В деревню Горчиловка прибыли под утро третьего дня, и последние часы я вёл машину почти вслепую, едва отличая дорогу от обочины, до того измотался. За весь путь мы поспали часа три на заднем сиденье машины, да и то вряд ли можно назвать это полноценным отдыхом: после обморочного забытья я вдруг обнаружил Лизу у себя на коленях, и при этом мы целовались, как придурочные. Какой уж тут сон!
   Юсупова разыскали легко: пожилая баба у колодца, замотанная синим платочком до бровей, не только показала дом (третий от конца улицы), но и заодно растолковала, что дед Антон отправился со светом на рыбалку, его нету, зато старуха Лушка дома, только надо громко кричать, чтобы дозваться. И ещё надо опасаться ихнего оголтелого пса, который уехал с дедом, но в любой момент может вернуться и напасть на пришлых. Псина зловредная, а старуха глухая. Забавная деталь: в разговоре женщина на нас, кажется, не взглянула ни разу, пялилась на чёрную машину, из которой мы вылезли. Из чего я сделал вывод, что появление в этой глуши гостей на иномарках – большая редкость.
   Юсупов, как рассказала Лиза, приходился ей двоюродным дедом по материнской линии, короче, близкой роднёй. О её существовании он мог и не знать, она сама о нём узнала из материного дневника, который остался ей в наследство и который она много раз перечитала от корки до корки, чуть ли не выучила наизусть. В дневнике была запись о том, как к Колышкиным (Марина, матушка Лизы, на ту пору была ещё девочкой) из деревенской глубинки, из Саратовской губернии, в 1971 году нагрянула целая депутация, человек шесть родичей, молодых и старых, и их московская двухкомнатная квартирёнка на несколько дней превратилась в цыганский табор. Депутация преследовала две цели: одну духовную – полюбоваться хоть разок стольным градом, вторую практическую – сбыть по хорошей цене на рынке молодого бычка. Мясо привезли в трёх полотняных мешках, и пока добирались на перекладных да пока устраивались с рынком, оно, естественно, из парнинки превратилось в тухлинку; перед тем как вывозить на продажу, его полночи промывали в ванне уксусным и соляным раствором, отчего ещё с месяц после отъезда деревенских квартира благоухала сытным мясным духом. В дневнике описание злоключений, происшедших с лихими добытчиками в Москве, занимало пять страниц, исписанных мелким убористым почерком, и свидетельствовало, по словам Лизы, о незаурядном литературном даровании её матушки, впоследствии ставшей педиатром. Скоро я сам смогу это оценить как профессионал: дневник – в одном из чемоданов. Я не стал спрашивать, почему она решила, что в деревне мы будем в безопасности, но поинтересовался, почему она думает, что старик Юсупов, если он жив, примет нас с распростёртыми объятиями. Зачем ему лишняя докука? Лиза ответила обстоятельно. Во-первых, оказывается, в деревне ещё действуют законы гостеприимства, во вторых, она везёт подарки и у неё есть деньги; в-третьих, если приём будет прохладным, мы всегда сможем купить себе дом, представив это как каприз новорусской четы, которой наскучило шляться по заграницам и потянуло на провинциальную экзотику. Всё, что она говорила, трогало меня до слёз. Как и Лиза, я предпочитал не заглядывать в будущее, которого у нас, скорее всего, не было, а жить одним днём по завету премудрого графа Льва Николаевича.
   Машину мы оставили на улице возле привязанной к забору на длинную верёвку козы, а сами, войдя в незапертую калитку, пересекли двор и поднялись на невысокое крыльцо. Я постучал в дверь костяшками пальцев, а Лиза весело прокричала: «Хозяюшка, ау!»
