Страница:
Бомба могла взорваться в любой момент. Разумеется, общественное мнение и правоохранительные структуры в рыхлеющем, разодранном на куски государстве ничего не значили, но новые хищники-беспредельщики, ворвавшиеся в бизнес буквально за последний год (на волне очередного пришествия рыжего Толяна), обладающие уже вовсе непомерным аппетитом, любую оплошность могли использовать для того, чтобы вышвырнуть их с ухоженной коммерческой нивы. Подобное вышвыривание, как подсказывал опыт реформ, обычно сопровождалось примитивной физической вырубкой предыдущих пайщиков-акционеров.
Заслуженный врач республики Василий Поюровский по многим внешним характеристикам вроде бы принадлежал к тем хлипким интеллигенткам, толпой собравшимся у трона, для которых малейшее личное ущемление было равносильно мировой трагедии, именно поэтому они были столь пугливы и жидки на расправу и при соприкосновении с реальной действительностью ломались, как сухие стебельки на ветру. Не успеет такой нажраться досыта, а уже глядишь несут с почестями куда-нибудь на Ваганьково — то ли инфаркт, то ли крутой запор. Совсем не то — Поюровский.
Обладающий всеми признаками демократического творческого интеллектуала, он тем не менее был стоек, живуч и предприимчив, в чем Шахов многажды убеждался. В виду надвигающихся со всех сторон угроз знай твердил одно: нас не тронь и мы не тронем. Не пугайся, Шахов, ничего они с нами не сделают. И продолжал уверенно расширять дело, не далее как на днях прихватизировав еще одну небольшую, но престижную лечебницу в Кунцево, вдобавок к тем четырем, которые уже у него имелись.
Маниакальное стремление Поюровского заглотнуть больше, чем вмещает желудок, свойственное в общем-то всем натуральным рыночникам, естественно, вызывало у Шахова уважение, но он вовсе не хотел, чтобы его, образно говоря, вздернули на одной перекладине рядом с неутомимым добытчиком, а похоже, шло к тому.
Он верил в талант и ум Василия Оскаровича, но чувствовал в его начинаниях некую роковую обреченность, этакий кладбищенский отсвет. Может быть, сказывался возраст компаньона — пятьдесят девять лет не шутка. Получалось, что со всеми своими невинными слабостями — молоденькие девочки, рулетка, кокаин — он на чужом пиру справлял похмелье. Пока молод, было нельзя; подоспели светлые деньки, рухнул поганый режим, нормальные люди пришли к власти, а уже седина в бороду, силенки не те, вот и заспешил, точно ужаленный. Гнал по кочкам без тормозов. Наверстывал, что упущено — вопреки доводам рассудка.
Иногда в грустном раздумье Шахов приходил к мысли, что в судьбе Поюровского отразилась злая доля всего заполошного поколения так называемых шестидесятников, понюхавших чуток свободы при Хруще, а после прищемленных за языки на целый двадцатилетний пересменок. Что-то отморозилось в их сознании. Спеси, гордыни не убавилось, юные надежды их питали, но здравый смысл напрочь выдуло из башки, оттого и внешне они почти не менялись, какими были двадцать лет назад — розовощекими, настырными, с недержанием речи и блуждающими очами, такими в шестьдесят, семьдесят лет и в гроб ложились. Только ленивый не потешался над их карликовыми потугами изображать из себя влиятельных господ и властителей дум. Но все же надо отдать им должное, хватательный рефлекс у них с годами не притупился, хапали наравне с молодыми, по-черному, но сильного применения капиталу, как правило, не находили. Благодаря прежним связям быстро сколачивали миллионы и тут же спускали в какие-то одним им ведомые черные дыры. Василий Оскарович уж на что умен, на что хваток, а кроме этих четырех-пяти лечебниц, да небольшого счета в Женеве, да приличной дачки в Барвихе, ему нечего предъявить.
С дачкой вообще разговор особый. Если бы не Шахов, не видать бы ему ее, как своих ушей. Когда в 91-ом году после известных событий освободилось много правительственных угодий и началась из-за них настоящая рубка, именно Шахов через папаню супружницы спроворил Поюровскому поместье Аксентия Трибы, псковского ублюдка, который как раз накануне, по тогдашней моде, при загадочных обстоятельствах выбросился из окна.
— Кофе стынет, Леонид Иванович, — сунулась в двери Фаинка. — Не подать ли сюда?
— Испарись, — отмахнулся Шахов. — Сейчас приду.
Прежде всего следовало выполнить неприятную обязанность, отзвонить Катьке-супружнице. По негласному уговору они оба были свободны, но всегда ставили друг друга в известность о собственном местопребывании. Даже если по вечерам просто где-то задерживались. Мало ли чего.
— Как дети? — заботливо спросил Шахов после обычных приветствий.
— Нормально. Как ты? — голос у супружницы глуховатый, будто стесанный ржавым напильником.
— Все в порядке... У Вики прошло горлышко?
— Почти. Денек еще подержим ее дома.
У Шахова с супружницей родились три дочери, старшей было одиннадцать, младшей, забияке Манечке, унаследовавшей сварливый характер тестя, пошел шестой годок. Леонид Иванович старательно играл роль чадолюбивого, заботливого отца, но на самом деле главным чувством, которое он испытывал перед тремя своими расцветающими на глазах пигалицами, было глухое изумление. Он так и не смог ответить себе на вопрос, зачем они появились возле него. Но обязанности строгого, доброго отца выполнял как положено: средняя Полюшка и старшая Вика учились в Англии, в престижном колледже (9 тысяч фунтов за семестр), за год превратились в настоящих маленьких леди, у обеих было двойное гражданство; Манечку они с супружницей собирались отправить в Штаты, уж больно непоседливая и пронырливая, даром что читать и писать научилась в четыре годика. Если кого и ждет большое будущее, так это именно Манечку, в Штатах ей самое место. Супружница шутила: глазом не успеем моргнуть, Маня подрастет, окрутит американского миллионера и вернется управлять какой-нибудь банановой уральской республикой. А что, думал Шахов, шутки шутками, а надо готовиться и к такому развороту событий. Пока же Манечку воспитывали два гувернера — одного выписали из Парижа, другого подобрали на Арбате, умный пожилой еврей со степенью доктора филологических наук, — и еще был к ней приставлен дядька-телохранитель Тарасюк, из бывших зеков. Отмотав в общей сумме четвертак, Гриша Тарасюк ко всем людям относился одинаково благоговейно, понимая, как они исстрадались на воле, предоставленные сами себе, но Манечку выделял особо. Он в ней души не чаял, угождал всем ее капризам и растерзать мог всякого, кто приближался к ней без спроса на непочтительное расстояние. Из оружия Тарасюк признавал только старый сапожный тесак, который всегда держал при себе, и иногда употреблял в качестве зубочистки. Кулачищи у старого зека были с голову теленка. Однако телохранителя Шахов завел отдавая дань моде, для куража, врагов у него, как он полагал, не было. По этой же причине (зачем напрасно спорить с веком) для большой квартиры в Столешниковом переулке приобрел ливрейного лакея, отменной выучки туповатого малого из кремлевской охраны, который, подавая гостю пальто, глубокомысленно бормотал: "Данке шен!", а дамам, если позволяли, церемонно целовал ручку. Надо заметить, многие позволяли, а некоторые сманивали и для дальнейших услуг: стати у лакея Данилы Осиповича были гвардейские.
