Страница:
- Хотя убеждения наши расходятся, - отвечаю я, - тем не менее...
- Что вы говорите, убеждения? Убеждения - ветер. Сегодня дует в лицо, завтра в макушку. Я тоже имел убеждение: хотел в Палестину. Сорок лет хотел только в Палестину, но пришла революция, по всей стране подул ветер, и я не попал в Палестину. Вот вам ваши убеждения. Вы еще совсем молодой человек, чтобы так говорить...
Пять часов вечера. Дынькин свободен. Мне тоже спешить некуда. Сидим и беседуем. Как хорошо с другом, даже в Бобровицах! Дынькин излагает свой взгляд на нэп. Он давно уже обещал поговорить со мной на эту тему.
- Царь Давид сказал, - начинает Дынькин, - "я от всех учусь и от дурака тоже, ибо и дурак может высказать разумное слово". Так слушай-те головой и, выбравши интересующих слов моей мысли, передайте гласности.
Раньше чем приступить к передаче "интересующих слов дынькинских мыслей", считаю нелишним объяснить историю нашего знакомства. Шая Дынькин попал как-то на собрание торговцев при товарной бирже уездного городка. По простоте душевной он смешал собрание с синагогой и выступил с чересчур резкой по тому времени и по обычаям того города критикой налогового аппарата. Дынькин сказал:
- Граждане и товарищи! В данное время повторяется как бы преж-няя история. Наблюдается упадок в торговле. Я над этим раздумываюсь и думаю, что следует над этим подзадуматься всем, не засорен ли в этом аппарате какой-либо гвинт, что ввиду того торгово-промышленный аппарат начал плохо работать. И я говорю: этот гвинт надо прочистить, поправить, а потом помазать, и будет все хорошо. Какой же этот гвинт? Наверное, налоговый, на который упирается весь упомянутый аппарат, если я не ошибаюсь, а если ошибаюсь, то извиняюсь.
Извинение не помогло, ибо на собрании сидел фининспектор Еремин, и Дынькин попал под суд. Тут-то я и познакомился с Шаей Дынькиным. Он обратился ко мне с письмом, я еще кое-куда - и Дынькина оставили в покое. С тех пор я стал искренним другом Дынькина.
"Есть легенда, - писал мне Дынькин в благодарственном письме: - Ехал Билан на своем осле и выехал на пустопорожнее место. Стоит осел и не знает, куда завернуть. А Билан взял палку и бьет осла. "За что ты меня бьешь? - заплакал осел. - Я тебе верно служил". "Если бы у меня була сашка, - ответил Билан, - я б тебе зарубал". Фининспектор Еремин - что тот Билан, а я - что тот осел. Я хотел помочь хозяину и найти верную дорогу, а Еремин, если бы у него была "сашка", он бы "мине зарубал".
Но вас я понял искренним человеком, и вы поняли меня, мою мысль. Я верю, что скоро все поймут, и тогда некультурный народ Советской Рассеи выпередит и протерет дорогу всему надземному миру, и мы достигнем задуманную цель дальновидного нашего великого вождя покойного Владимира Ильича. С совершенным почтением уважающий вас Шая Дынькин. Бобровицы. Рыбный базар".
А в следующем письме Дынькин ставил вопрос еще яснее, он вызывал меня в гости, чтобы совместно обсудить "интересующих слов его мысли".
"Приглядаясь и соображаясь с политикой внутренней и внешней, - писал Дынькин, - и будучи совсем не враг нашей стране и руководящим... ибо что можно ожидать лучшего в смысле... я был бы очень признателен вам, если бы вы разрешили мне отнести расходы по вашей поездке в Бобровицы за мой счет.
Как старый общественник и торгово-промышленник, я не сожалею средств для выяснения истины.
А пока желаю всего хорошего всем руководящим, и вам в том числе, проводить работу плодотворно в пользу нашей страны и всего мира, и в том числе и нам, частным и честным гражданам. Ваш Дынькин".
Вскоре по получении этого письма я попал в Бобровицы.
- Вы холостой будете? - И не ожидая ответа: - Так вам таки хорошо. А мне что делать? Полна хата дочек. Сколько надо сидеть на папашиной шее? вздохнул, задумался. По лицу пробежала тень.
- Старшую видели? Красавица. Интеллигентная, нежная дите. Тоже ученая.
Быстро встал, приоткрыл двери.
- Двосечка, дочка мая! Поставь самовар. И что ты там все пораешься? Заходи, посидим, может, и тебе будет польза.
За дверью смятенье и шум.
- З варением?
- А почему бы нет? Всем можно, а нам нельзя?
И, обернувшись ко мне, - лукаво:
- Сейчас увидите. Полная красавица!
Пауза. Дынькин несколько раз встает, садится, пройдет по комнате, остановится. Речь будет, видно, ответственная.
- В гимназии я не учился, - продолжает он, - поэтому выбросите грубые глупые слова и грамматические ошибки. Выговор мой тоже не литературный, но я думаю, что продать полтора фунта леща или щуки на субботу можно без литературы, лишь бы она свежая була. Главное то, что слова мои жизненные, и если вы, как поэт и спец, их оформите, то будет большой ефект. И так, слушайте мой взгляд на нэп и только не перебивайте, потому что я не люблю, когда меня перебивают.
Дынькин становится в середине комнаты и приступает к изложению своей точки зрения на нэп:
- Частные торгово-промышленники знают себе цену, и их ценит весь надземный мир, и советское государство тоже ценит и не называет уже "ньепами" или "спекулянт", а "частные хозяйственники". Частные - это те пчелы, которые летают по полям, лугам и лесам, собирают мэд, несут в свое уля для себя и своих детей. Пчеловод, зная натуру пчел, забирает излишек, оставляя для питания и дальнейшего существования сколько надо. Если же пчеловод не знает натуры пчел и забирает весь мэд, пчелы разлетаются, и нет ни пчел, и нет ни мэду.
Вот самое важное, и это я прошу записать.
Теперь нам говорят, даем второй нэп. Частные знают это слово. В 1922 году тоже было сказано: даем нэп всурьез и надолго. И я помню слова Наркомторга, что отбирать частный капитал нельзя и не будем. Ничего себе слова! Дай вам Бог здоровья... А наконец что было? Отобрали! Не метем, то качаньем. Не военно-коммунизем, то налогами разными. Но ведь это одной и то же: капитал забрали. Вы, может, слыхали или учились, моя Двосечка учила: есть зверек маленький, но кошка не ём хорошая, блюстящая. Хитрий, неуловим. Поймать его трудно, и название ему: бобер. Вот узнали его натуру: он идет постоянно по одному следу, то ись по тому же самому следу, который он пройшел раз. Вот ему ставят клетку на его стежке, и он, придя до клетки, не обойдет кругом: боится извернут с этой своей стежки. Останавливается коло этой клетки, зная, что это для него поставлена, начинает плакать и идет вклетку с такой думкой: если его задушат, то все равно пропадет, ибо он извернуть боится, но если ему удастся пробить эту клетку... Вы понимаете, что я говорю? Вы только меня не перебивайте, потому что я не люблю, когда меня перебивают. Частные знают, что второй нэп - это ставят клетку. Кошка хорошая, блюстящая. Вам нужен частный капитал, и не так капитал, как частную гибкость, и вы ставите клетку. Вы думаете, что научитесь, а потом нас задушите в этой клетке!