   Повторив нехитрую процедуру три раза, толкнули дверь и очутились в тёмных сенцах, откуда, миновав ещё одно маленькое, тоже полутёмное помещение, попали в большую комнату, где на низкой кровати, сплошь заваленной одеялами и подушками без всяких признаков постельного белья, восседала тучная пожилая женщина с красным одутловатым лицом, похожим на топорно сработанную посмертную маску. Женщина смотрела на нас без всякого выражения, в позе крайней усталости: толстые руки брошены на колени, прикрытые серой холстинной юбкой, выгнутая горбом спина упёрта в стену. В комнате было так жарко и душно, так шибало в нос едким запахом прели и какой-то кислоты, что у меня сразу закружилась голова и пришлось опереться о шкаф. Кроме кровати и шкафа в комнате стоял круглый стол со следами недавней трапезы (оттуда и кислило?) да несколько разномастных стульев. Ещё большой деревенский сундук у стены, покрытый белой вышивкой, и образ Богородицы в красном углу.
   Лиза, чуть смущаясь, начала громко объяснять, кто мы такие и зачем пожаловали, говорила довольно долго, убедительно жестикулируя, а когда замолчала, женщина пожевала губами и изрекла:
   – Денег нет! Ступайте себе с богом, ребятки.
   Тут уж я подключился, наклонился к ней.
   – Какие деньги, бабушка Луша? Гости мы, гости, родичи ваши. Погостить приехали.
   – Не ори, милый, авось не глухая. – Она сделала жест пухлыми ладонями, будто я её оглушил. – Хоть и гости, всё одно денег нету. Когда пензию дадут, тогда будут. Тогда и приходите. Когда дадут, неизвестно. Полгода обещают… Чего ж теперь орать?
   Неведомо, за кого она нас приняла, кто нынче на деревне стариков долавливает, но когда спустя три часа всё разъяснилось, когда вернулся с рыбалки дед Антон, когда, распустив часть забора, загнали машину во двор, когда уселись наконец за самовар, наступила идиллия.
   Старик выглядел как опалённый солнцем дубок, неподвластный времени. Золотистые глазёнки в глубоких глазницах посверкивали проницательно. Двухполосная, белая с чёрным, бородища на грудь. Узловатые руки словно клешни. Он быстро разобрался, кем ему приходится Лиза, хотя приблизительно. Про давнюю поездку в Москву он не помнил, в семейном альбоме, который Лиза выложила на стол, никого не узнал, даже в очках, зато сообщил, что Лизу на самом деле зовут по-другому, Манечкой Егоровой, и она ему внучатая племянница по брату Степану, сложившему голову в далёкую войну под Волоколамском. Сказал, что это особого значения не имеет, будь ты хоть кочергой запечной, но каждое земное существо обязано откликаться на природное имя, ничего дополнительно придумывать не надо. Мы с Лизой стали свидетелями трогательного феномена: баба Луша нас почти не слышала, но всё, что говорил супруг, разбирала до запятой и ни с чем не соглашалась. Как раз по поводу Лизиного имени они яростно заспорили, но тут начались подарки – и хозяева обомлели. Антону Ивановичу досталась кожаная куртка итальянской фирмы «Франческо», наручные часы с серебряным браслетом, электробритва в кожаном чехле, набор курительных трубок и шёлковая пижама, пылавшая всеми цветами радуги; Лукерья Евдокимовна получила белоснежный банный халат с золотой оторочкой, меховые ночные тапочки, соковыжималку, миниатюрный, как пачка сигарет, приёмник («Будете слушать «Ретро», баба Луша!»), косметический набор «Шанель» в нарядной коробке, перевязанной разноцветными лентами… Оглядев всё это богатство и оправившись от потрясения, дед Антон жёстко распорядился:
   – Убери, мать, и никому не показывай… А то, сама знаешь, нагрянут.
   Баба Луша послушно метнулась к сундуку, и выглядело это так, как если бы грозовая тучка слегка покачнулась на небе.