Поговорив с супругой, Леонид Иванович отправился завтракать. Фаина, в синей, непонятного назначения распашонке, оставлявшей для обозрения стройные ляжки и ободок нейлоновых трусиков, при его появлении вскочила со стула и с деланным усердием метнулась к плите, где скворчала, распространяя аппетитный запах, яичница с ветчиной. Леонид Иванович намеревался ограничиться чашкой кофе, поберечь печень, но увидя уставленный закусками стол, передумал. Ничего, плотный завтрак не повредит, ужин — другое дело. Налил из высокогорлой бутылки с какой-то иноземной наклейкой, но прежде чем выпить, брезгливо понюхал рюмку.
— Это что?
— Не сомневайтесь, Леонид Иванович, я пробу сняла. Вку-у-усно! Итальянский ликерец.
— Ликерец, говоришь? Что ж, пусть будет ликерец.
Пережевывая яичницу, густо сдобренную кетчупом, не мигая разглядывал залетную кралю.
— Ну, докладывай.
— О чем докладывать, Леонид Иванович?
— Где тебя снял?
— Неужто не помните?
Он-то помнил, но интересно было, как соврет. Нет, не соврала. Ночной бар в Осташкове, куда залетели с Некой Гамаюновым, нахлестанные до бровей. Нехорошо, несолидно. В этом баре какое только отребье не сшивалось. За Некой это водилось: нырнуть в самое болото. Никак не отряхнется от плебейских привычек. Где погуще дерьма, там ему кайф.
— Сколько с меня слупила?
Невинно взмахнула ресницами.
— Что вы, Леонид Иванович! Как можно. Ни копеечки не взяла, — лукаво добавила:
— Да и было бы за что.
— Бар чей? Гамаюна?
— Вестимо.
— Ты штатная или по вызову?
— С процента работаю, как обычно.
— Давно промышляешь?
Глазам своим не поверил — покраснела. Ну Фаинка, ну, артистка!
— Вы плохо обо мне думаете, Леонид Иванович.
Вот и вчера... Вообще-то я Гнесинское окончила, а это так.., по нужде.
От кофе с ликером, от крепкой сигареты Шахов разомлел. Ему нравился ее стылый, подмороженный взгляд. И речь осмысленная. Не знала, как загладить вину за ночной прокол, боялась, что нажалуется Пеке.
— Сними-ка хламиду.
Девушка послушно сбросила распашонку, осталась в бежевых трусиках. Шахов щелкнул кнопкой стерео.
Кухню заполнили щемящие звуки рапсодии Листа. Ничего не говорящие ни уму, ни сердцу, но все лучше, чем серийный модняк. Из нынешних, из патентованных он признавал одного Шуфутинского.
— Фая, потанцуй, покажи свой кордебалет.
Поплыла, изгибаясь, в медленном ритме, то закидывая руки за голову, то прижимая к трепещущим грудям. Хорошо, грамотно заводила. На Шахова накатила истома, защипало в паху. Улыбнулся девушке поощрительно.
— Ну-ка, пососи, малышка. Но медленно, не спеши.
И танцуй, танцуй...
Чертовка отлично справилась с ответственным заданием. Шахов положил ладони на гибкую спину, прикрыл глаза, раскачивался в такт с ее стонами и причмокиванием. Вот оно, вот! Истина в экстазе, в любви, в вине, а не там, где ее ищут высоколобые мудрецы.
Чтобы добраться к ее изножью, не надо семи пядей во лбу. Вот она под руками, под ногтями, от кожи к коже — квинтэссенция жизни, ее сокровенный смысл...
В точке кипения, на последнем толчке сбросил девку на пол, опрокинул, наступил босой ступней на влажно-упругую грудь, помял, утоляя сердечную вековую печаль. Понятливая Фаинка заверещала, завыла, перекрывая музыку, забилась белой, крупной, подыхающей рыбицей...
Банкир Сумской не любил, когда опаздывали, а Шахов задержался против оговоренного на целых тридцать минут. За этим не скрывалось неуважения, обычная безалаберность, Леонид позволял себе опаздывать уже не первый раз. Подождав, пока Шахов поудобнее устроится в кресле, Сумской холодно заметил:
— Значит так, Леонид. В общей сложности за этот год я прождал тебя около десяти часов, то есть полный рабочий день. Мне это надоело. Ты не девушка, я не твой кавалер. Давай договоримся: или ты ведешь себя по-человечески, или — разбегаемся.
Леонид Иванович поперхнулся сигаретным дымом.
— Ты что, Боренька, не похмелился нынче?
— Смени, пожалуйста, тон, Ленечка. Я говорю серьезно. Пунктуальность необходима в любом бизнесе.
Это не мелочь. Разгильдяйство в подобных мелочах приводит иногда к непоправимым потерям.
— Боренька, ну ты и зануда! — восхитился Шахов.
Как и банкир, он прекрасно понимал, что хотя свел их счастливый случай, развести могла разве что могила.
Или скамья подсудимых, но это лишь при условии, что вернутся к власти красножопые, — вариант все более призрачный, неуклонно отдаляющийся в историю.
Крепче братских уз их связывали коммерческие тайны.