Глубокий вздох, пауза.
- И вот мы, частные, заплачем и пойдем в эту клетку. Обойти кругом нам нельзя и некуда. Хотя нам дают землю, но мы привыкли итти по нашей стежке. Мы пойдем в эту клетку с такой думкой: если нас задушат, тогда - черти бери! все равно пропадать. Но если нам удастся пробить эту клетку и мы попадем на свою стежку, тогда мы, частные и честные граждане Советской Рассеи, поднимем страну и будем работать, как одна семья. Не будет дети и пасенки!
Запишите, пожалуйства. Это самая главная мысль.
И вообще я скажу: наша страна, я нахожу, новорожденный ребенок. Иль сказать, долгожданная дите, которая нуждается в воспитании и развитии. Дайте нам иенецеятиву, дайте нам заинтересоваться...
- А вот и я!
На пороге Двося с самоваром. За ней в дверях не менее дюжины курчавых головок. Все расплываются от улыбки, а какой-то экземпляр даже пищит от радости.
- Чай кипит, - докладывает Двося.
Мы движемся целой процессией.
Впереди - Шая Дынькин. Он расправил широко руки, как бы очищая дорогу. За ним я с Двосей. Как это произошло, не знаю, но мы с ней - парой. За нами вереница дочерей, мал мала меньше. А сзади, пыхтя и отдуваясь, подпрыгивая и пошатываясь, движется с помощью хозяйки Соры сам виновник торжества - "кипящий гай".
- Вот и моя семья, - знакомит Дынькин, - чем богат, тем и рад. Двосечка, птичка моя, сыграй что-либо на гитаре.
- Вы уважаете веселое или заунывное? - это Двося спрашивает.
- Как сказать...
- Когда я одна, я играю заунывное, а так я всегда веселая.
- Это прямо замечательно...
Мы в центре внимания. Две дюжины глаз пронизывают нас насквозь.
- Ой, Боже мой! Ой, горе мне, - восклицает вдруг Сора, - я не выдержу от них!
Оказывается, открутился кран, и весь стол облило кипятком.
Минута смятения, мокрая скатерть закрывается полотенцем, и как будто ничего не было. Пьем чай "з вареньем".
Двося достала гитару. Инцидент с краном испортил настроение, и она забыла, что должна быть "всегда" веселой. Несколько предварительных аккордов...
- Оставь его, его дхугая любит
У ней пхава пхед Богом и людьми...
Тебе себя отдать, ее он счастье сгубит,
Ты ж не найдешь забвения - пойми!
- Когда она играет, я люблю мечтать, - шепчет на ухо Дынькин. - Я ей не перебиваю, и она мне не перебивает. Она свое дело знает, я свое. А ну-ка, Двося, что-либо веселое!
Две гитахи за стеной
Жалобно заныли...
Этот памятный мотив...
Милый, это ты ли?
Эх, хаз! Еще хаз!
Еще много, много хаз!
- Эх, лаз, есцо лаз, - не вытерпел какой-то карапуз.
- Если бы моя Сора знала музыку, то я заставил бы ее даже в лавке играть, - шепчет Дынькин. - Я вам тоже советую взять жену с гитарой. Сожалеть не будете...
Беседа продолжается.
- Итак, мы кончили на интересе. Какой нам может быть интерес и какая енецеятива? Возьму пример. Если играют в карты в безденежные игры, то нет заинтересованности, бросают играть своевременно и легают спать. Если же играют в денежные игры, то ись заинтересованность как одной стороне, так и другой. Одному выиграть, другому отыграться, и играют до утра, то ись если будем работать без интереса для себя, то какая может быть работа? Заработать кусок хлеба на день - и кончено? Хлеб и у старца есть! Мы хотим булку с маслом, и сало со шкварками... При царизме наша страна тоже не развивалась. Но тогда это была политика германского Вилегелема. А теперь, когда нет царя и нет Вилегелема, а руководящая партия, то какая должна быть, по-вашему, программа политики?.. Сора, ты же видишь, что человек хочет чай. Налей еще! И я говорю, что только так, а не иначе. Дайте нам, частным и честным гражданам, все гражданские права, заинтересовайте нас, и я вас уверяю, что заплутанный клубок расплутается. Дальновидный покойный Владимир Ильич сказал: всерьез и надолго. Успомните слова великого вождя!
Прощались мы очень горячо!
- До свиданья! Прощайте!
- Будьте мне здоровеньки...
- Адье! - замахала ручками Двося.
Шая Дынькин пророчил верно: он попал в клетку. Слева от его лавки выросла кооперация с "рукопожатием", справа - госторговля со звездой. И Дынькину стало не по себе.
Но "друзья познаваются в беде", и, выбравши "интересующих слов" из его последнего письма, я лечу в Бобровицы.
- Здравствуйте, здравствуйте! Очень рады!
- А Двося где?
- О-о-о... Она уже мама Двося.
- Замужем?
- Еще как!
- А вы боялись, гражданин Дынькин?
- Конечно, боялись, - оправдывается он. - У меня целый зверинец. Хая, ставь самовар!
- З варьем?
- А как же без?
- Она тоже играет на гитаре, - шепчет Шая Дынькин на ухо. - Вы видели, какая красавица?
- Итак, я должен вам сказать, что мне стало очень плохо. Но не перебивайте меня и слушайте с головой. Частные торгово-промышленники, как овцы, полезны в хорошем хозяйстве. Овцы удобная, выгодная и полезная скотина, которым корму мало требовается, уход коло их не затруднительный, а польза от их хорошая: шерсть и овчина, мясо и жир. Овец следует пускать вольно пастись по полю, не швистать длинными цугами, не пугать собаками, не скупти из их шерсти и не стригти часто. Если же пастухи швистят около овец своими длинными цугами, пугают собаками и забивают в одну кучу, они всегда пугаются, волнуются и не могут пастись. К чему это я веду? Вы можете это понять. Частные - те же овцы, удобная и полезная скотина. Но когда? Когда бы пастухи не пугали и не стригли каждого попавшего. А что мы видим сейчас? Еще пример скажу. Призывает до себя генерал Вандерфлит Ивана и говорит: "На тебе, Иван, овечку. У ней десять фунтов. Корми и пои ее, чтобы через два года она имела десять фунтов". Сидит Иван и плачет: что делать? Не кормить - сдохнет. Кормить хоть водой - прибавит вес... Приходит цыган и спрашивает: что, Иван, плачешь? Однем словом, тут целый разговор идет. Но я скажу конец: цыган достал волка, привязал его к сараю, где овца живет, и овца на сколько покушает за день, на столько худеет от страха за волка, и через два года Иван отдал Вандерфлиту обратно овечку в десять фунтов. А смысл этой сказки вот какой. Это самое сделали с нами. Дали свободную торговлю всерьез и надолго, дали овце корму довольно, но поставили с одной стороны волка, а с другой - льва. С одной стороны - кооперация с госторговлей, а с другой - финагент. Но овца не может иметь пользы от этого корма, ибо она кушает и оглядывается, авось изорвут ее. Скажите же, какая может быть польза, какой жир, какая, спрашивается, мясо и какой вообще аппетит?