   Но это ещё не всё. Следом Лиза начала выкладывать на стол из спортивной сумки съестные гостинцы, и чего тут только не было: блестящие упаковки с копчёностями, колбасами и сырами, баночки икры, коробки со сладостями и прочее такое, рассчитанное на то, чтобы поразить воображение туземного руссиянина. В довершение установила меж богатой снеди полуторалитровую бутыль шотландского виски, из тех, на какие и я иногда заглядывался в винных отделах, напуганный непомерной ценой. Окончательно деморализованный, Антон Иванович только и нашёлся сказать: «Это уж вовсе ни к чему, племянница, баловство одно…»
   Бутыль с виски сразу куда-то унёс, заметив, что это «на потом».
   Позже, когда баба Луша накрыла стол для чаепития, а мы с дедом приняли «с приездом» по стопке голубого пшеничного первача и уже обсудили кое-какие насущные вопросы, осталось главное: определиться нам с Лизой на постой. Дед с бабкой категорически заявили, что отдают вот эту большую гостиную и кровать, на который баба Луша мигом перестелит всё чистое, а сами отменно устроятся в сенцах либо, если это для нас помеха, перейдут пока на прожиток к свояку, у которого целый дом пустует. Лиза бросила на меня победный взгляд, но я, хотя клевал носом, с этим предложением не согласился. Как мы будем чувствовать себя в хоромах, если хозяева ютятся в клетушке? Не годится, не по-людски. Теперь Лиза посмотрела на меня с гордостью, а дед Антон сказал:
   – Безвыходных положений не бывает. И что, Луша, коли Клавкин дом откроем?
   Хозяйка неожиданно захихикала, прикрыв рот ладошкой, но сразу посерьёзнела и перекрестилась.
   – Почему не открыть, Антоша? Всё одно Клавка уж не воротится.
   – Ну, это как сказать, – возразил дед.
   Я попросил объяснений и тут же их получил. Клава (тоже Юсупова), их двоюродная правнучка, жила своим хозяйством через два дома от них. Молодая вдовица. Мужик её на заре капитализма угорел от палёной водки, детей у них не было, не дал Господь. Клава так и вдовела потихоньку, ничего больше от жизни не требуя, хотя была хороша собой. И тут случилось как бы маленькое чудо, иначе не назовёшь. Три лета назад в Горчиловку по оказии завернули трое иноземцев, то ли англичане, то ли шведы, кабанчика пострелять. Охота в окрестных лесах знатная, зверя немерено и с каждым годом прибавляется. Подселились как раз у Клавы, у неё дом просторный, прокантовались трое суток, а когда наладились обратно в Швецию, забрали Клаву с собой. Чем-то она им приглянулась, что ли. Да в общем понятно чем. Клавка прибегала прощаться, от счастья была сама не своя, билась вот здесь головой о притолоку, ревела в три ручья и всё одно повторяла: «Он хоть старый, да ласковый… Старый, да ласковый… Обещал весь мир показать».
   – История, надо сказать, загадочная, – закончил повествование дед Антон, обретший после трёх стопок необыкновенную ясность ума. – До сей поры в толк не возьму – на каком языке Клавка с ими изъяснялась? Второе: зачем ей весь мир, коли она в здешней речке купаться боялась?
   Дальнейшее, честно говоря, помню смутно – дорога, крепчайший самогон, утомление, – но вдруг обнаружил, что лежу на чистой постели в светлой горнице с открытым на волю окном в лазоревых занавесках. Чувствовал себя будто заново родился. Лиза сидела поодаль за столом и смотрела на меня. Увидев, что я проснулся, важно изрекла:
   – Что ж, Виктор Николаевич, пожалуй, осталось выяснить совершенный пустяк… Кто я тебе – жена или попутчица?..
* * *
   Выясняли мы этот пустяк пять дней – и пронеслись они как волшебный сон.
