– Я думала, так, баловство, для слива дурнинки, ан нет, ошиблась девочка. Тут посерьёзнее.
   – Почему так считаешь?
   – Он уже предложение сделал, мне осведомитель донёс.
   Я немного удивился,.хотя давно понял, что жизнь таких людей, как Оболдуев, протекает не по тем законам, какие годятся лишь для нас, мелких букашек.
   – Как он мог сделать предложение, если у него есть жена?
   – Милый, не строй из себя идиота.
   Я пересел с пола на стул. Голова слегка кружилась, но в общем чувствовал себя неплохо, примерно как на высоте десять тысяч метров над землёй. Изаура Петровна протянула сигарету.
   – С травкой?
   – Только для запаха. Кури, не бойся.
   Я закурил, не побоялся. К Изауре Петровне испытывал сложное чувство, вроде как мы с ней в чём то породнились – породистая куртизанка и бывший литератор.
   – И что теперь собираешься делать?
   – А что мне делать? Ничего не собираюсь… Честно говоря, раньше подумывала устроить ему напоследок такую гадость, чтобы навек запомнил. Увы, не в моих это силах. У нас с тобой, миленький, одна дорога – в клинику Патиссона.
   Сказала без горечи, даже с лукавым блеском в глазах. Может, действовала травка, а может, была мудрее, чем я о ней думал. У меня тоже от пары затяжек приятно посветлело в башке.
   – Почему ты думаешь, что нас заберут в клинику?
   – Не думаю, знаю. Тебя чуть попозже, меня чуть раньше. Я подслушала. Доктор два дня его обхаживал, чтобы тебя немедленно отправить, но Оболдуй упёрся. Он тебя ещё не на полную катушку раскрутил. Пока книгу пишешь, это время твоё. Наслаждайся. А я уже отрезанный ломоть. Может, у нас последнее свидание, а ты видишь как смалодушничал. Но я тебя не виню. Против адского зелья никто не устоит.
   – А в клинике что с нами сделают?
   – Ничего особенного. Примерно то же, что здесь. Сперва опыты, потом разборка на органы. Если они в порядке.
   – Какие опыты?
   – О-о, Герман Исакович – гений. Он из людей производит таких маленьких послушных зверьков. Или, наоборот, злобных неуправляемых тварей, зомби. Зависит от спроса, от количества заявок. У него экспорт по всему миру.
   – Иза, ты бредишь?
   – Я – нет. Витя, неужто до сих пор в облаках витаешь? Протри свои слепенькие глазки. После того, что ты натворил, у тебя не осталось ни единого шанса. Впрочем, его и раньше не было. Кто угодил в эти сети, тот обречён.
   Беззаботность, лёгкий тон, с каким она произносила страшные, в сущности, слова, могли, конечно, свидетельствовать об умственном повреждении, но я не сомневался, что она права. Мы все теперь жили на острове доктора Моро, раскинувшемся между пяти морей.
   – По-твоему, выходит, нам надо сидеть и покорно ждать, пока за нами придут?
   – Почему? Можешь потрепыхаться. Патиссон обожает, когда трепыхаются. Он это называет «живучая протоплазма с хорошим резервом сопротивляемости». Ему это в кайф как учёному… Мы с тобой сами виноваты, любимый.
   – В чём?
   – За лёгкими денежками погнались, а они даром не даются.
   Обманутый её откровенностью и какой-то новой, чисто человеческой расположенностью ко мне, я задал неосторожный вопрос:
   – Иза, если всё так плохо, то скажи хоть, что с Лизой?
   – Зачем тебе?
   – Веришь или нет, совесть замучила. Ведь она может невинно пострадать из-за моего безрассудства.
   Окинула ледяным взглядом, из которого мигом исчезли все сантименты.
   – Забудь об этой сучке. Я же говорила, Оболдуй её для себя выращивал. Видел, как сластёна слизывает мороженое потихонечку?.. Ты только ускорил процесс. Лизку он теперь дрючит во все дырки. Потом отдаст нукерам, чтобы посмотреть, как она извивается. Потом к Патиссону. Там все и встретимся, если повезёт.
   С жадностью я докурил сигарету. Не хотелось больше ни о чём разговаривать. Не хотелось даже знать, правду она говорит или по своей зловредности делает мне побольнее. От острого осознания своей беспомощности я словно таял, уменьшался в размерах, как медуза на берегу.