- А вот и я!
На пороге Хая с самоваром. Она мило улыбается и стреляет мне прямо в сердце.
Мы движемся процессией в столовую. Хая рядом со мной...
- Вы уважаете музыку?
- Очень.
- "Баядерку" знаете?
Шая Дынькин говорил в последнем слове так:
- Здесь на позорной скамейке подсудимых, вместе с нами, частными и честными гражданами, сидит вся авторитетная верхушка финотдела и торготдела, и нашему обществу грозит или пять, или даже все десять лет Соловков, ибо прокурор говорит: "Выщипите сорную траву всурьез и надолго". Значит, Шая Дынькин больше не частный капитал, а Еремин больше не фининспектор. Хорошо. С этим туда-сюда еще можно согласиться: одни давали, другие брали. Но когда гражданин прокурор говорит: оппортунизем, скатывание, сращивание, правый уклон, тут я спрашиваю: какой у Еремина или Дынькина может быть уклон? У рыбного торговца возможно одно из двух: или прибыль, или, не дай Бог, убыток.
- Царь Давид сказал...
ПОСЛЕСЛОВИЕ Н.ШМЕЛЕВА
Признаюсь: прочитал я эту маленькую повесть о великом мудреце из Бобровиц, и опять накатила на меня тоска. Господи, вроде бы и повидал немало в жизни, и шкура задубела, и сердце уже не так дрожит, как дрожало прежде, а справиться с собой все равно не могу. Так пронзительно очевидна простота этого мира, так мало надо, чтобы общество, и люди были бы в ладу друг с другом, чтобы жизнь развивалась не сквозь мучения и страдания, а по-человечески... А вот поди ты, это-то и оказывается всегда труднее всего!
Почему простые истины, понятные и самоочевидные для Шаи Дынькина или для моего деда-мельника, были напрочь отброшены еще тогда, шестьдесят лет назад, и не найдены нами вновь, вплоть до сегодняшнего дня? Не знаю, почему. Знаю только, что многодумные кабинетные головы у нас всегда готовы пойти на любую сверхсложную и сверхмучительную операцию, на любую искусственную конструкцию, только чтобы не позволить жизни идти так, как ей от века и надлежало идти.
Ведь это должно быть ясно и малому ребенку: не отбирай у пчелы весь мед, иначе пчелы разлетятся, не режь овцу, чтобы настричь с нее шерсти, завтра останешься и без шерсти, и без овцы. В этом смысл и жизни, и любого приемлемого для людей государственного устройства. И в этом залог успеха любой жизнеспособной экономической системы. Так нет же: коллективизация, лагеря, чудовищная бюрократическая машина, равенство всех в нищете. И, к сожалению, от всего этого мы не избавились и по сей день. Я бы, например, в приказном порядке обязал весь Минфин и весь Госкомцен прочесть эту горестную повесть о Шае Дынькине. А впрочем... А впрочем, боюсь, все равно не поймут. Так и будут душить тех же кооператоров запретительными налогами либо принудительными ценами, пока кто-нибудь с самого верха не стукнет, наконец, кулаком по столу.
Вывихнули мы людям мозги набекрень! Да ни много, ни мало - трем поколениям. Вправим ли назад? Не знаю. Не уверен даже в том, что Шаю Дынькина мы не вытравили из жизни до конца, под корень, так что и наследников его простой житейской мудрости уже не осталось. Или сталось? И не все потеряно еще? Ах, как хочется думать, что это так.
Абрам Аграновский
ГЕНРИХ ГЕЙНЕ И ГЛАФИРА
Была сильная вьюга.
Помещение, в которое я попал, оказалось квартирой ночного сторожа. Старик долго кряхтел, помогая мне стащить заиндевевшую шубу, и, отчаявшись справиться, кликнул дочурку лет четырнадцати.
- Глафира!
Девочка вскочила с полатей и кинулась на помощь. В одной руке книжка, другой тянет рукав шубы.
- Что вы читаете? - спрашиваю, чтобы как-нибудь войти в разговор.
Девочка краснеет и говорит:
- Генриха Гейне... Ах, нет, простите! Генриха Ибсена...
Я потрясен обмолвкой и, не находя слов, только покачал головой.
- Поживи у нас, голубчик, не то узнаешь, - вмешивается старик. - Тут старые бабы - и те Ибсена знают.
Я в пяти тысячах километров от Москвы, в глухом сибирском хуторе, и вдруг такой сюрприз! Четырнадцатилетняя дочь ночного сторожа коммуны "Майское утро" знает обоих великих Генрихов... Даже семидесятилетний старик правильно выговаривает имя Ибсена.
Но вот я обогрелся немного и знакомлюсь ближе с Глафирой. Она достала свои учебники, окружила меня арсеналом тетрадей и демонстрирует свои школьные успехи.
Перелистываю общую тетрадь и читаю:
"Кто за мир и кто за войну?" (Сочинение.)
- Хотя заголовок у меня с вопросом, - подсказывает Глафира, - на опрос этот можно сразу ответить, кто знает хоть немножечко политграмоту.
- Правильно, товарищ Глафира.
"Не по-советски".
- Это фельетон, - продолжает ориентировать меня Глафира, - как в селе Лосиха милиционер, товарищ Сиглов, напился восьмого ноября и чуть не убил мальчика.
"Отношение русской буржуазии к Октябрю". По роману Н. Ляшко "В разлом". (Сочинение.)
"Когда Гришка уходил на фронт к белым, - начинается сочинение, - то я в это время думала: чтобы Гришку где-нибудь придушило!"
"Курсы животноводства прошли успешно". (Отчет.) "Разводите английских свиней". "Почему у нас затруднение с хлебом?"
- Глафира, в какой вы группе?
- У нас школа... - запнулась, - трехгрупповая...
Представьте поселок, в котором ежедневно, начиная с шести часов вечера и кончая одиннадцатью часами, нельзя застать в домах ни одной живой души, даже грудных детей.
Представьте далее клуб, в котором на составленных столах, выстланных мохнатыми сибирскими шубами, спят рядышком десять-двадцать детишек...
Тишина. Мерно тикают часы. На сцене при свете лампочки читают...
"Виринею"...
Но вот зачитана последняя страница, и книга тихо закрывается. В полутемном клубе шевелятся седые бороды, мохнатые шапки, платки...
- Та-а-к... - вздыхает ситцевый платок. - Ничего она не стремилась для общего дела. Ломалась, ковылялась, а все для своего положения.
- То-то, - замечает сосед, - ей, главное дело, нужен был самец и ребенок. За Павлом она шла так, попросту, по-бабьи. Пойди Павел за белыми, и она бы за ним.
