. Может, хотел хребтом проверить, откуда подуло. В Сидоре никаких перемен — доступный, любезный, а в кармане шила не углядишь. Неужто пора, подумал Никита.