Банкир Борис Исаакович Сумской, как и вся плеяда молодых блестящих новых русских предпринимателей, появился на небосклоне крутого бизнеса можно сказать ниоткуда. До овеянных легендами 90-х годов Борис Сумской пребывал в безвестности на математической кафедре Московского университета, кропал докторскую, учил уму-разуму студентов, и если мечтал о финансовом могуществе, то лишь в потемках рабочего кабинета. Время прогудело грозовым набатом, и в 92 году, по пришествии Гайдара, он выскочил, как чертик из табакерки, на поверхность, зарегистрировав товарищество с ограниченной ответственностью с нежным именем "Кларисса". Чем занималось товарищество, вероятно, сам Борис Исаакович не сразу вспомнит, проще сказать, не брезговало ничем, если пахло хоть минимальной выгодой. Торговля, посреднические услуги, юридическая консультация, сделки с недвижимостью — и многое другое. Компьютерный ум Сумского, подпитываемый солнечной энергией, не делал сбоев, и однажды, года не прошло, из всего этого торгово-спекулятивно-посреднического хаоса на Ленинском проспекте, тоже словно из небытия, вынырнула фондовая биржа "Кларисса", давшая мгновенные метастазы во Владимир, Суздаль и другие подмосковные города. Но это было только начало. Борис Сумской, всегда действующий с небольшим опережением, уже почуял: пора делать главный замах. Как в сказке, выйдя одним прекрасным утром на улицу, москвичи не обнаружили больше ни одной забавной привычной собачьей рожицы с эмблемой "Клариссы", будто все раскиданные по городу конторы и филиалы за ночь корова языком слизнула. Зато на одном из двухэтажных представительных особняков на Зацепе, с забранными металлическими решетками окнами, засветилась нарядная гордая вывеска: "Банк Заречный". Подоспела знойная пора десятизначных цифр, открылась возможность рубить бабки из воздуха, и Борис Сумской, вчера еще никому не известный, затурканный молодой ученый, озаренный провидением, устремился к золотой раздаче раньше многих. О, светлые незабываемые дни, когда человек ложился спать с рублем в кошельке, а просыпался миллионером!
Леонид Иванович познакомился с Сумским на какой-то презентации, в период буйного расцвета "Клариссы", и они сразу приглянулись друг другу. Между ними было много общего: оба молодые, красивые, сильные, неразборчивые в средствах, но твердо знающие, чего хотят от жизни. Рыбак рыбака видит издалека. Условились назавтра же поужинать где-нибудь, после ужина поехали к Шахову на дачу — никаких девочек, никаких глупостей — проговорили подряд десять часов, как влюбленные, и утро встретили осовевшие, но бесконечно довольные друг другом.
Планов настроили столько, что хватило бы на иные десять жизней, но им все было мало. Короче, не повстречайся они на презентации, пожалуй, не возник бы в мгновение ока банк "Заречный" с первым фантастическим фондовым кредитом. Дальше — пошло как поехало. Тыква у Сумского варила, как урановый котел. Валютные сделки, колоссальная ваучерная афера, нефтяные ручейки, зеленая улица в Европу, Чечня и Прибалтика, — виток за витком, как изящные шелковые узоры на белом холсте, безумные, на первый взгляд, операции, высасывание аграрных и промышленных регионов, — громада банковского капитала разбухала, как тесто на дрожжах. Оглянуться не успели, "Заречный" вошел в десятку несокрушимых, монументальных банков, перескочил прострельную цифровую зону, где его еще можно было достать, свалить, распотрошить... И здесь тоже Сумской пульнул в яблочко, ибо многочисленные мелкие коммерческие банки, наросшие на всем пространстве бывшего Союза подобно грибной плесени, вслед за биржами и фондами начали лопаться один за другим, гасли, как свечки, оставляя после себя толпы озверевших, осатаневших вкладчиков.
— Я не зануда, — Борис Исаакович говорил обычным ровным тоном бывшего лектора, — но смотрю на вещи трезво. Ты — политик, я банкир. В одной упряжке мы сила, но если одна из лошадок начала спотыкаться, имеет смысл ее поменять, пока не уволокла всю повозку в кювет. Я ведь понятно выражаюсь, да, Ленечка?
Улыбка его была холодна, и Шахов насторожился.
— Ты что, хочешь поссориться из-за того, что я опоздал на полчаса? Не верю! Выкладывай, какой там у тебя камень за пазухой?
— Никакого камня. Просто дружеское предостережение.
Не в первый раз Шахов подумал о том, что яйцеголовый подельщик намного опаснее и решительнее, чем кажется. Но тут как раз они могли потягаться на равных.
Неадекватный выпад нельзя было оставлять без ответа.
— Может, ты чего-нибудь не того поел? — осведомился он участливо. — Но это же не оправдывает хамства. Я тебя предупреждаю, если еще раз позволишь себе отчитывать меня как своего клерка, я выйду в эту дверь и больше сюда не вернусь. У тебя хорошая охрана, Боренька, но проживешь ты после этого не больше месяца. Вот тебе мое честное комсомольское слово.
— Что-о?! — не поверил своим ушам Сумской.
— Ничего. Дружеское предостережение. Шутка.
У Бориса Исааковича узенькое, в очечках личико сморщилось от глубокой незаслуженной обиды.
— Дурак ты, Ленька, и больше никто. Разве можно бросаться такими угрозами. Даже в шутку нельзя.
— Не я начал, — сухо ответил Шахов. — Я человек прямой, открытый, что думаю, то на языке. Твоим жидовским штучкам не обучен.
— Какой ты прямой, я знаю. Ну ладно, проехали...
Говори, зачем пришел?
Проклятый ублюдок, с уважением подумал Шахов.
Он никогда не отступает. Зачем пришел? В смысле, чего тебя принесла нелегкая? Так обращаются с шестеркой, но не придерешься, будешь смешон. Шахов сказал задумчиво:
— Удивляюсь тебе, Боренька. Такую громаду поднял, и хватает сил на мелкую грызню. Вот же дал Господь характер. Скорпион позавидует.
— Давай, что ли, ближе к сути, — поморщился Сумской, но в очах блеснула скользкая усмешка.
Суть у Шахова была такая. Кроме текущих незначительных вопросов, его интересовали финансовые дела Поюровского, его укрепы. Разумеется, доктор пользовался услугами банка "Заречный", причем на самых привилегированных условиях. Банк открыл ему два номерных счета в Женеве и в Мюнхене, помимо того, по специальному допуску вкладывал деньги в акции и ГКО. Нельзя исключить, что Поюровский подстраховывается еще где-то, но это вряд ли. Он доверял Борису Исааковичу, как маме родной, может быть, и напрасно.
— Зачем тебе? — спросил банкир. Шахов объяснил, что доктор практически вышел из-под контроля, расширяется по собственному усмотрению и скоро, судя по всему, крупно проколется. Исключительно из уважения к Поюровскому, как к своему лечащему врачу, Шахов намерен немного попридержать его бурную деятельность, сбить угар. Поэтому ему необходимо точно знать, какими средствами тот оперирует.
— На чем он проколется? — поинтересовался Сумской.