- Верно, верно! - вмешивается третий. - Не случись греха с приходом казаков, она бы жила себе да жила с Павлом. Наметала бы ему с полдюжины ребят, сделалась бы такой же, как все, мамехой - и ша! И вся ее геройства ханула бы.
- Дивлюсь, за что эту "Виринею" прославили? Ничего в ней ятного нет. Не довел писатель до конца, до большого дела Виринею. Запутался. Что делать с Виринеей? Взял - да трахнул ее об скребушку...
Вы приходите в клуб через день-два.
Те же столы с ребятишками, та же дисциплина, те же блестящие глаза слушателей.
Судят "Правонарушителей".
- Не знаю, с какого края начать разговор, потому что везде у ней тут комар носу не подточит. Написано на отделку! Мартынов - настоящий грузило. Вот это молодец! Этот любую стенку лбом прошибет. Всякую бюрократию развоюет. Самый нужный по жизни человек.
- Этот рассказ, - замечает другой, - совсем не родня "Виринее". Вот и возьми: с одной головы, да не одни мысли. Изменилась она, когда писала это. Если этот рассказ писан после "Виринеи", то авторша поумнела, а если прежде она рехнулась.
- Позволь мне сказать, - вскакивает следующий. - Я считаю равносильным смерти, что рядом с "Правонарушителями" она написала "Виринею". Так и хочется сказать: "Да, товарищ Сейфуллина, у тебя есть талант, но ты обращаешься с ним бессовестно. Не топчи, черт тебя возьми, свой талант по тротуарам Москвы, а поезжай туда, где ты писала о Григории Пескове и о Мартынове. Они у тебя хороши, народ их любит. Подобных Мартынову и Пескову людей в СССР непочатые углы, и твоя обязанность..."
Все это я видел и переживал в Сибири, в коммуне "Майское утро" в пятнадцати километрах от села Косихи Барнаульского округа, в пяти тысячах километров от Москвы.
- Поживи у нас, голубчик, не то увидишь...
Живу, смотрю, вижу, но обнять все видимое и переживаемое не могу. Не вяжется это с тем, что я знал до сих пор о нашей деревне!
Вот и сейчас. Человек пятнадцать - коммунаров и коммунарок - сидят в конторе коммуны. Мы беседуем на литературные темы.
- Конечно, паря, конечно! - горячился столяр Шитиков. - Была наша Русь темная, молилась за этих сукиных сынов всю жизнь, а теперь амба! Тоже хотим попробовать ученой ухи.
И они начинают называть перечитанных авторов, подробно перечисляя все разобранные коммуной произведения.
Лев Толстой: "Воскресение", "Отец Сергий", "Дьявол", "Власть тьмы", "Живой труп", "Исповедь", "Плоды просвещения", "От нее все качества".
Тургенев: "Накануне", "Отцы и дети", "Записки охотника", "Безденежье", "Месяц в деревне".
Лесков, Горький, Щедрин, Лермонтов, Гоголь...
- Весь Гоголь! - кричит кто-то. - Так и пиши - весь Гоголь, весь Пушкин, весь Чехов, весь Островский!
Я не успеваю записывать. Не потому, что диктуют быстро, а потому, что трудно примириться с тем, что называют эти фамилии "темные" сибирские партизаны, о которых я не могу даже сказать, когда они научились читать по-русски.
- Короленко, Некрасов, Успенский, Бунин, Писемский, Чириков, Помяловский, Муйжель, Леонид Андреев, Григорович...
Чтобы как-нибудь собраться с духом, я пытаюсь перейти на абстрактные темы: о классиках, о старой русской литературе, о народниках...
- Зачем? - обижается кто-то, не поняв меня. - Мы и на новую напираем.
И снова дождь фамилий:
- Всеволод Иванов, Сейфуллина, Завадовский, Лидин, Катаев, Джон Рид, Бабель, Демьян Бедный, Безыменский, Есенин, Шишков, Леонов, Новиков-Прибой, Уткин...
- Когда вы все это успели? - вскрикиваю я.
- Восемь лет, паря! Восемь лет изо дня в день, каждый вечер в клубе.
И я снова пишу, Они обступили меня со всех сторон. Они тычут мозолистыми крестьянскими пальцами в мою тетрадь, они диктуют, а я, "московский писарь" со всеми моими гимназиями и университетами, чувствую себя в этой нахлынувшей волне щепкой...
- Мольер, Ибсен, Гюго, Гейне, Гауптман, Мопассан, Метерлинк.
- Пиши, пиши еще!
Белинские в лаптях!
Невероятно, но факт. В сибирской глуши есть хуторок, жители которого прочли огромную часть иностранной и русской классической и новейшей литературы. Не только прочли, а имеют о каждой книге суждение, разбираются в литературных направлениях, зло ругают одних авторов, одни книги, отметая их, как ненужный вредный сор, и горячо хвалят и превозносят других авторов, словом, являются не только активными читателями, но строгими критиками и ценителями.
Мне рассказывали любопытный случай, характеризующий самостоятельность этих суждений и литературных вкусов. Не понравился как-то в коммуне писатель М. Пришвин: ему вынесли суровый приговор. Когда крестьянам указали, что сам Горький хвалит Пришвина, они ответили:
- Ну, пущай ему Пришвин нравится. А вот нам сам Горький нравится, а Пришвин - нет...
Элементарная справедливость требует, чтобы было сказано хотя бы несколько слов о руководителе культурной жизни коммуны, о человеке, которому мы обязаны за этот изумительный сюрприз.
Это - учитель. Работает он в коммуне беспрерывно восемь лет и так же беспрерывно уделяет все свободное от занятий в школе время читкам газет и книг в клубе. До коммуны он учительствовал много лет в той деревне, из которой вышли коммунары. Вместе с деревней он участвовал в партизанских отрядах против Колчака, вместе с коммунарами он оставил насиженное место, чтобы, перейдя в "Майское утро", продолжать двигать культуру дальше. Вначале за шестнадцать рублей в месяц, затем за девятнадцать, двадцать четыре, двадцать восемь и, наконец, начиная с 1927 года, за тридцать два рубля в месяц. Происходит учитель из крестьян Курской губернии; образование - церковно-учительская приходская школа.
Впрочем, чтобы не затруднять читателя подробностями из биографии учителя, несколько слов о нем из местной газеты.
"Барин, который не может забыть старого. Хитрый классовый враг, умело окопавшийся и неустанно подтачивающий нашу работу. Одиночка-реакционер. Ожегся на открытой борьбе, теперь ведет ее исподтишка..." И в этом духе - полполосы, пятьсот ядовитых строк!
За что? В чем дело? Почему низвергла в бездну грязи на редкость заслуженного сельского интеллигента, вместо того чтобы поставить его в пример остальной нашей интеллигенции?! Почему?
Потому что творить революцию в окружении головотяпов чертовски трудно, потому что героев окружают завистники, потому что невежество и бюрократизм не терпят ничего смелого, революционного, живого. Вот и все. Разве этого недостаточно, чтобы был задушен заброшенный в тайгу одинокий революционер-культурник?