   Время разбилось на какие-то маловразумительные фрагменты, наполненные солнцем, негой, бесконечными разговорами и любовью. О да, это была она – с её томительным дыханием и светопреставлением в душе. Полагая себя литератором, оказывается, я до сих пор представления не имел, как она сушит мозг, как превращает человека в примитивное существо, озабоченное только одним…
   Сидим на берегу речки Свирь. Сколько глаз хватает – небо, лес, травы, вода и больше ничего. На Лизе перламутровый купальник, на мне плавки в синюю полоску. Я немного стесняюсь неуклюжести собственного тела, замордованного городской жизнью, с плохо развитой мускулатурой. Но стыдиться особенно нечего: я молод. Я так молод и глуп, как не бывал даже в пору полового созревания.
   Лиза, щурясь от солнца, бросает из-под ладони лукавый взгляд.
   – Витенька, ну пожалуйста, расскажи про свою жену.
   – Зачем тебе?
   – Она была красивая, умная, необыкновенная, да?
   – Всё это прошлое, к чему ворошить?
   Пригорюнилась, в тёмных глазах огонь потух.
   – Что ты, Витенька… Прошлой любовь не бывает. Она всегда настоящая.
   – Тебе-то откуда знать?
   – Действительно, откуда? Но всё-таки я не понимаю, как это может быть. Любишь, любишь, а потом вдруг – прошлое. Значит, было что-то другое, не любовь… Она тебя обижала?
   – Кто? Моя жена? С чего ты взяла? Надоели друг другу, вот и расстались.
   – Значит, ты не любил, – подвела итог со вздохом облегчения и добавила сочувственно: – Несчастная женщина. Как она теперь страдает без тебя.
   Я поймал себя на том, что плохо помню Эльвиру, но несчастной она не была, это точно. Какой угодно – обворожительной, лживой, злой, бескорыстной, себе на уме, – но не несчастной. Лиза права в одном: я никогда не любил по-настоящему маленькую татарочку, хотя одно время мне было с ней хорошо, головокружительно, как и ей со мной.
   – Пойдём в воду, – позвал я, поднимаясь.
   Лиза опередила, кинулась с обрыва на глубину, погрузилась с головой, и на мгновение я обмер: где она? Всё оставалось на своих местах – солнце, река, блистающий, прекрасный мир, – а Лизы не было. Она плыла под водой, она мастерица нырять и плавать. Я уже убедился в этом, но я её не видел, поверхность воды разгладилась, и я испытал огромное, невыразимое страдание, как будто лишился чего то такого, что неизмеримо дороже жизни…
   Пьём чай у старика со старухой, по вечерам ходим к ним в гости. Породнились. Теперь я деду Антону тоже внучатый племянник, но по линии другого брата, Прохора. Он уже три раза извинялся за то, что не сразу признал. Годы, глаз уже не тот, как в шестьдесят лет. Я отвечал одно и то же: с кем не бывает. На столе керосиновая лампа, только что её запалили. В лампаде под иконкой мерцает огонёк, как с другого конца вселенной. Чай богатый: баба Луша вынула из печи картофельные шаньги, поставила варенье трёх сортов – брусника, малина, смородина. Плюс шоколадные конфеты и разные печенья из Лизиных гостинцев. Разговор неспешный, обстоятельный. Витийствует в основном Антон Иванович, баба Луша ему возражает, мы с Лизой соответствуем, внимаем умным поучениям.
   – Без электричества жить можно, – сообщает старик, стряхивая хлебные крошки с бороды. – Больше скажу, безо всего можно жить, даже без пищи, кроме совести. Как у вас об этом в городе понимают? Небось забыли, что такое совесть?
   Не успеваю ответить, встревает баба Луша:
   – Дай людям спокойно покушать, старый. Проповедник нашёлся. У самого-то она где?
   На подковырки жены дед не обращает внимания, разве уж сильно допечёт, но это редко бывает.