— На всем сразу. Какой-то он стал шебутной, неуправляемый. Надо его остудить. Хорошо бы на некоторое время вообще заблокировать все его деньги. Это возможно?
— Мне твой доктор никогда не нравился, — напомнил банкир. — Я тебе советовал, не связывайся с ним.
Есть много способов честно заработать, зачем обязательно лезть в уголовщину. Он же авантюрист, ты прекрасно знаешь.
— Кто из нас без греха, — улыбнулся Шахов.
— Хорошо, я приморожу счета, и что это даст?
— У него большие проплаты. Ему придется влезать в долги, брать ссуды. На этом я его прижму.
— Выйдет скандал.
— Это мои проблемы. Ты останешься в стороне.
— Не проще ли...
— Ты не понял, Борис. Я не хочу его уничтожить.
Надо, чтобы он умерил свои аппетиты и уразумел, кто хозяин. От него завоняло, но это поправимо.
— Завтра пошлю ему уведомление, что валютные счета взяты на контроль чрезвычайной комиссией. Этого достаточно?
— Не завтра. В субботу.
— Почему в субботу?
— Деньги понадобятся ему в понедельник.
Борис Исаакович прошел к рабочему столу, нажал клавишу селектора:
— Зина, кофе, и... — вопросительно посмотрел на Шахова. Тот кивнул, давай! — и чего-нибудь разогревающего, на твое усмотрение.
Зиночка Петерсон, давняя пассия Шахова, пожилая вакханка из Вышнего Волочка, решила, что для важного гостя вернее всего подойдет коньяк "Наполеон", лимон и соленые груздочки, поданные в хрустальной вазочке. Пока устанавливала угощение на столе, Леонид Иванович по-хозяйски огладил ее пышный круп. Дама кокетливо отшатнулась.
— Какой же вы, Ленечка, озорник! Ничуть не меняетесь.
— А чего нам меняться, Зинок? Это твой шеф день ото дня все мрачнее. Никак, видно, денежки не пересчитает. Он хоть тебя трахает иногда?
С просветленным лицом секретарша метнулась к дверям, а Сумской посмурнел еще больше. Очечки влажно заблестели.
— Хоть бы ты избавил меня от своих солдафонских шуточек. Здесь все-таки приличное учреждение, не Дума твоя.
С большой неохотой чокнулся с соратником.
— Что касается Поюровского, — произнес наставительно, — не знаю и знать не хочу, чем вы занимаетесь, но полагаю, рано или поздно его все равно придется сдать. Так?
— Это невозможно, — сказал Шахов, разжевав груздок.
— Сам же сказал, воняет.
— Сдать невозможно, только вырубить. Но это преждевременно... Ладно, что мы все о делах. Как дома, Боренька? Все ли здоровы?
— Твоими молитвами.
— Может, соберемся куда-нибудь вместе, давно не собирались. Скатаем по-семейному — в Париж, на Гавайи. С женами, с детьми. Полезно их проветривать иногда. Я бы даже сказал, простирывать.
Удар был ниже пояса: у Сумского не было детей. Не водилось у него и любовниц. Он жил аскетом, как положено истинному финансисту, вложившему душу в капитал.
Очень редко исчезал на день, на два в неизвестном направлении, если бы узнать куда и с кем. Да разве узнаешь.
— Ступай, Ленечка, — устало попросил банкир. — У тебя игривое настроение, а у меня забот полон рот.
Честное слово, не помню, когда высыпался.
И на это у Шахова сыскалась дружеская шутка.
— На нарах, даст Бог, отоспимся.
— Да нет, — с непонятной грустью возразил банкир. — Не дожить: нам с тобой до нар, Ленечка.
...На телевидение прибыл за пятнадцать минут до эфира. Пропуск был заказан, знакомый милиционер на турникете предупредительно забежал вперед и вызвал лифт. Леонид Иванович поднялся на седьмой этаж в студию, где давно был своим человеком. Навстречу кинулась Инесса Ватутина, ведущая передачи "Желанная встреча".
— Леонид, я уже волновалась, где ты так долго?!
— Дела, Иночка, дела.
— Ох, не успеем порепетировать.
— Зачем репетировать. Стопку в зубы — и начнем.
Только тему дай.
В устремленных на него глубоководных, искушенных очах засверкали электрические разряды. Хороша, ничего не скажешь! Сколько раз собирался надкусить это полугнилое яблочко, да все не мог решить, надо ли?
Инесса увлекла его в захламленный закуток, где на низеньком столике все же нашлось место для кофейного прибора, тарелки с печеньем, придавленной газетами, и — початой бутылки водки "Столичная". Это уж его принцип: перед эфиром сто грамм беленькой — и больше ничего. Следом за ними в закуток протиснулась тетка-гримерша, наспех подправила ему лицо — кисточкой с чем-то подозрительно липким прошлась по щекам, по вискам. Шахов смеясь, уклонялся:
— Хватит, хватит, Машута, и так сойдет!
До эфира оставалось пять минут, и Леонид Иванович почувствовал приятное возбуждение. Ему нравилось на телевидении, в этом призрачном мирке сверкающих иллюзий и сказок, и нравились люди, которые здесь работали. Он не был здесь чужим. Журналисты — публика прожженная, наглая, бессмысленная, самоуверенная, оставляющая при долгом общении привкус изжоги, но необходимая, как необходим послеоперационный дренаж для слива гноя. Куда без них. Мастера словесной интриги, чародеи лжи, продающиеся за чечевичную похлебку, мутанты, почему-то мнящие себя суперинтеллектуалами, солью земли, с вечным бредом о своей неподкупности на устах, — без них общество закоснеет, задубеет. Бродильная муть в кипящем рыночном котле. С ними приходилось ладить, как с любой обслугой. Или давить, как вшей, — третьего не дано.
Шахов умел ладить. Держался с телевизионной братией покровительственно и одновременно как бы восхищенно, отдавая дань ее всепроникающей, как у древесного жучка, энергии. Он многому, честно говоря, у них научился. Особенно ему были по душе ведущие модных политических программ, важные, похожие на откормленных боровов, обученных человеческой речи.
Любую чушь они изрекали с таким видом, будто заново открывали мир, вбивая в размягченное сознание обывателя медные гвозди новых идеологических клише. Им крупно платили, и свои денежки они отрабатывали с лихвой. Единственное, как быстро уяснил Шахов, чего не терпело российское телевидение — это искренности и правды, которые иной раз по недосмотру начальства проникали на экран и оставляли после себя опустошения в виде закрытых программ и покалеченных журналистских судеб.