- Что вы говорите, убеждения? Убеждения - ветер. Сегодня дует в лицо, завтра в макушку. Я тоже имел убеждение: хотел в Палестину. Сорок лет хотел только в Палестину, но пришла революция, по всей стране подул ветер, и я не попал в Палестину. Вот вам ваши убеждения. Вы еще совсем молодой человек, чтобы так говорить...
Пять часов вечера. Дынькин свободен. Мне тоже спешить некуда. Сидим и беседуем. Как хорошо с другом, даже в Бобровицах! Дынькин излагает свой взгляд на нэп. Он давно уже обещал поговорить со мной на эту тему.
- Царь Давид сказал, - начинает Дынькин, - "я от всех учусь и от дурака тоже, ибо и дурак может высказать разумное слово". Так слушай-те головой и, выбравши интересующих слов моей мысли, передайте гласности.
Раньше чем приступить к передаче "интересующих слов дынькинских мыслей", считаю нелишним объяснить историю нашего знакомства. Шая Дынькин попал как-то на собрание торговцев при товарной бирже уездного городка. По простоте душевной он смешал собрание с синагогой и выступил с чересчур резкой по тому времени и по обычаям того города критикой налогового аппарата. Дынькин сказал:
- Граждане и товарищи! В данное время повторяется как бы преж-няя история. Наблюдается упадок в торговле. Я над этим раздумываюсь и думаю, что следует над этим подзадуматься всем, не засорен ли в этом аппарате какой-либо гвинт, что ввиду того торгово-промышленный аппарат начал плохо работать. И я говорю: этот гвинт надо прочистить, поправить, а потом помазать, и будет все хорошо. Какой же этот гвинт? Наверное, налоговый, на который упирается весь упомянутый аппарат, если я не ошибаюсь, а если ошибаюсь, то извиняюсь.
Извинение не помогло, ибо на собрании сидел фининспектор Еремин, и Дынькин попал под суд. Тут-то я и познакомился с Шаей Дынькиным. Он обратился ко мне с письмом, я еще кое-куда - и Дынькина оставили в покое. С тех пор я стал искренним другом Дынькина.
"Есть легенда, - писал мне Дынькин в благодарственном письме: - Ехал Билан на своем осле и выехал на пустопорожнее место. Стоит осел и не знает, куда завернуть. А Билан взял палку и бьет осла. "За что ты меня бьешь? - заплакал осел. - Я тебе верно служил". "Если бы у меня була сашка, - ответил Билан, - я б тебе зарубал". Фининспектор Еремин - что тот Билан, а я - что тот осел. Я хотел помочь хозяину и найти верную дорогу, а Еремин, если бы у него была "сашка", он бы "мине зарубал".
Но вас я понял искренним человеком, и вы поняли меня, мою мысль. Я верю, что скоро все поймут, и тогда некультурный народ Советской Рассеи выпередит и протерет дорогу всему надземному миру, и мы достигнем задуманную цель дальновидного нашего великого вождя покойного Владимира Ильича. С совершенным почтением уважающий вас Шая Дынькин. Бобровицы. Рыбный базар".
А в следующем письме Дынькин ставил вопрос еще яснее, он вызывал меня в гости, чтобы совместно обсудить "интересующих слов его мысли".
"Приглядаясь и соображаясь с политикой внутренней и внешней, - писал Дынькин, - и будучи совсем не враг нашей стране и руководящим... ибо что можно ожидать лучшего в смысле... я был бы очень признателен вам, если бы вы разрешили мне отнести расходы по вашей поездке в Бобровицы за мой счет.
Как старый общественник и торгово-промышленник, я не сожалею средств для выяснения истины.
А пока желаю всего хорошего всем руководящим, и вам в том числе, проводить работу плодотворно в пользу нашей страны и всего мира, и в том числе и нам, частным и честным гражданам. Ваш Дынькин".
Вскоре по получении этого письма я попал в Бобровицы.
- Вы холостой будете? - И не ожидая ответа: - Так вам таки хорошо. А мне что делать? Полна хата дочек. Сколько надо сидеть на папашиной шее? вздохнул, задумался. По лицу пробежала тень.
- Старшую видели? Красавица. Интеллигентная, нежная дите. Тоже ученая.
Быстро встал, приоткрыл двери.
- Двосечка, дочка мая! Поставь самовар. И что ты там все пораешься? Заходи, посидим, может, и тебе будет польза.
За дверью смятенье и шум.
- З варением?
- А почему бы нет? Всем можно, а нам нельзя?
И, обернувшись ко мне, - лукаво:
- Сейчас увидите. Полная красавица!
Пауза. Дынькин несколько раз встает, садится, пройдет по комнате, остановится. Речь будет, видно, ответственная.
- В гимназии я не учился, - продолжает он, - поэтому выбросите грубые глупые слова и грамматические ошибки. Выговор мой тоже не литературный, но я думаю, что продать полтора фунта леща или щуки на субботу можно без литературы, лишь бы она свежая була. Главное то, что слова мои жизненные, и если вы, как поэт и спец, их оформите, то будет большой ефект. И так, слушайте мой взгляд на нэп и только не перебивайте, потому что я не люблю, когда меня перебивают.
Дынькин становится в середине комнаты и приступает к изложению своей точки зрения на нэп:
- Частные торгово-промышленники знают себе цену, и их ценит весь надземный мир, и советское государство тоже ценит и не называет уже "ньепами" или "спекулянт", а "частные хозяйственники". Частные - это те пчелы, которые летают по полям, лугам и лесам, собирают мэд, несут в свое уля для себя и своих детей. Пчеловод, зная натуру пчел, забирает излишек, оставляя для питания и дальнейшего существования сколько надо. Если же пчеловод не знает натуры пчел и забирает весь мэд, пчелы разлетаются, и нет ни пчел, и нет ни мэду.
Вот самое важное, и это я прошу записать.
Теперь нам говорят, даем второй нэп. Частные знают это слово. В 1922 году тоже было сказано: даем нэп всурьез и надолго. И я помню слова Наркомторга, что отбирать частный капитал нельзя и не будем. Ничего себе слова! Дай вам Бог здоровья... А наконец что было? Отобрали! Не метем, то качаньем. Не военно-коммунизем, то налогами разными. Но ведь это одной и то же: капитал забрали. Вы, может, слыхали или учились, моя Двосечка учила: есть зверек маленький, но кошка не ём хорошая, блюстящая. Хитрий, неуловим. Поймать его трудно, и название ему: бобер. Вот узнали его натуру: он идет постоянно по одному следу, то ись по тому же самому следу, который он пройшел раз. Вот ему ставят клетку на его стежке, и он, придя до клетки, не обойдет кругом: боится извернут с этой своей стежки. Останавливается коло этой клетки, зная, что это для него поставлена, начинает плакать и идет вклетку с такой думкой: если его задушат, то все равно пропадет, ибо он извернуть боится, но если ему удастся пробить эту клетку... Вы понимаете, что я говорю? Вы только меня не перебивайте, потому что я не люблю, когда меня перебивают. Частные знают, что второй нэп - это ставят клетку. Кошка хорошая, блюстящая. Вам нужен частный капитал, и не так капитал, как частную гибкость, и вы ставите клетку. Вы думаете, что научитесь, а потом нас задушите в этой клетке!