   – Совесть, детки мои, такая штука, противоположная алчности. Меж ними боренье идёт. Так в Писании сказано. Кто поддался алчности, потянулся на золотой манок, тому не видать царства Божия. Да и на земле ему худо. Без совести, вытесненной алчностью, человек становится как бы душевно слепой, немощный и бесприютный. С виду, конечно, как сыр в масле катается, а внутрь загляни – там темень и вонь. Не позавидуешь такой жизни. Мы по телику раньше смотрели, когда свет был. Их там всех показывают, которые скурвились. Ну как они живут? Страшно подумать. Всё вроде есть, всего в изобилии, пир горой, а толку-то что? От страха перед неизбежной расплатой с ума сходят. Пуляют друг в дружку почём зря, пытками пытают, детишек малых не жалеют. Всё от страха одного. Кто первым ближнего не сожрёт, того самого сожрут. Хуже зверей, право слово.
   Старик горестно качал бородой, будто грудь подметал, захотелось его утешить. Его печаль была безнадёжной и такой понятной. Лиза опередила.
   – Дедушка, но разве обязательно если человек богатый, то зверь? Разве по-другому не бывает?
   Дед поглядел на неё с каким-то проницательным сочувствием.
   – Не бывает, не надейся.
   – Как же так, дедушка? Слишком просто получается. Выходит, каждый богатый человек преступник, а любой бедняк – праведник? Зачем тогда работать, учиться, дома строить, книги писать? Чтобы в лапти обуться и сухую корочку жевать?
   – Путаница у тебя в голове, племянница, – доброжелательно отвечал старик. – Богатство богатству рознь. Важно, как нажито. У меня вон прадед тоже был богатым, лавку имел, два дома, много скотины и птицы, но всё ведь нажил горбом, никого не ущемлял. В этом вся суть и есть. Каждому по труду воздаётся, а не по лихости. Нынешние богатеи сами копейки не заработали, чужое поделили и скоко людей вокруг себя обездолили. Потому нет им спасения, и на праведном суде с них взыщется полной мерой.
   – Взыщут, как же, жди, – буркнула баба Луша.
   – Есть миллионеры, – не унималась Лиза, щёчки у неё раскраснелись, – которые церкви строят, больницы, дома для престарелых. Раздают деньги направо-налево. О бедных заботятся.
   – Ну да, – усмехнулся дед. – Раздели догола и подачку бросили. На, дескать, голодранец, купи себе бублик. И ведь подают тоже не по душе, опять от страха. Ну как ограбленный народец озвереет, набросится скопом, ноги поломает, дворцы пожгёт? В истории всякое бывало, и ещё не раз будет.
   – Не спорь с им, доча, – посоветовала баба Луша, подкладывая Лизе в тарелку мочёной брусники. – Чернокнижник. Ему хошь кол на голове теши, не уступит. Такой уродился поперечный дед.
   Понятно, Лиза косвенно пыталась как-то защитить, оправдать отца, но ей это не удалось…
   … Сварила картофельный супец – эпохальное событие. С утра было видно, задумала что-то грандиозное, выпроваживала из избы, чтобы не путался под ногами. С вечера условились пойти за грибами, но она передумала: «Сходи один, Витенька, искупайся, что ли. Ну что ты как маленький, нельзя так держаться за женскую юбку». Я заподозрил неладное, но послушался, пошёл, правда, не в лес, к Юсуповым. Дело в том, что несколько дней вынужденного безделья подействовали угнетающе на психику. Впервые за долгие годы я оказался как без рук: без пишущей машинки, без компьютера, даже без бумаги. Незаписанные слова, фразы, обрывки сюжетов напрягали сознание, словно малые голодные детки.
   Обратился к деду со своей нуждой, у него бумаги не было, но нашлось несколько обглоданных шариковых ручек с высохшей пастой и пяток разноцветных карандашей. Дед сказал: пойдём к Митричу, самый культурный человек в деревне, бывший библиотекарь. Бумагой наверняка запасся.
   Пока шли деревней, из огородов кое-где подымались женщины, все в изрядных летах, окликали деда Антона, церемонно здоровались, интересовались самочувствием. Дед останавливался и каждой обстоятельно докладывал, что идём к Митричу за бумагой, каковая понадобилась племяннику (мне), чтобы отправить важное послание в город. Мужики не попадались, словно повымерли. Про молодёжь и говорить нечего. Дед ещё раньше рассказал, что те, кому поменьше ста лет, давно подались в коммерцию, и теперь, надо полагать, мало кто остался в живых. Всё посёк зловещий молох мамоны.