— Пора, Леонид, — позвала Инесса Ватутина, дождавшись, пока он сделает пару затяжек, забивая вкус "Столичной".
Они уселись в кожаные кресла за столиком с пышным букетом алых роз, на фоне жирного транспаранта на заднем плане: "Наш спонсор — фирма Стиморол"!"
Заслуженный врач республики Василий Поюровский по многим внешним характеристикам вроде бы принадлежал к тем хлипким интеллигенткам, толпой собравшимся у трона, для которых малейшее личное ущемление было равносильно мировой трагедии, именно поэтому они были столь пугливы и жидки на расправу и при соприкосновении с реальной действительностью ломались, как сухие стебельки на ветру. Не успеет такой нажраться досыта, а уже глядишь несут с почестями куда-нибудь на Ваганьково — то ли инфаркт, то ли крутой запор. Совсем не то — Поюровский.
Обладающий всеми признаками демократического творческого интеллектуала, он тем не менее был стоек, живуч и предприимчив, в чем Шахов многажды убеждался. В виду надвигающихся со всех сторон угроз знай твердил одно: нас не тронь и мы не тронем. Не пугайся, Шахов, ничего они с нами не сделают. И продолжал уверенно расширять дело, не далее как на днях прихватизировав еще одну небольшую, но престижную лечебницу в Кунцево, вдобавок к тем четырем, которые уже у него имелись.
Маниакальное стремление Поюровского заглотнуть больше, чем вмещает желудок, свойственное в общем-то всем натуральным рыночникам, естественно, вызывало у Шахова уважение, но он вовсе не хотел, чтобы его, образно говоря, вздернули на одной перекладине рядом с неутомимым добытчиком, а похоже, шло к тому.
Он верил в талант и ум Василия Оскаровича, но чувствовал в его начинаниях некую роковую обреченность, этакий кладбищенский отсвет. Может быть, сказывался возраст компаньона — пятьдесят девять лет не шутка. Получалось, что со всеми своими невинными слабостями — молоденькие девочки, рулетка, кокаин — он на чужом пиру справлял похмелье. Пока молод, было нельзя; подоспели светлые деньки, рухнул поганый режим, нормальные люди пришли к власти, а уже седина в бороду, силенки не те, вот и заспешил, точно ужаленный. Гнал по кочкам без тормозов. Наверстывал, что упущено — вопреки доводам рассудка.
Иногда в грустном раздумье Шахов приходил к мысли, что в судьбе Поюровского отразилась злая доля всего заполошного поколения так называемых шестидесятников, понюхавших чуток свободы при Хруще, а после прищемленных за языки на целый двадцатилетний пересменок. Что-то отморозилось в их сознании. Спеси, гордыни не убавилось, юные надежды их питали, но здравый смысл напрочь выдуло из башки, оттого и внешне они почти не менялись, какими были двадцать лет назад — розовощекими, настырными, с недержанием речи и блуждающими очами, такими в шестьдесят, семьдесят лет и в гроб ложились. Только ленивый не потешался над их карликовыми потугами изображать из себя влиятельных господ и властителей дум. Но все же надо отдать им должное, хватательный рефлекс у них с годами не притупился, хапали наравне с молодыми, по-черному, но сильного применения капиталу, как правило, не находили. Благодаря прежним связям быстро сколачивали миллионы и тут же спускали в какие-то одним им ведомые черные дыры. Василий Оскарович уж на что умен, на что хваток, а кроме этих четырех-пяти лечебниц, да небольшого счета в Женеве, да приличной дачки в Барвихе, ему нечего предъявить.
С дачкой вообще разговор особый. Если бы не Шахов, не видать бы ему ее, как своих ушей. Когда в 91-ом году после известных событий освободилось много правительственных угодий и началась из-за них настоящая рубка, именно Шахов через папаню супружницы спроворил Поюровскому поместье Аксентия Трибы, псковского ублюдка, который как раз накануне, по тогдашней моде, при загадочных обстоятельствах выбросился из окна.
— Кофе стынет, Леонид Иванович, — сунулась в двери Фаинка. — Не подать ли сюда?
— Испарись, — отмахнулся Шахов. — Сейчас приду.
Прежде всего следовало выполнить неприятную обязанность, отзвонить Катьке-супружнице. По негласному уговору они оба были свободны, но всегда ставили друг друга в известность о собственном местопребывании. Даже если по вечерам просто где-то задерживались. Мало ли чего.
— Как дети? — заботливо спросил Шахов после обычных приветствий.
— Нормально. Как ты? — голос у супружницы глуховатый, будто стесанный ржавым напильником.
— Все в порядке... У Вики прошло горлышко?
— Почти. Денек еще подержим ее дома.
У Шахова с супружницей родились три дочери, старшей было одиннадцать, младшей, забияке Манечке, унаследовавшей сварливый характер тестя, пошел шестой годок. Леонид Иванович старательно играл роль чадолюбивого, заботливого отца, но на самом деле главным чувством, которое он испытывал перед тремя своими расцветающими на глазах пигалицами, было глухое изумление. Он так и не смог ответить себе на вопрос, зачем они появились возле него. Но обязанности строгого, доброго отца выполнял как положено: средняя Полюшка и старшая Вика учились в Англии, в престижном колледже (9 тысяч фунтов за семестр), за год превратились в настоящих маленьких леди, у обеих было двойное гражданство; Манечку они с супружницей собирались отправить в Штаты, уж больно непоседливая и пронырливая, даром что читать и писать научилась в четыре годика. Если кого и ждет большое будущее, так это именно Манечку, в Штатах ей самое место. Супружница шутила: глазом не успеем моргнуть, Маня подрастет, окрутит американского миллионера и вернется управлять какой-нибудь банановой уральской республикой. А что, думал Шахов, шутки шутками, а надо готовиться и к такому развороту событий. Пока же Манечку воспитывали два гувернера — одного выписали из Парижа, другого подобрали на Арбате, умный пожилой еврей со степенью доктора филологических наук, — и еще был к ней приставлен дядька-телохранитель Тарасюк, из бывших зеков. Отмотав в общей сумме четвертак, Гриша Тарасюк ко всем людям относился одинаково благоговейно, понимая, как они исстрадались на воле, предоставленные сами себе, но Манечку выделял особо. Он в ней души не чаял, угождал всем ее капризам и растерзать мог всякого, кто приближался к ней без спроса на непочтительное расстояние. Из оружия Тарасюк признавал только старый сапожный тесак, который всегда держал при себе, и иногда употреблял в качестве зубочистки. Кулачищи у старого зека были с голову теленка. Однако телохранителя Шахов завел отдавая дань моде, для куража, врагов у него, как он полагал, не было. По этой же причине (зачем напрасно спорить с веком) для большой квартиры в Столешниковом переулке приобрел ливрейного лакея, отменной выучки туповатого малого из кремлевской охраны, который, подавая гостю пальто, глубокомысленно бормотал: "Данке шен!", а дамам, если позволяли, церемонно целовал ручку. Надо заметить, многие позволяли, а некоторые сманивали и для дальнейших услуг: стати у лакея Данилы Осиповича были гвардейские.