   – Никак загрустил, любимый? – Изаура Петровна игриво ткнула меня пальчиком в живот. – Не переживай, было бы из-за чего. Зачем тебе Лизка? Теперь тебе никакая баба не нужна. А захочешь поквитаться с Патиссоном, могу помочь.
   – Что?
   – Есть у гения уязвимое местечко. У Оболдуя нет, а у доктора есть. Если взяться с умом…
   – Говори яснее, Иза.
   – Ах какие мы сурьёзные… Хватит ли только духу? Погляди, миленький… – Она колдовским жестом извлекла из своих одежд, а были на ней ткани нежнейших оттенков, нечто вроде длинной серебристой спицы, но это была не спица, а клинок с пластиковой рукояткой. – Видишь?
   Я потрогал мини-пику пальцем.
   – Острая.
   – Ещё какая острая… У Патиссончика вот тут под ушком мя-я-якенькая ложбиночка, видишь, как у меня. Не бойся, потрогай.
   Я потрогал и ложбиночку. Действительно, мягкая, пульсирующая.
   – Вся штука в том, что он тебя не опасается. Кто тебя может всерьёз опасаться, верно? Хотя ты убийца ужасный, Гарика удавил, но для Патиссончика всё равно что лягушка. И вот представляешь, нагнётся он сердечко послушать, а ты ему эту чудную иголочку тык под ушко. Как в масло войдёт. Тут Кощею и конец, понимаешь?
   Заворожённый, я смотрел в её ясные глаза, наполненные влажной истомой, как при оргазме. Как удачно господин Оболдуев подобрал себе пару!
   – Сумеешь, миленький? Ты же был мужиком когда-то.
   – Конечно, – уверил я. – Для меня это пара пустяков. Но что это изменит в нашем положении?
   – Ничего, – беззаботно отмахнулась Изаура Петровна. – Зато одним гадом меньше на свете. Разве этого мало?.. Спрячь.
   С многозначительным выражением я сунул опасную игрушку под матрас. Изаура Петровна прижалась ко мне и крепко поцеловала в губы. Я привычно ответил на поцелуй.
   – Буду молиться за тебя, любимый… Ах, как всё-таки жалко, что ты больше не мужик…
   Вскоре после этого она ушла…
   На другой день меня отвели к Оболдуеву. Я приготовился к самому плохому, но магнат встретил меня так, как будто ничего не случилось и мы лишь вчера ненадолго расстались. Милостиво указал на стул.
   – Вытри рожу, Витя, смотреть срамно.
   Я ладонью собрал с подбородка остатки кирзовой каши (только что позавтракал, вкусная кашка, с солидолом).
   – Значит, так, душа моя. Время поджимает. Сколько ещё надо, чтобы закончить книгу хотя бы вчерне?
   – Леонид Фомич, да я, честно говоря, по-настоящему ещё и не принимался.
   – Что же мешает? Отвлекался на убийства?
   – Вы прекрасно знаете, чем я был занят.
   Оболдуев непроизвольно пряданул ушами. Выпуклые глаза блеснули: озадачил мой тон, вызывающий, непочтительный, я сам это отметил. Беседовали в рабочем кабинете: Оболдуев, сидя в кресле, нависал над лакированной поверхностью стола, как скала над морем; я так и не рискнул (что-то удержало) присесть на стул.
   – Давай, Витя, начнём с чистого листа. Забудем, что было, вернёмся к контракту. Книга – вот главное. Давай чётко определимся, в каком она состоянии. Наброски, которые ты показывал, никуда не годятся. Кажется, тут мы сошлись во мнении. Честно говоря, мне не нравится твоё настроение. Какое-то легкомысленное. Хочу наконец услышать конкретно: ты продолжаешь работу или намерен дальше лоботрясничать?
   Спрашивал совершенно серьёзно, так хозяин распекает нерадивого наёмного работника, батрака, и бредовость этой сцены, как и всего происходящего, меня ничуть не смущала. Как большинство граждан страны, я давно привык к шутовским, смещённым, вывернутым наизнанку отношениям и знал: чтобы выжить в новых условиях, главное – им соответствовать.
   – Леонид Фомич, весь материал собран. Контуры вашей биографии, её пафос мне понятны. Я могу уложиться в три-четыре месяца, но есть некоторые обстоятельства, которые нам следует уточнить. Не относящиеся к тексту.
   – Витя, всё, что делает доктор, – это для твоей же пользы. Чтобы не натворил новых бед. Откуда я мог знать, что у тебя такой неуправляемый темперамент? Каюсь, писателей я представлял себе несколько иначе. Во всяком случае, как добропорядочных граждан, не склонных к злодейству. А ты, видишь, оказался на-особинку. Яркая творческая индивидуальность. Выдающийся фрукт.