   Митрич жил на другом конце деревни и оказался сухим, выжженным солнцем до черноты мужичонкой лет шестидесяти, с запахом свежей браги. Когда мы все трое уселись на скамеечку возле дома, запах обрёл материальные очертания в виде серого облака вокруг его головы. Бумаги у него тоже не нашлось, но прежде чем об этом сообщить, он долго, нудно выспрашивал, кто я такой и зачем мне бумага. Затем безо всякого перехода предложил:
   – Что ж, земляки, нешто сымем пробу по кружечке?
   Дед Антон весомо изрёк:
   – Я всё сижу и думаю, спохватишься ай нет людям поднести. Почему не попробовать, коли она есть.
   – Суть не в этом, Иванович, – смутился библиотекарь. – Тут вопрос глубже. Веришь ли, буквально помрачение нашло. Третий раз заквашиваю и никак до перегонки довести не могу.
   – Леший тебя водит, потому что без бабы живёшь. Крепкому мужику без бабы жить вредно. Спиться можно.
   Пока Митрич ходил в дом, дед поведал его историю. Баба у Митрича раньше была, хорошая баба, работящая, весёлая, Настёной звали, но пропала три года назад. Пошла однажды за малиной и сгинула. Может, медведь задрал, может, ещё что, кто знает. Пропащих теперь не ищут. Митрич с тех пор керосинит денно и нощно. И бумагу, похоже, на махорку извёл. Была у него бумага, как не быть. Какой библиотекарь без бумаги? Я хотел спросить, где в Горчиловке библиотека, откуда взялась, но поостерёгся. Митрич вернулся с трёхлитровой посудиной и тремя гранёными стакашками. Самолично наполнил все три до краёв. Банку поставил на землю. Мутная белёсая жидкость пенилась и отдавала сивухой. На вкус оказалась кисленькой, как квасок. Мне понравилась. Снова закурили мою «Яву». Потом повторили, как водится, потом ещё. Утешное получилось сидение. Всё, что томило душу, отступило, истаяло в чарующем мареве летнего дня. На задворках вселенной, возле картофельного поля, явственно чувствовалось дыхание вечности, а может, и благодати. Вели неспешную беседу с пятого на десятое, приличествующую трём мужикам разного возраста, но одинаково истомлённым загадочными видениями жизни и вдруг обретшим минутный покой. Митрич предупредил, что квасок, с виду слабенький, – коварная штука и может так вдарить, что мало не покажется. Я не поверил, пил и пил, как соску сосал. Митрича с его сухим лицом и как-то безобидно осоловевшего деда Антона воспринимал совершенно как родных людей, как встреченных неожиданно задушевных братьев.
   Сперва помянули пропавшую без вести Настёну, супругу Митрича, и я, спохватясь, выразил соболезнование, на что Митрич, блеснув внезапной слезой, возразил, что хоронить её рано. Пустили по деревне слух вздорные старухи, что её, дескать, обратал медведь, но это, конечно, чушь. Не такая Настёна баба, чтобы поддаться косолапому или любому другому лесному насильнику, да и медведи в их местах приветливые, с руки едят, как в зоопарке. Ежели встретится шатун, так скорее всего одичавший коммерсант из города. Такие действительно в район иногда забредают, но с ними у Настёны разговор короткий… Морщась от насмешливых похмыкиваний деда, Митрич признался, что подозревает другое. Последнее время Настёна шибко убивалась из-за пенсии, мечтала ему, Митричу, на зиму бахилы прикупить, старые совсем прохудились, и вполне могло статься, не согласовав с мужем, чтобы сделать сюрприз, подалась искать правду в областной центр. По её характеру станет. Да что там, недавно надёжный человек сообщил, что видел Настёну аж в Саратове, на митинге, и в руках у ней плакатик с надписью: «Долой антинародный режим Чубайса!»