Поговорив с супругой, Леонид Иванович отправился завтракать. Фаина, в синей, непонятного назначения распашонке, оставлявшей для обозрения стройные ляжки и ободок нейлоновых трусиков, при его появлении вскочила со стула и с деланным усердием метнулась к плите, где скворчала, распространяя аппетитный запах, яичница с ветчиной. Леонид Иванович намеревался ограничиться чашкой кофе, поберечь печень, но увидя уставленный закусками стол, передумал. Ничего, плотный завтрак не повредит, ужин — другое дело. Налил из высокогорлой бутылки с какой-то иноземной наклейкой, но прежде чем выпить, брезгливо понюхал рюмку.
— Это что?
— Не сомневайтесь, Леонид Иванович, я пробу сняла. Вку-у-усно! Итальянский ликерец.
— Ликерец, говоришь? Что ж, пусть будет ликерец.
Пережевывая яичницу, густо сдобренную кетчупом, не мигая разглядывал залетную кралю.
— Ну, докладывай.
— О чем докладывать, Леонид Иванович?
— Где тебя снял?
— Неужто не помните?
Он-то помнил, но интересно было, как соврет. Нет, не соврала. Ночной бар в Осташкове, куда залетели с Некой Гамаюновым, нахлестанные до бровей. Нехорошо, несолидно. В этом баре какое только отребье не сшивалось. За Некой это водилось: нырнуть в самое болото. Никак не отряхнется от плебейских привычек. Где погуще дерьма, там ему кайф.
— Сколько с меня слупила?
Невинно взмахнула ресницами.
— Что вы, Леонид Иванович! Как можно. Ни копеечки не взяла, — лукаво добавила:
— Да и было бы за что.
— Бар чей? Гамаюна?
— Вестимо.
— Ты штатная или по вызову?
— С процента работаю, как обычно.
— Давно промышляешь?
Глазам своим не поверил — покраснела. Ну Фаинка, ну, артистка!
— Вы плохо обо мне думаете, Леонид Иванович.
Вот и вчера... Вообще-то я Гнесинское окончила, а это так.., по нужде.
От кофе с ликером, от крепкой сигареты Шахов разомлел. Ему нравился ее стылый, подмороженный взгляд. И речь осмысленная. Не знала, как загладить вину за ночной прокол, боялась, что нажалуется Пеке.
— Сними-ка хламиду.
Девушка послушно сбросила распашонку, осталась в бежевых трусиках. Шахов щелкнул кнопкой стерео.
Кухню заполнили щемящие звуки рапсодии Листа. Ничего не говорящие ни уму, ни сердцу, но все лучше, чем серийный модняк. Из нынешних, из патентованных он признавал одного Шуфутинского.
— Фая, потанцуй, покажи свой кордебалет.
Поплыла, изгибаясь, в медленном ритме, то закидывая руки за голову, то прижимая к трепещущим грудям. Хорошо, грамотно заводила. На Шахова накатила истома, защипало в паху. Улыбнулся девушке поощрительно.
— Ну-ка, пососи, малышка. Но медленно, не спеши.
И танцуй, танцуй...
Чертовка отлично справилась с ответственным заданием. Шахов положил ладони на гибкую спину, прикрыл глаза, раскачивался в такт с ее стонами и причмокиванием. Вот оно, вот! Истина в экстазе, в любви, в вине, а не там, где ее ищут высоколобые мудрецы.
Чтобы добраться к ее изножью, не надо семи пядей во лбу. Вот она под руками, под ногтями, от кожи к коже — квинтэссенция жизни, ее сокровенный смысл...
В точке кипения, на последнем толчке сбросил девку на пол, опрокинул, наступил босой ступней на влажно-упругую грудь, помял, утоляя сердечную вековую печаль. Понятливая Фаинка заверещала, завыла, перекрывая музыку, забилась белой, крупной, подыхающей рыбицей...
Банкир Сумской не любил, когда опаздывали, а Шахов задержался против оговоренного на целых тридцать минут. За этим не скрывалось неуважения, обычная безалаберность, Леонид позволял себе опаздывать уже не первый раз. Подождав, пока Шахов поудобнее устроится в кресле, Сумской холодно заметил:
— Значит так, Леонид. В общей сложности за этот год я прождал тебя около десяти часов, то есть полный рабочий день. Мне это надоело. Ты не девушка, я не твой кавалер. Давай договоримся: или ты ведешь себя по-человечески, или — разбегаемся.
Леонид Иванович поперхнулся сигаретным дымом.
— Ты что, Боренька, не похмелился нынче?
— Смени, пожалуйста, тон, Ленечка. Я говорю серьезно. Пунктуальность необходима в любом бизнесе.
Это не мелочь. Разгильдяйство в подобных мелочах приводит иногда к непоправимым потерям.
— Боренька, ну ты и зануда! — восхитился Шахов.
Как и банкир, он прекрасно понимал, что хотя свел их счастливый случай, развести могла разве что могила.
Или скамья подсудимых, но это лишь при условии, что вернутся к власти красножопые, — вариант все более призрачный, неуклонно отдаляющийся в историю.
Крепче братских уз их связывали коммерческие тайны.