   – Речь не об этом, – возразил я, переступив с ноги на ногу. – Доктору я глубоко благодарен за неусыпную заботу, но у литературной работы своя специфика, для неё необходимы не только минимальный физиологический комфорт, но и душевное спокойствие. Равновесие духа и ума. Как раз этого я лишён.
   – Совесть, что ли, мучает? Из-за убиенного Гарика? Или из-за денег?
   – Конечно, и это тоже. Но тут уже ничего не поправишь, что случилось, то случилось. Просьба к вам, Леонид Фомич, можно сказать, пустяковая. Я должен быть уверен в безопасности моих стариков. Что бы со мной ни произошло, это не должно их коснуться.
   – Что ж, добродетельный сын, пекущийся о престарелых родителях… Одобряю. Значит, не совсем зачерствел душой… Хорошо, согласен, даю слово бизнесмена. Надеюсь, этого достаточно?
   – Вполне… Но ещё я должен с ними повидаться.
   – А это ещё зачем?
   Мы встретились взглядами, сирый и сильный, и я, набрав в грудь воздуха, сказал твёрдо:
   – Хочу получить их благословение, Леонид Фомич.
   – На что благословение? На какое-нибудь очередное преступление?
   – Нет, Леонид Фомич, на законный брак с вашей дочерью.
   В кабинете стало тихо, как в склепе. Мужественное лицо олигарха, с выпученными, будто стеклянными глазами, претерпело ряд мгновенных изменений, и последняя застывшая на нём гримаса означала лишь одно: мне крышка.
   – Пошёл вон, наглец, – обронил Оболдуев с какой-то неожиданно писклявой интонацией.
   Я не успел выполнить распоряжение. В кабинет ворвались двое дюжих слуг (как он подал сигнал, я не заметил), подхватили меня под руки и дружным рывком выкинули в коридор.

Глава 30 В поместье олигарха (продолжение)

   Почему я? Вот неразрешимый вопрос.
   Почему именно на мне замкнулось всё извращённое, подлое, что есть в этом мире? За какие такие особенные грехи наказал Господь?
   Нет ответа.
   Я лежал на операционном столе голенький, освещенный мощными пучками света со всех сторон. Над головой нависли густые заросли проводов и шлангов, в запястья воткнуты иглы, соединённые с аппаратом искусственного кровообращения. Вокруг с озабоченными лицами шушукались люди в белых халатах, и главный среди них – усатый тучный хирург в белоснежной кокетливой шапочке на тёмных кудрях. Я был в трезвом уме и ясной памяти. Мне предстояла операция по пересадке почки, но не больной на здоровую, а замена правой на левую, моих собственных, которые обе здоровы. Операция должна была проходить под местным наркозом, и, как объяснил Герман Исакович, это обстоятельство имело чрезвычайно важное значение для науки.
   Вообще-то, утром, во время подготовки к операции, мы обсудили все её волнующие аспекты. Выяснилось, Оболдуев дал на неё добро не сразу, а лишь после того, как убедился, что моя психика повреждена больше, чем он предполагал, и в таком состоянии трудно надеяться, что я отработаю условия контракта, не говоря уж о том, чтобы вернуть похищенные полтора миллиона. По словам Патиссона, моя наглость, в принципе свойственная любому творческому интеллигенту, являющаяся как бы его родовой чертой, зашкалила за все мыслимые параметры, и стало ясно, что обычные средства вразумления уже не помогут. Однако хирургическое вмешательство, проведённое по методике Шульца-Певзнера, как ни парадоксально, косвенным образом должно восстановить покорёженную эмоциональную сферу. «Если операция пройдёт удачно, батенька мой, – заметил Патиссон, радостно потирая руки, – вам самому покажутся нелепыми ваши притязания. Жениться на Лизоньке! Надо же такое ляпнуть! И кому? Родному батюшке! Вот вы и подписали себе приговорчик, любезный мой. Придётся немного помучиться. Ничего, даст Бог, пронесёт…»
   Я начал нудить, что без всякой операции осознал глубину своего падения и про Лизу помянул больше для красного словца, чтобы узнать, что с ней, никак не предполагая, что хозяин воспримет мои слова буквально. Не думает же он, Патиссон, с его знанием человеческой природы, что я мог так зарваться, не понимать разницы её и моего социального положения, и прочее, прочее, – но доктор лишь ласково посмеялся: дескать, поздно, голубчик мой, надо было раньше думать… Сообщил и хорошую новость: он временно отменил успокоительные инъекции, может, они больше вообще не понадобятся, зачем зря переводить дорогой препарат. О Лизе посоветовал не беспокоиться, у неё свой скорбный путь, который она пройдёт до конца соответственно своей провинности перед любящим батюшкой…