   – Надёжный человек! – не выдержал дед Антон. – Чего баки заливаешь? Кто такой? Небось Шурик Трухлявый из Назимихи, твой вечный собутыльник?
   – Хотя бы он, – вскинулся Митрич, расплескав стакан. – Чем тебе не угодил? Тогда с сохатым наколол? Что ж, век будешь помнить?
   – Святая ты, Митрич, душа, – загрустил дед Антон. – Пей хоть с чёртом, хоть с Трухлявым, но зачем сказки рассказывать? Не спорю, мёртвую Настёну никто не видел, выходит, по юридическому закону она как бы живая, но тебе какой прок? Пока молодой, подбери сопли и начинай судьбу заново. Не нами придумано. Скоко раз говорил, вон Анфиса Павловна – чем тебе не пара? Ведь она хоть завтра со всем душевным расположением. Не кобылу насуливаю, Митрич. На неё без тебя охотники найдутся, как бы локти не пришлось кусать.
   – Заткнись, дед, обижусь, – с опозданием пробурчал Митрич и поспешно осушил стакан, смягчил боль потери кваском. Придвинулся ко мне поближе, посмеиваясь, просияв просмолённым ликом, заговорщически шепнул: – Тебе, Витя, остерегаться не надо. В деревне такого нет подлеца, который донесёт.
   – О чём ты, Митрич?
   На мгновение я протрезвел. Оказалось, ничего страшного. Просто, как мы с Лизой ни темнили, деревня давно догадалась, кто мы такие. Выдал чёрный красавец «форд». На подобных тачках всем известно кто ездит. Отнюдь не законопослушные граждане. У тех ежели был при советской власти велосипед, давно его пропили.
   – Какого вы колера, ребятки, никого не касается, – уверил Митрич. – И сколько наличности имеете, тоже не наше дело. Но вот что скажу, Витя, как будущему зэку. Главное вам до осени отсидеться. Как дороги размоет, в Горчиловку ни одна тварь не сунется.
   Польщённый, что многоопытный Митрич принял меня за героя нашего времени, за нового русского, я всё же возразил:
   – Всё так, Митрич, но, с другой стороны, мы родственники Антона Ивановича. Типа приехали отдохнуть.
   – Это мы понимаем, – глубокомысленно кивнул Митрич. – Все мы чьи-нибудь родичи. Но послушай доброго совета, Витёк, – тачку загони в амбар, не свети.
   К этому моменту дед Антон уже не принимал участия в беседе, он, с белыми слюнками на губах, с мечтательной улыбкой, мыслями витал где-то далеко.. Митрич, потряся зачем-то над ухом пустую банку, ушёл в дом за добавкой, а я начал собираться к Лизе. Но первая попытка не удалась. Едва поднялся на ноги, как они мягко подкосились в коленках, и я, хохоча, рухнул на сухую тёплую травку, к которой так хотелось прижаться щекой. Так и сидел, блаженный, пока не вернулся Митрич. Он сразу оценил ситуацию и сказал, что в моём положении лучше всего выпить настоящего самогонцу, да где ж его взять.
   Очнулся от грёз дед Антон. Не найдя меня глазами, заговорил преувеличенно громко и отчётливо:
   – Чудное дело, Митрич, племяша слышу, как регочет, а видеть не могу. Подлая у тебя бражка. Может, с того и Настёна ушла.
   Подкрепившись белым кваском, любезно поднесённым Митричем, я кое-как встал и попрощался с собутыльниками. Деду пожал руку, а с Митричем расцеловались в губы.
   – Помни, служивый, – до осени, – напутствовал он. – Осенью ты их крепко озадачишь.
   – Запомню навеки, – пообещал я.
   По деревне прошёл, как балерина на сцене Большого театра.
   И вот уже передо мной прелестное безмятежное личико Лизы, парящее над крыльцом.
   – Боже мой, Витя, да ты же пьяный в стельку!