Глубокий вздох, пауза.
- И вот мы, частные, заплачем и пойдем в эту клетку. Обойти кругом нам нельзя и некуда. Хотя нам дают землю, но мы привыкли итти по нашей стежке. Мы пойдем в эту клетку с такой думкой: если нас задушат, тогда - черти бери! все равно пропадать. Но если нам удастся пробить эту клетку и мы попадем на свою стежку, тогда мы, частные и честные граждане Советской Рассеи, поднимем страну и будем работать, как одна семья. Не будет дети и пасенки!
Запишите, пожалуйства. Это самая главная мысль.
И вообще я скажу: наша страна, я нахожу, новорожденный ребенок. Иль сказать, долгожданная дите, которая нуждается в воспитании и развитии. Дайте нам иенецеятиву, дайте нам заинтересоваться...
- А вот и я!
На пороге Двося с самоваром. За ней в дверях не менее дюжины курчавых головок. Все расплываются от улыбки, а какой-то экземпляр даже пищит от радости.
- Чай кипит, - докладывает Двося.
Мы движемся целой процессией.
Впереди - Шая Дынькин. Он расправил широко руки, как бы очищая дорогу. За ним я с Двосей. Как это произошло, не знаю, но мы с ней - парой. За нами вереница дочерей, мал мала меньше. А сзади, пыхтя и отдуваясь, подпрыгивая и пошатываясь, движется с помощью хозяйки Соры сам виновник торжества - "кипящий гай".
- Вот и моя семья, - знакомит Дынькин, - чем богат, тем и рад. Двосечка, птичка моя, сыграй что-либо на гитаре.
- Вы уважаете веселое или заунывное? - это Двося спрашивает.
- Как сказать...
- Когда я одна, я играю заунывное, а так я всегда веселая.
- Это прямо замечательно...
Мы в центре внимания. Две дюжины глаз пронизывают нас насквозь.
- Ой, Боже мой! Ой, горе мне, - восклицает вдруг Сора, - я не выдержу от них!
Оказывается, открутился кран, и весь стол облило кипятком.
Минута смятения, мокрая скатерть закрывается полотенцем, и как будто ничего не было. Пьем чай "з вареньем".
Двося достала гитару. Инцидент с краном испортил настроение, и она забыла, что должна быть "всегда" веселой. Несколько предварительных аккордов...
- Оставь его, его дхугая любит
У ней пхава пхед Богом и людьми...
Тебе себя отдать, ее он счастье сгубит,
Ты ж не найдешь забвения - пойми!
- Когда она играет, я люблю мечтать, - шепчет на ухо Дынькин. - Я ей не перебиваю, и она мне не перебивает. Она свое дело знает, я свое. А ну-ка, Двося, что-либо веселое!
Две гитахи за стеной
Жалобно заныли...
Этот памятный мотив...
Милый, это ты ли?
Эх, хаз! Еще хаз!
Еще много, много хаз!
- Эх, лаз, есцо лаз, - не вытерпел какой-то карапуз.
- Если бы моя Сора знала музыку, то я заставил бы ее даже в лавке играть, - шепчет Дынькин. - Я вам тоже советую взять жену с гитарой. Сожалеть не будете...
Беседа продолжается.
- Итак, мы кончили на интересе. Какой нам может быть интерес и какая енецеятива? Возьму пример. Если играют в карты в безденежные игры, то нет заинтересованности, бросают играть своевременно и легают спать. Если же играют в денежные игры, то ись заинтересованность как одной стороне, так и другой. Одному выиграть, другому отыграться, и играют до утра, то ись если будем работать без интереса для себя, то какая может быть работа? Заработать кусок хлеба на день - и кончено? Хлеб и у старца есть! Мы хотим булку с маслом, и сало со шкварками... При царизме наша страна тоже не развивалась. Но тогда это была политика германского Вилегелема. А теперь, когда нет царя и нет Вилегелема, а руководящая партия, то какая должна быть, по-вашему, программа политики?.. Сора, ты же видишь, что человек хочет чай. Налей еще! И я говорю, что только так, а не иначе. Дайте нам, частным и честным гражданам, все гражданские права, заинтересовайте нас, и я вас уверяю, что заплутанный клубок расплутается. Дальновидный покойный Владимир Ильич сказал: всерьез и надолго. Успомните слова великого вождя!
Прощались мы очень горячо!
- До свиданья! Прощайте!
- Будьте мне здоровеньки...
- Адье! - замахала ручками Двося.
Шая Дынькин пророчил верно: он попал в клетку. Слева от его лавки выросла кооперация с "рукопожатием", справа - госторговля со звездой. И Дынькину стало не по себе.
Но "друзья познаваются в беде", и, выбравши "интересующих слов" из его последнего письма, я лечу в Бобровицы.
- Здравствуйте, здравствуйте! Очень рады!
- А Двося где?
- О-о-о... Она уже мама Двося.
- Замужем?
- Еще как!
- А вы боялись, гражданин Дынькин?
- Конечно, боялись, - оправдывается он. - У меня целый зверинец. Хая, ставь самовар!
- З варьем?
- А как же без?
- Она тоже играет на гитаре, - шепчет Шая Дынькин на ухо. - Вы видели, какая красавица?
- Итак, я должен вам сказать, что мне стало очень плохо. Но не перебивайте меня и слушайте с головой. Частные торгово-промышленники, как овцы, полезны в хорошем хозяйстве. Овцы удобная, выгодная и полезная скотина, которым корму мало требовается, уход коло их не затруднительный, а польза от их хорошая: шерсть и овчина, мясо и жир. Овец следует пускать вольно пастись по полю, не швистать длинными цугами, не пугать собаками, не скупти из их шерсти и не стригти часто. Если же пастухи швистят около овец своими длинными цугами, пугают собаками и забивают в одну кучу, они всегда пугаются, волнуются и не могут пастись. К чему это я веду? Вы можете это понять. Частные - те же овцы, удобная и полезная скотина. Но когда? Когда бы пастухи не пугали и не стригли каждого попавшего. А что мы видим сейчас? Еще пример скажу. Призывает до себя генерал Вандерфлит Ивана и говорит: "На тебе, Иван, овечку. У ней десять фунтов. Корми и пои ее, чтобы через два года она имела десять фунтов". Сидит Иван и плачет: что делать? Не кормить - сдохнет. Кормить хоть водой - прибавит вес... Приходит цыган и спрашивает: что, Иван, плачешь? Однем словом, тут целый разговор идет. Но я скажу конец: цыган достал волка, привязал его к сараю, где овца живет, и овца на сколько покушает за день, на столько худеет от страха за волка, и через два года Иван отдал Вандерфлиту обратно овечку в десять фунтов. А смысл этой сказки вот какой. Это самое сделали с нами. Дали свободную торговлю всерьез и надолго, дали овце корму довольно, но поставили с одной стороны волка, а с другой - льва. С одной стороны - кооперация с госторговлей, а с другой - финагент. Но овца не может иметь пользы от этого корма, ибо она кушает и оглядывается, авось изорвут ее. Скажите же, какая может быть польза, какой жир, какая, спрашивается, мясо и какой вообще аппетит?