   Одну из стен операционной занимал прозрачный экран, за которым в удобных креслах расположились Леонид Фомич и доктор Патиссон, наблюдая за приготовлениями к вивисекции. Я их не только видел, но и слышал, как они переговаривались. Звуки вливались в ушную раковину будто через динамик. Оболдуев сетовал: «Всё-таки доигрался писатель. Очень прискорбно. Небесталанный человечек, я искренне надеялся, переборет интеллигентскую гниль. Опекал по-отечески, старался высокие понятия внушить. Да вы сами свидетель. Результат, конечно, плачевный, только пуще о себе возомнил, дурья башка. К сожалению, опять вы оказались правы, любезный Герман. Чёрного кобеля не отмоешь добела. Не оценил щелкопёр, какая ему выпала честь. Видно, плебейскую сущность не переделаешь. Одно у негодяя на уме: только бы напакостить, только бы фигу показать исподтишка». Доктор Патиссон мягко возражал, успокаивал босса: «Я так полагаю, многоуважаемый Леонид Фомич, ещё не всё потеряно. Действительно, вые ним чересчур либеральничали, от чего я вас предостерегал. С интеллигентами так нельзя. Они добра не помнят. Чем больше для них стараешься, тем они наглее. Об этом вам любой психиатр скажет. Особенно это касается руссиян. У руссиянского интеллигента вообще нет души, он живёт исключительно рефлексами, как. к примеру, собака, не в обиду ей будь сказано. Подтверждённый наукой факт. Интеллигент уважает исключительно силу, чем похож, извините за сравнение, на свободолюбивого чеченца. Под воздействием разумного принуждения становится как шёлковый… Поручиться могу, батенька мой Леонид Фомич, после этой маленькой операции наш писатель резко переменится к лучшему». «А если околеет?» – обеспокоился Оболдуев. Доктор замахал руками: «Что вы, никак не может быть! Это нас с вами кольни в брюхо шилом – и каюк, руссиянский же интеллигент живуч, как крыса. Он от физического насилия только крепчает. Могу привести поучительные примеры из новейшей истории. В тех же лагерях, где обыкновенные заключённые мёрли как мухи, интеллигент ядрёным соком наливался, а ежели его по ошибке выпускали на волю, поражал всех своим долголетием и цветущим видом. Таких примеров десятки, их сами бывшие зэки описывали в мемуарах. Вспомните того же Солженицына. Он на зоне рак одолел, как мы с вами насморк…» «Мне бы хотелось, – как бы слегка смущаясь, заметил Оболдуев, – чтобы Витюня сохранил литературные навыки». «Господи! – воскликнул доктор. – Да разве я не понимаю? Как раз, милостивый государь, в этом вся сложность лечения интеллигента. Мы действуем с предельной осторожностью, чтобы не повредить гипоталамус. Там сосредоточены клетки, несущие как ген подлости, так и ген краснобайства. Но чу, Леонид Фомич, кажется, началась…»
   Он не ошибся. Юная медсестра с глазами голодной рыси побрызгала на меня эмульсией из блестящего пульверизатора, напоминавшего маленькую клизму, и усатый хирург, вооружённый скальпелем, сделал стремительный надрез на моём левом боку. Я завопил благим матом и забился на кожаных помочах, растягивая сухожилия на кистях и лодыжках. Хирург укоризненно покачал головой.
   – Потерпи, сынок. А будешь дёргаться, чего-нибудь лишнее отчекрыжу.
   Вторая медсестра сунула мне в нос ватку с нашатырём, и я обрёл членораздельную речь.
   – Не надо резать, – попросил голосом, донёсшимся, как мне самому показалось, из подземного царства. – Я всё понял, отпустите меня, пожалуйста.
   – Как можно? – удивился хирург. – Только начали – и уже отпустите. Даже странно слышать. Мы же не в бирюльки играем. Медицина – серьёзное дело, сынок.
   С его скальпеля, который он держал на весу, соскользнула капля крови, а бок мой начал дымиться.
   – Леонид Фомич! Слышите меня?! Прекратите изуверство. Вы же не сошли с ума!