Банкир Борис Исаакович Сумской, как и вся плеяда молодых блестящих новых русских предпринимателей, появился на небосклоне крутого бизнеса можно сказать ниоткуда. До овеянных легендами 90-х годов Борис Сумской пребывал в безвестности на математической кафедре Московского университета, кропал докторскую, учил уму-разуму студентов, и если мечтал о финансовом могуществе, то лишь в потемках рабочего кабинета. Время прогудело грозовым набатом, и в 92 году, по пришествии Гайдара, он выскочил, как чертик из табакерки, на поверхность, зарегистрировав товарищество с ограниченной ответственностью с нежным именем "Кларисса". Чем занималось товарищество, вероятно, сам Борис Исаакович не сразу вспомнит, проще сказать, не брезговало ничем, если пахло хоть минимальной выгодой. Торговля, посреднические услуги, юридическая консультация, сделки с недвижимостью — и многое другое. Компьютерный ум Сумского, подпитываемый солнечной энергией, не делал сбоев, и однажды, года не прошло, из всего этого торгово-спекулятивно-посреднического хаоса на Ленинском проспекте, тоже словно из небытия, вынырнула фондовая биржа "Кларисса", давшая мгновенные метастазы во Владимир, Суздаль и другие подмосковные города. Но это было только начало. Борис Сумской, всегда действующий с небольшим опережением, уже почуял: пора делать главный замах. Как в сказке, выйдя одним прекрасным утром на улицу, москвичи не обнаружили больше ни одной забавной привычной собачьей рожицы с эмблемой "Клариссы", будто все раскиданные по городу конторы и филиалы за ночь корова языком слизнула. Зато на одном из двухэтажных представительных особняков на Зацепе, с забранными металлическими решетками окнами, засветилась нарядная гордая вывеска: "Банк Заречный". Подоспела знойная пора десятизначных цифр, открылась возможность рубить бабки из воздуха, и Борис Сумской, вчера еще никому не известный, затурканный молодой ученый, озаренный провидением, устремился к золотой раздаче раньше многих. О, светлые незабываемые дни, когда человек ложился спать с рублем в кошельке, а просыпался миллионером!
Леонид Иванович познакомился с Сумским на какой-то презентации, в период буйного расцвета "Клариссы", и они сразу приглянулись друг другу. Между ними было много общего: оба молодые, красивые, сильные, неразборчивые в средствах, но твердо знающие, чего хотят от жизни. Рыбак рыбака видит издалека. Условились назавтра же поужинать где-нибудь, после ужина поехали к Шахову на дачу — никаких девочек, никаких глупостей — проговорили подряд десять часов, как влюбленные, и утро встретили осовевшие, но бесконечно довольные друг другом.
Планов настроили столько, что хватило бы на иные десять жизней, но им все было мало. Короче, не повстречайся они на презентации, пожалуй, не возник бы в мгновение ока банк "Заречный" с первым фантастическим фондовым кредитом. Дальше — пошло как поехало. Тыква у Сумского варила, как урановый котел. Валютные сделки, колоссальная ваучерная афера, нефтяные ручейки, зеленая улица в Европу, Чечня и Прибалтика, — виток за витком, как изящные шелковые узоры на белом холсте, безумные, на первый взгляд, операции, высасывание аграрных и промышленных регионов, — громада банковского капитала разбухала, как тесто на дрожжах. Оглянуться не успели, "Заречный" вошел в десятку несокрушимых, монументальных банков, перескочил прострельную цифровую зону, где его еще можно было достать, свалить, распотрошить... И здесь тоже Сумской пульнул в яблочко, ибо многочисленные мелкие коммерческие банки, наросшие на всем пространстве бывшего Союза подобно грибной плесени, вслед за биржами и фондами начали лопаться один за другим, гасли, как свечки, оставляя после себя толпы озверевших, осатаневших вкладчиков.
— Я не зануда, — Борис Исаакович говорил обычным ровным тоном бывшего лектора, — но смотрю на вещи трезво. Ты — политик, я банкир. В одной упряжке мы сила, но если одна из лошадок начала спотыкаться, имеет смысл ее поменять, пока не уволокла всю повозку в кювет. Я ведь понятно выражаюсь, да, Ленечка?
Улыбка его была холодна, и Шахов насторожился.
— Ты что, хочешь поссориться из-за того, что я опоздал на полчаса? Не верю! Выкладывай, какой там у тебя камень за пазухой?
— Никакого камня. Просто дружеское предостережение.
Не в первый раз Шахов подумал о том, что яйцеголовый подельщик намного опаснее и решительнее, чем кажется. Но тут как раз они могли потягаться на равных.
Неадекватный выпад нельзя было оставлять без ответа.
— Может, ты чего-нибудь не того поел? — осведомился он участливо. — Но это же не оправдывает хамства. Я тебя предупреждаю, если еще раз позволишь себе отчитывать меня как своего клерка, я выйду в эту дверь и больше сюда не вернусь. У тебя хорошая охрана, Боренька, но проживешь ты после этого не больше месяца. Вот тебе мое честное комсомольское слово.
— Что-о?! — не поверил своим ушам Сумской.
— Ничего. Дружеское предостережение. Шутка.
У Бориса Исааковича узенькое, в очечках личико сморщилось от глубокой незаслуженной обиды.
— Дурак ты, Ленька, и больше никто. Разве можно бросаться такими угрозами. Даже в шутку нельзя.
— Не я начал, — сухо ответил Шахов. — Я человек прямой, открытый, что думаю, то на языке. Твоим жидовским штучкам не обучен.
— Какой ты прямой, я знаю. Ну ладно, проехали...
Говори, зачем пришел?
Проклятый ублюдок, с уважением подумал Шахов.
Он никогда не отступает. Зачем пришел? В смысле, чего тебя принесла нелегкая? Так обращаются с шестеркой, но не придерешься, будешь смешон. Шахов сказал задумчиво:
— Удивляюсь тебе, Боренька. Такую громаду поднял, и хватает сил на мелкую грызню. Вот же дал Господь характер. Скорпион позавидует.
— Давай, что ли, ближе к сути, — поморщился Сумской, но в очах блеснула скользкая усмешка.
Суть у Шахова была такая. Кроме текущих незначительных вопросов, его интересовали финансовые дела Поюровского, его укрепы. Разумеется, доктор пользовался услугами банка "Заречный", причем на самых привилегированных условиях. Банк открыл ему два номерных счета в Женеве и в Мюнхене, помимо того, по специальному допуску вкладывал деньги в акции и ГКО. Нельзя исключить, что Поюровский подстраховывается еще где-то, но это вряд ли. Он доверял Борису Исааковичу, как маме родной, может быть, и напрасно.
— Зачем тебе? — спросил банкир. Шахов объяснил, что доктор практически вышел из-под контроля, расширяется по собственному усмотрению и скоро, судя по всему, крупно проколется. Исключительно из уважения к Поюровскому, как к своему лечащему врачу, Шахов намерен немного попридержать его бурную деятельность, сбить угар. Поэтому ему необходимо точно знать, какими средствами тот оперирует.
— На чем он проколется? — поинтересовался Сумской.
— На всем сразу. Какой-то он стал шебутной, неуправляемый. Надо его остудить. Хорошо бы на некоторое время вообще заблокировать все его деньги. Это возможно?
— Мне твой доктор никогда не нравился, — напомнил банкир. — Я тебе советовал, не связывайся с ним.