- А вот и я!
На пороге Хая с самоваром. Она мило улыбается и стреляет мне прямо в сердце.
Мы движемся процессией в столовую. Хая рядом со мной...
- Вы уважаете музыку?
- Очень.
- "Баядерку" знаете?
Шая Дынькин говорил в последнем слове так:
- Здесь на позорной скамейке подсудимых, вместе с нами, частными и честными гражданами, сидит вся авторитетная верхушка финотдела и торготдела, и нашему обществу грозит или пять, или даже все десять лет Соловков, ибо прокурор говорит: "Выщипите сорную траву всурьез и надолго". Значит, Шая Дынькин больше не частный капитал, а Еремин больше не фининспектор. Хорошо. С этим туда-сюда еще можно согласиться: одни давали, другие брали. Но когда гражданин прокурор говорит: оппортунизем, скатывание, сращивание, правый уклон, тут я спрашиваю: какой у Еремина или Дынькина может быть уклон? У рыбного торговца возможно одно из двух: или прибыль, или, не дай Бог, убыток.
- Царь Давид сказал...
ПОСЛЕСЛОВИЕ Н.ШМЕЛЕВА
Признаюсь: прочитал я эту маленькую повесть о великом мудреце из Бобровиц, и опять накатила на меня тоска. Господи, вроде бы и повидал немало в жизни, и шкура задубела, и сердце уже не так дрожит, как дрожало прежде, а справиться с собой все равно не могу. Так пронзительно очевидна простота этого мира, так мало надо, чтобы общество, и люди были бы в ладу друг с другом, чтобы жизнь развивалась не сквозь мучения и страдания, а по-человечески... А вот поди ты, это-то и оказывается всегда труднее всего!
Почему простые истины, понятные и самоочевидные для Шаи Дынькина или для моего деда-мельника, были напрочь отброшены еще тогда, шестьдесят лет назад, и не найдены нами вновь, вплоть до сегодняшнего дня? Не знаю, почему. Знаю только, что многодумные кабинетные головы у нас всегда готовы пойти на любую сверхсложную и сверхмучительную операцию, на любую искусственную конструкцию, только чтобы не позволить жизни идти так, как ей от века и надлежало идти.
Ведь это должно быть ясно и малому ребенку: не отбирай у пчелы весь мед, иначе пчелы разлетятся, не режь овцу, чтобы настричь с нее шерсти, завтра останешься и без шерсти, и без овцы. В этом смысл и жизни, и любого приемлемого для людей государственного устройства. И в этом залог успеха любой жизнеспособной экономической системы. Так нет же: коллективизация, лагеря, чудовищная бюрократическая машина, равенство всех в нищете. И, к сожалению, от всего этого мы не избавились и по сей день. Я бы, например, в приказном порядке обязал весь Минфин и весь Госкомцен прочесть эту горестную повесть о Шае Дынькине. А впрочем... А впрочем, боюсь, все равно не поймут. Так и будут душить тех же кооператоров запретительными налогами либо принудительными ценами, пока кто-нибудь с самого верха не стукнет, наконец, кулаком по столу.
Вывихнули мы людям мозги набекрень! Да ни много, ни мало - трем поколениям. Вправим ли назад? Не знаю. Не уверен даже в том, что Шаю Дынькина мы не вытравили из жизни до конца, под корень, так что и наследников его простой житейской мудрости уже не осталось. Или сталось? И не все потеряно еще? Ах, как хочется думать, что это так.
Абрам Аграновский
ГЕНРИХ ГЕЙНЕ И ГЛАФИРА
Была сильная вьюга.
Помещение, в которое я попал, оказалось квартирой ночного сторожа. Старик долго кряхтел, помогая мне стащить заиндевевшую шубу, и, отчаявшись справиться, кликнул дочурку лет четырнадцати.
- Глафира!
Девочка вскочила с полатей и кинулась на помощь. В одной руке книжка, другой тянет рукав шубы.
- Что вы читаете? - спрашиваю, чтобы как-нибудь войти в разговор.
Девочка краснеет и говорит:
- Генриха Гейне... Ах, нет, простите! Генриха Ибсена...
Я потрясен обмолвкой и, не находя слов, только покачал головой.
- Поживи у нас, голубчик, не то узнаешь, - вмешивается старик. - Тут старые бабы - и те Ибсена знают.
Я в пяти тысячах километров от Москвы, в глухом сибирском хуторе, и вдруг такой сюрприз! Четырнадцатилетняя дочь ночного сторожа коммуны "Майское утро" знает обоих великих Генрихов... Даже семидесятилетний старик правильно выговаривает имя Ибсена.
Но вот я обогрелся немного и знакомлюсь ближе с Глафирой. Она достала свои учебники, окружила меня арсеналом тетрадей и демонстрирует свои школьные успехи.
Перелистываю общую тетрадь и читаю:
"Кто за мир и кто за войну?" (Сочинение.)
- Хотя заголовок у меня с вопросом, - подсказывает Глафира, - на опрос этот можно сразу ответить, кто знает хоть немножечко политграмоту.
- Правильно, товарищ Глафира.
"Не по-советски".
- Это фельетон, - продолжает ориентировать меня Глафира, - как в селе Лосиха милиционер, товарищ Сиглов, напился восьмого ноября и чуть не убил мальчика.
"Отношение русской буржуазии к Октябрю". По роману Н. Ляшко "В разлом". (Сочинение.)
"Когда Гришка уходил на фронт к белым, - начинается сочинение, - то я в это время думала: чтобы Гришку где-нибудь придушило!"
"Курсы животноводства прошли успешно". (Отчет.) "Разводите английских свиней". "Почему у нас затруднение с хлебом?"
- Глафира, в какой вы группе?
- У нас школа... - запнулась, - трехгрупповая...
Представьте поселок, в котором ежедневно, начиная с шести часов вечера и кончая одиннадцатью часами, нельзя застать в домах ни одной живой души, даже грудных детей.
Представьте далее клуб, в котором на составленных столах, выстланных мохнатыми сибирскими шубами, спят рядышком десять-двадцать детишек...
Тишина. Мерно тикают часы. На сцене при свете лампочки читают...
"Виринею"...
Но вот зачитана последняя страница, и книга тихо закрывается. В полутемном клубе шевелятся седые бороды, мохнатые шапки, платки...
- Та-а-к... - вздыхает ситцевый платок. - Ничего она не стремилась для общего дела. Ломалась, ковылялась, а все для своего положения.
- То-то, - замечает сосед, - ей, главное дело, нужен был самец и ребенок. За Павлом она шла так, попросту, по-бабьи. Пойди Павел за белыми, и она бы за ним.