   С ужасом я увидел на экране, как доктор Патиссон показывает мне рожки, а Оболдуев печально отвернулся.
   Второй надрез я перенёс легче, а на третьем вырубился…
   Очнулся, чертенята шерудят уже над правым боком, а мне совсем не больно. Ясность сознания необыкновенная, блаженная. Услышал глубокомысленный баритон Оболдуева:
   – Нет, конечно, евро против доллара как жучок против быка, но загрызть сможет в конце концов, не исключено.
   И рассудительно-покладистый ответ Патиссона:
   – Вам, Леонид Фомич, конечно, виднее, я не экономист, но, по моему обывательскому мнению, вся Европа-матушка хоть с евро, хоть без него свой век отжила. Как беззубая старуха, к мясцу по привычке тянется, а жевать нечем…
   Усатый хирург заметил, что я продыхнулся, дружески подмигнул.
   – Молодец, сынок, так держать. Если отторжения не будет, ещё на твоей свадьбе попляшем. Покажи ему, Сонечка.
   Медсестра, с нежным, тонким лицом, на котором застыло выражение небесного восторга, подняла повыше стеклянный сосуд, где плавало, пузырилось в кровяной пене что-то похожее на раздувшуюся сливу. Тут на меня заново накатило, как будто туловище рассекли бензопилой. Пик чудовищной боли совпал с озарением. Этого не может быть, подумал я, убывая…
   Следующее пробуждение могу сравнить лишь с воскрешением из мёртвых. Боль терпимая, но ничего не хотелось – ни дышать, ни умолять. С экрана Оболдуев с какой-то ненасытностью вглядывался прямо в мои зрачки. Говорил доктору:
   – Проспорил, Гера, голову даю на отсечение, проспорил… Хана писателю. С тебя, значит, неустоечка…
   Патиссон лукаво посмеивался:
   – Не спешите, государь мой, не спешите. Вы их не знаете, как я. Я над этими, с позволения сказать, существами пятнадцать лет опыты произвожу. Поберегите голову, она ещё вам пригодится. Недели не пройдёт, как будет про ваши подвиги сагу сочинять. Заметьте – не по принуждению. Даже не из-за денег. По зову, как говорится, сердца. В этом вся соль…
   Яд его слов я проглотил как лекарство, они были справедливыми. Действительно, принадлежа к гнилой прослойке (как и Патиссон), я давно и без него знал, что в массе своей интеллигенция не что иное, как сточная яма, куда нация столетиями сливала энергетические отходы, – вот и досливалась. Окрепший на народной халяве монстр второе столетие методично пожирал свою прародительницу с безрассудным упорством саранчи… Думать об этом в моём положении было, по меньшей мере, нелепо. Я прикрыл глаза, притворился покойником, но усача обмануть не удалось. Хирург бодро прокаркал:
   – Крепись, сынок, всё плохое позади. Сейчас быстренько подштопаем – и на нары.
   – Что вы со мной сделали, доктор?
   – Трудно сказать, вскрытие покажет… – Он задумчиво пожевал губами – окровавленный, вспотевший, – с гордостью добавил: – Но если не будет осложнений, не сомневайся, войдёшь в Книгу Гиннесса.
   – Живой! – по-отечески обрадовался на экране Оболдуев. – Витенька, как себя чувствуешь, гений ты наш?
   – Вашими молитвами, Леонид Фомич, – ответил я в тон. – Хоть завтра под венец.
   – Ну, что я вам говорил? – язвительно вмешался Патиссон. – Эти так называемые творческие личности…
   Дослушать не удалось. В глазах вспыхнули звёзды, голова распухла, как мяч, и я заново укатился в спасительную вечную тень.
* * *
   Не в таком уж я плачевном состоянии. Голова ясная, на толчке сижу без посторонней помощи. После операции пошла вторая неделя, потихоньку начал работать. Из подвальной каморки меня перевели обратно в гостевые покои, в мою старую комнату, с роскошной кроватью и с ванной, принесли все бумаги, поставили компьютер… Вообще исполняли каждое моё желание и кормили на убой. В себе самом я никаких особых изменений не чувствовал: дня два-три жгло и покалывало в боках, но точно так, как если бы вырезали аппендикс с двух сторон. Опекали меня, заботились обо мне всё те же Светочка-студентка, охранники (часто дежурил Абдулла, принявший в моей судьбе неожиданно горячее участие и подбивавший как можно скорее сделать обрезание), доктор Патиссон… Добавилось лишь одно новое лицо – пожилая добродушнейшая Варвара Демьяновна, операционная медсестра, так умело делавшая перевязки, что я воспринимал их как материнскую ласку. Однажды поблагодарил её, растроганный: «Спасибо за ваши ласковые руки, Варвара Демьяновна!» Покраснела, как девушка, подняла печальные глаза: «Что же ты хотел, голубь? Сорок лет вашего брата обихаживаю…»
   Первые дни навещал усатый тучный хирург, проводивший операцию, но имени его я так и не узнал. «Зачем тебе? – усмехнулся он на мой вопрос. – Зови просто «доктор». Нам с тобой детей не крестить».