Есть много способов честно заработать, зачем обязательно лезть в уголовщину. Он же авантюрист, ты прекрасно знаешь.
— Кто из нас без греха, — улыбнулся Шахов.
— Хорошо, я приморожу счета, и что это даст?
— У него большие проплаты. Ему придется влезать в долги, брать ссуды. На этом я его прижму.
— Выйдет скандал.
— Это мои проблемы. Ты останешься в стороне.
— Не проще ли...
— Ты не понял, Борис. Я не хочу его уничтожить.
Надо, чтобы он умерил свои аппетиты и уразумел, кто хозяин. От него завоняло, но это поправимо.
— Завтра пошлю ему уведомление, что валютные счета взяты на контроль чрезвычайной комиссией. Этого достаточно?
— Не завтра. В субботу.
— Почему в субботу?
— Деньги понадобятся ему в понедельник.
Борис Исаакович прошел к рабочему столу, нажал клавишу селектора:
— Зина, кофе, и... — вопросительно посмотрел на Шахова. Тот кивнул, давай! — и чего-нибудь разогревающего, на твое усмотрение.
Зиночка Петерсон, давняя пассия Шахова, пожилая вакханка из Вышнего Волочка, решила, что для важного гостя вернее всего подойдет коньяк "Наполеон", лимон и соленые груздочки, поданные в хрустальной вазочке. Пока устанавливала угощение на столе, Леонид Иванович по-хозяйски огладил ее пышный круп. Дама кокетливо отшатнулась.
— Какой же вы, Ленечка, озорник! Ничуть не меняетесь.
— А чего нам меняться, Зинок? Это твой шеф день ото дня все мрачнее. Никак, видно, денежки не пересчитает. Он хоть тебя трахает иногда?
С просветленным лицом секретарша метнулась к дверям, а Сумской посмурнел еще больше. Очечки влажно заблестели.
— Хоть бы ты избавил меня от своих солдафонских шуточек. Здесь все-таки приличное учреждение, не Дума твоя.
С большой неохотой чокнулся с соратником.
— Что касается Поюровского, — произнес наставительно, — не знаю и знать не хочу, чем вы занимаетесь, но полагаю, рано или поздно его все равно придется сдать. Так?
— Это невозможно, — сказал Шахов, разжевав груздок.
— Сам же сказал, воняет.
— Сдать невозможно, только вырубить. Но это преждевременно... Ладно, что мы все о делах. Как дома, Боренька? Все ли здоровы?
— Твоими молитвами.
— Может, соберемся куда-нибудь вместе, давно не собирались. Скатаем по-семейному — в Париж, на Гавайи. С женами, с детьми. Полезно их проветривать иногда. Я бы даже сказал, простирывать.
Удар был ниже пояса: у Сумского не было детей. Не водилось у него и любовниц. Он жил аскетом, как положено истинному финансисту, вложившему душу в капитал.
Очень редко исчезал на день, на два в неизвестном направлении, если бы узнать куда и с кем. Да разве узнаешь.
— Ступай, Ленечка, — устало попросил банкир. — У тебя игривое настроение, а у меня забот полон рот.
Честное слово, не помню, когда высыпался.
И на это у Шахова сыскалась дружеская шутка.
— На нарах, даст Бог, отоспимся.
— Да нет, — с непонятной грустью возразил банкир. — Не дожить: нам с тобой до нар, Ленечка.
...На телевидение прибыл за пятнадцать минут до эфира. Пропуск был заказан, знакомый милиционер на турникете предупредительно забежал вперед и вызвал лифт. Леонид Иванович поднялся на седьмой этаж в студию, где давно был своим человеком. Навстречу кинулась Инесса Ватутина, ведущая передачи "Желанная встреча".
— Леонид, я уже волновалась, где ты так долго?!
— Дела, Иночка, дела.
— Ох, не успеем порепетировать.
— Зачем репетировать. Стопку в зубы — и начнем.
Только тему дай.
В устремленных на него глубоководных, искушенных очах засверкали электрические разряды. Хороша, ничего не скажешь! Сколько раз собирался надкусить это полугнилое яблочко, да все не мог решить, надо ли?
Инесса увлекла его в захламленный закуток, где на низеньком столике все же нашлось место для кофейного прибора, тарелки с печеньем, придавленной газетами, и — початой бутылки водки "Столичная". Это уж его принцип: перед эфиром сто грамм беленькой — и больше ничего. Следом за ними в закуток протиснулась тетка-гримерша, наспех подправила ему лицо — кисточкой с чем-то подозрительно липким прошлась по щекам, по вискам. Шахов смеясь, уклонялся:
— Хватит, хватит, Машута, и так сойдет!
До эфира оставалось пять минут, и Леонид Иванович почувствовал приятное возбуждение. Ему нравилось на телевидении, в этом призрачном мирке сверкающих иллюзий и сказок, и нравились люди, которые здесь работали. Он не был здесь чужим. Журналисты — публика прожженная, наглая, бессмысленная, самоуверенная, оставляющая при долгом общении привкус изжоги, но необходимая, как необходим послеоперационный дренаж для слива гноя. Куда без них. Мастера словесной интриги, чародеи лжи, продающиеся за чечевичную похлебку, мутанты, почему-то мнящие себя суперинтеллектуалами, солью земли, с вечным бредом о своей неподкупности на устах, — без них общество закоснеет, задубеет. Бродильная муть в кипящем рыночном котле. С ними приходилось ладить, как с любой обслугой. Или давить, как вшей, — третьего не дано.
Шахов умел ладить. Держался с телевизионной братией покровительственно и одновременно как бы восхищенно, отдавая дань ее всепроникающей, как у древесного жучка, энергии. Он многому, честно говоря, у них научился. Особенно ему были по душе ведущие модных политических программ, важные, похожие на откормленных боровов, обученных человеческой речи.
Любую чушь они изрекали с таким видом, будто заново открывали мир, вбивая в размягченное сознание обывателя медные гвозди новых идеологических клише. Им крупно платили, и свои денежки они отрабатывали с лихвой. Единственное, как быстро уяснил Шахов, чего не терпело российское телевидение — это искренности и правды, которые иной раз по недосмотру начальства проникали на экран и оставляли после себя опустошения в виде закрытых программ и покалеченных журналистских судеб.
— Пора, Леонид, — позвала Инесса Ватутина, дождавшись, пока он сделает пару затяжек, забивая вкус "Столичной".
Они уселись в кожаные кресла за столиком с пышным букетом алых роз, на фоне жирного транспаранта на заднем плане: "Наш спонсор — фирма Стиморол"!"