- Верно, верно! - вмешивается третий. - Не случись греха с приходом казаков, она бы жила себе да жила с Павлом. Наметала бы ему с полдюжины ребят, сделалась бы такой же, как все, мамехой - и ша! И вся ее геройства ханула бы.
- Дивлюсь, за что эту "Виринею" прославили? Ничего в ней ятного нет. Не довел писатель до конца, до большого дела Виринею. Запутался. Что делать с Виринеей? Взял - да трахнул ее об скребушку...
Вы приходите в клуб через день-два.
Те же столы с ребятишками, та же дисциплина, те же блестящие глаза слушателей.
Судят "Правонарушителей".
- Не знаю, с какого края начать разговор, потому что везде у ней тут комар носу не подточит. Написано на отделку! Мартынов - настоящий грузило. Вот это молодец! Этот любую стенку лбом прошибет. Всякую бюрократию развоюет. Самый нужный по жизни человек.
- Этот рассказ, - замечает другой, - совсем не родня "Виринее". Вот и возьми: с одной головы, да не одни мысли. Изменилась она, когда писала это. Если этот рассказ писан после "Виринеи", то авторша поумнела, а если прежде она рехнулась.
- Позволь мне сказать, - вскакивает следующий. - Я считаю равносильным смерти, что рядом с "Правонарушителями" она написала "Виринею". Так и хочется сказать: "Да, товарищ Сейфуллина, у тебя есть талант, но ты обращаешься с ним бессовестно. Не топчи, черт тебя возьми, свой талант по тротуарам Москвы, а поезжай туда, где ты писала о Григории Пескове и о Мартынове. Они у тебя хороши, народ их любит. Подобных Мартынову и Пескову людей в СССР непочатые углы, и твоя обязанность..."
Все это я видел и переживал в Сибири, в коммуне "Майское утро" в пятнадцати километрах от села Косихи Барнаульского округа, в пяти тысячах километров от Москвы.
- Поживи у нас, голубчик, не то увидишь...
Живу, смотрю, вижу, но обнять все видимое и переживаемое не могу. Не вяжется это с тем, что я знал до сих пор о нашей деревне!
Вот и сейчас. Человек пятнадцать - коммунаров и коммунарок - сидят в конторе коммуны. Мы беседуем на литературные темы.
- Конечно, паря, конечно! - горячился столяр Шитиков. - Была наша Русь темная, молилась за этих сукиных сынов всю жизнь, а теперь амба! Тоже хотим попробовать ученой ухи.
И они начинают называть перечитанных авторов, подробно перечисляя все разобранные коммуной произведения.
Лев Толстой: "Воскресение", "Отец Сергий", "Дьявол", "Власть тьмы", "Живой труп", "Исповедь", "Плоды просвещения", "От нее все качества".
Тургенев: "Накануне", "Отцы и дети", "Записки охотника", "Безденежье", "Месяц в деревне".
Лесков, Горький, Щедрин, Лермонтов, Гоголь...
- Весь Гоголь! - кричит кто-то. - Так и пиши - весь Гоголь, весь Пушкин, весь Чехов, весь Островский!
Я не успеваю записывать. Не потому, что диктуют быстро, а потому, что трудно примириться с тем, что называют эти фамилии "темные" сибирские партизаны, о которых я не могу даже сказать, когда они научились читать по-русски.
- Короленко, Некрасов, Успенский, Бунин, Писемский, Чириков, Помяловский, Муйжель, Леонид Андреев, Григорович...
Чтобы как-нибудь собраться с духом, я пытаюсь перейти на абстрактные темы: о классиках, о старой русской литературе, о народниках...
- Зачем? - обижается кто-то, не поняв меня. - Мы и на новую напираем.
И снова дождь фамилий:
- Всеволод Иванов, Сейфуллина, Завадовский, Лидин, Катаев, Джон Рид, Бабель, Демьян Бедный, Безыменский, Есенин, Шишков, Леонов, Новиков-Прибой, Уткин...
- Когда вы все это успели? - вскрикиваю я.
- Восемь лет, паря! Восемь лет изо дня в день, каждый вечер в клубе.
И я снова пишу, Они обступили меня со всех сторон. Они тычут мозолистыми крестьянскими пальцами в мою тетрадь, они диктуют, а я, "московский писарь" со всеми моими гимназиями и университетами, чувствую себя в этой нахлынувшей волне щепкой...
- Мольер, Ибсен, Гюго, Гейне, Гауптман, Мопассан, Метерлинк.
- Пиши, пиши еще!
Белинские в лаптях!
Невероятно, но факт. В сибирской глуши есть хуторок, жители которого прочли огромную часть иностранной и русской классической и новейшей литературы. Не только прочли, а имеют о каждой книге суждение, разбираются в литературных направлениях, зло ругают одних авторов, одни книги, отметая их, как ненужный вредный сор, и горячо хвалят и превозносят других авторов, словом, являются не только активными читателями, но строгими критиками и ценителями.
Мне рассказывали любопытный случай, характеризующий самостоятельность этих суждений и литературных вкусов. Не понравился как-то в коммуне писатель М. Пришвин: ему вынесли суровый приговор. Когда крестьянам указали, что сам Горький хвалит Пришвина, они ответили:
- Ну, пущай ему Пришвин нравится. А вот нам сам Горький нравится, а Пришвин - нет...
Элементарная справедливость требует, чтобы было сказано хотя бы несколько слов о руководителе культурной жизни коммуны, о человеке, которому мы обязаны за этот изумительный сюрприз.
Это - учитель. Работает он в коммуне беспрерывно восемь лет и так же беспрерывно уделяет все свободное от занятий в школе время читкам газет и книг в клубе. До коммуны он учительствовал много лет в той деревне, из которой вышли коммунары. Вместе с деревней он участвовал в партизанских отрядах против Колчака, вместе с коммунарами он оставил насиженное место, чтобы, перейдя в "Майское утро", продолжать двигать культуру дальше. Вначале за шестнадцать рублей в месяц, затем за девятнадцать, двадцать четыре, двадцать восемь и, наконец, начиная с 1927 года, за тридцать два рубля в месяц. Происходит учитель из крестьян Курской губернии; образование - церковно-учительская приходская школа.
Впрочем, чтобы не затруднять читателя подробностями из биографии учителя, несколько слов о нем из местной газеты.
"Барин, который не может забыть старого. Хитрый классовый враг, умело окопавшийся и неустанно подтачивающий нашу работу. Одиночка-реакционер. Ожегся на открытой борьбе, теперь ведет ее исподтишка..." И в этом духе - полполосы, пятьсот ядовитых строк!
За что? В чем дело? Почему низвергла в бездну грязи на редкость заслуженного сельского интеллигента, вместо того чтобы поставить его в пример остальной нашей интеллигенции?! Почему?
Потому что творить революцию в окружении головотяпов чертовски трудно, потому что героев окружают завистники, потому что невежество и бюрократизм не терпят ничего смелого, революционного, живого. Вот и все. Разве этого недостаточно, чтобы был задушен заброшенный в тайгу одинокий революционер-культурник?