   Все попытки выяснить, в чём суть произведённой надо мной экзекуции, какой в ней смысл, также натыкались на незлую, но твёрдую уклончивость. «Говорю же, вскрытие покажет, – повторял он любимую шутку. – Нам ещё самим не всё ясно. Понаблюдаем, соберём материал. Главное – выжил, вот что удивительно само по себе».
   Конечно, всё бы ничего, можно жить дальше. Но смущало, угнетало одно обстоятельство. С надутым и важным видом Патиссон передал, что господин Оболдуев, не найдя взаимопонимания, по своей воле установил срок, за который я должен закончить рукопись хотя бы в первом варианте, – три месяца, считая со дня его ангела, с 10 июля. Естественно, я поинтересовался, что будет, если не уложусь, допустим, по состоянию здоровья. Получил ответ, что Оболдуев склоняется к тому, чтобы в таком случае сделать повторную пересадку. «Опять почки?» – полюбопытствовал я. «Ну зачем же? – Патиссон улыбнулся с пониманием. – На очереди у вас печень, батенька мой. Перспективнейший, доложу вам, эксперимент с медицинской точки зрения». – «Как можно пересаживать печень, если она одна?» – «Так мы вам, сударь мой, бычачью подошьём. Глядишь, и потенция восстановится…»
   Я был не дурак и понимал, что дни мои сочтены. После того, что они уже сделали со мной, на волю меня не отпустят при любом раскладе, напишу я книгу или нет. Не могу сказать, что меня при мысли об этом охватывали тоска и страх. Я жил теперь как бы в двух измерениях: в том, где была Лиза и светлые, будоражащие воспоминания о ней и куда невозможно вернуться, и в скучной, серой реальности, наполненной какими-то разговорами, чьими-то визитами, перевязками, обедами и ужинами, снами, больше похожими на кошмары, долгим сидением за компьютером, проблемами с пищеварением и, главное, постоянным желанием, чтобы всё это поскорее закончилось. Постепенно, как-то незаметно для себя, я втянулся в работу, но не в ту, какую ожидал Оболдуев. Я спешил закончить собственную книгу, третью по счёту и скорее всего Последнюю, хотя радость от литературных перевоплощений, близких моему сердцу, омрачалась мыслью, что Лизонька никогда не прочитает этих страниц, которые, плохи или хороши, смешны или занудны, внутренним чувством обращены только к ней…
   Всё чудесным образом переменилось, когда однажды ночью меня разбудил странный звук за дверью, словно кто-то поскрёбся, и я, обмерев (неужели пришли?!), запалил лампу и увидел, как в дверную щель скользнул листок бумаги. На цыпочках подобрался к нему, поднял и прочитал несколько слов, начертанных её рукой: «Жди. Не падай духом. Я с тобой».
   Листок я порвал на мелкие клочки, положил в рот, разжевал и с наслаждением проглотил. Потом толкнул дверь и выглянул в коридор. Тишина, мерцающий свет старинных плафонов и дремлющая фигура охранника в кресле возле лестницы.
   Лиза, сказал я себе, ты живая. Я тоже с тобой, не сомневайся, моя кроха.
   Потрясение было столь велико для измученных нервов, что едва добравшись обратно до подушки, я мгновенно погрузился в гулкое продолжительное забытьё, из которого меня вывело звонкое щебетание Светы, явившейся с утренним чаем. С тех пор как у неё пропала надежда (после успокоительного укола) на невинное совокупление, она стала относиться ко мне как добрая сестра и всегда указывала на глупости, которые я делаю и которые могут привести к беде. Конечно, не в присутствии Патиссона. В его присутствии она резко менялась и становилась послушной исполнительницей его указаний, иной раз чересчур усердной. В это утро разбудила меня по приятельски, шаловливо подёргав за поникшее навеки мужское достоинство.