А. - Некоторые писали: Микель-Анджело, Толстой.
   Л. - Достаточно известно, что Микель-Анджело говорил преимущественно об особенностях разных сортов мрамора, о каменоломнях, о технической стороне своего дела, а о "красоте", об ее теории очень мало. По суждению же Толстого, авторы противоречивых и нелепых эстетических теорий нарочно эти теории выдумывают для того, чтобы привилегированные классы могли с уверенностью восхищаться глупейшими и бездарнейшими художественными произведеньями. Сам он видел сущность искусства в способности заражать людей. Собственно это не так уж расходилось с "состоянием восхищения" в трехтомной эстетике Гегеля. И самые условия, которые ставил Гегель (26) художественному произведению для того, чтобы оно превратилось в "истинно поэтическое создание искусства", могли бы без большой натяжки, хотя и неохотно, быть приняты Толстым, - все эти "gehaltsreich", "einheitsvoll", "mit der Wirklichkeit erfllt". Только они не очень много и означали. Слова же "заражение" Гегель не употребляет. Но ведь это не определение искусства, а лишь один из его признаков, вдобавок нисколько не обязательный: "Education Sentimentale" или "A la recherche du temps perdu" никого ничем "заразить" не могут, что нисколько не мешает им быть замечательными художественными произведеньями. Но если бы Толстовское определенье и было верным, то оно не могло бы вам пригодиться для разъяснения идеи Kalos, так как Толстой говорит не о "красоте" и выводит искусство не из нее. И уж совершенно бесполезно обращаться к современным трудам по эстетике, - там хаос еще больший. Каррит делит определения красоты на разряды: определения гедонистически-моральные (Платон, Рескин,
   Толстой, - Толстой как-то оказался у него и гедонистом!), реалистически-типичные (Аристотель и тоже Платон), интеллектуалистические (Кант, Кольридж), эмоциональные (Шопенгауер, Ницше), экспрессионистские (Бенедетто Кроче). И все эти ученые слова означают именно то, что нет никакого удовлетворительного определения. Вывод автора: "Всякая красота есть выражение того, что может быть названо взволнованностью" (27). Не стоило, по моему, и огород городить. Почти столь же ценный вывод у Сантайяны: "Красота есть удовольствие, рассматриваемое, как качество вещи" (28)! По-моему "честнее" оказался Алэн, философ еще недостаточно оцененный. Он прямо говорит: "Я как на стену наткнулся на красоту" ("Je me heurtai  la
   beaut comme  un mur" (29)). К самому интересному из всего написанного о красоте принадлежат страницы Франка. Но он справедливо считает красоту "нейтральной": "Красота как таковая, нейтральна, в каком-то смысле равнодушна к добру и злу" (30). Сходный смысл, вероятно, имеют Тютчевские стихи: "Люблю сей Божий гнев! Люблю сие незримо - Во всем разлитое таинственное зло"... Нет, на идее Kalos никакой философии не построишь.
   А. - Я и говорил вам, что я понятие "красота-добро" строю на системе произвольно выбранных аксиом. Поэтому ваши возражения бьют мимо цели. Не буду повторять того, что я говорил о геометрии Гильберта.
   Л. - Позвольте в таком случае и тут уточнить или, если хотите, "заострить" вашу мысль. Очевидно, в области "красоты" вы исходите из такой системы аксиом, при которой, скажем, "Макбет", "Юлий Цезарь", "Война и Мир", "Ночной Дозор", "Девятая Симфония" (я знаю ваши вкусы в литературе, в живописи, в музыке) признаются великими произведениями искусства. Вы, вероятно, добавляете к ним, например, несколько знаменитых пейзажей, чтобы было и das Natur-Sehne, еще десять или двадцать художественных произведений, называете это произвольной системой аксиом и строите философский взгляд на таком petitio principii! Добавлю к этому, что и основания такой системы не постоянны и меняются с течением времени: даже эпопея "Войны и Мира" в России была признана не сразу и вначале подверглась грубейшим и глупейшим нападкам, - за ней отрицались многими "критиками" и художественные достоинства; а во Франции ее первое издание (которого было продано шестнадцать экземпляров) не имело ни малейшего успеха (оставим в стороне исключение: восторженный отзыв Флобера в письме к Тургеневу). В год появления "Девятой Симфонии" музыкальные критики более или менее сошлись на том, что Бетховен помешался. Рембрандт в конце жизни совершенно вышел из моды, впал в нищету, должен был служить натурщиком для молодых художников, которые верно потешались над его прошлым творчеством, как, скажем, теперь французские художники и критики потешаются над каким-нибудь Леоном Бонна, "подумать только, что нашим отцам и дедам это нравилось!".
   А. - Действительно вы мою мысль "заострили", но против этого я не очень возражаю, хотя в указанном вами petitio principii неповинен.
   Л. - Очевидно, вы применяете ваш метод "выборных аксиом" и ко второму понятию вашей двучленной формулы: к добру?
   А. - Не я применяю: это делает жизнь. То, что Спиноза говорит о "микроскопе", естественно относится и к этике. И дело тут, разумеется, не только в разнице эпох. Гитлер и Рузвельт были современниками, но если бы они встретились и поговорили друг с другом "откровенно", то понадобились бы услуги не только переводчика-лингвиста, но и, так сказать, переводчика от морали. Я не виноват в том, что, например, заповеди Моисея так же "недоказуемы", как учение Ницше о сверхчеловеке или как нигилизм Штирнера. Но человек может и обязан произвести выбор: он сам устанавливает для себя аксиомы. То, что я назвал "Ульмской ночью", то, что я называю "картезианским состоянием ума", уже предполагает выбор в аксиоматике. Я не мог бы доказать, что Декарт "благороднее" Франца Бема. Однако самое сопоставление этих двух имен я тут произвожу, преодолевая чувство брезгливости. Вполне возможно было основать "стройное мировоззрение" на Гитлеровских аксиомах. Еще легче основать его на аксиомах Ленинских (которых я, при всем своем антибольшевизме, с гитлеровскими не сравниваю). И уж, конечно, тут ссылаться на среднего человека было бы и бесполезно, и очень тягостно. За Гитлером пошли десятки миллионов представителей породы, так смело названной homo sapiens. Если б Гитлер победил, десятки миллионов, разумеется, превратились бы в сотни. Аксиомы Ленина уже приняты сотнями миллионов людей, - притом в немалой части и по нашу сторону железного занавеса, т. е. приняты свободно. Сотни миллионов людей стоят и за аксиомы демократического мира. Каков процент искренности у этих миллионов разных подразделений homo sapiens, никому неизвестно. Процент жертвенности тоже неизвестен и, должно быть, очень незначителен. "On n'est martyr que des choses dont on n'est pas bien sr" (31), - говорил Ренан. А здесь что-то слишком многие уверены в своей правоте. Как и надолго ли разрешит история этот спор, грозящий перейти в драку, - в самую кровавую драку в истории, - никто сказать не может. Но разрешит его не логика. Человечество и тут одинаково легко обойдется и без "Критики Чистого Разума", и без "Критики практического разума", и без "Критики способности суждения". Доказано не будет ничего. И это, разумеется, нисколько не мешает каждому из нас выбрать и принять те или другие аксиомы.
   Л. - Допустим на мгновенье, что можно исходить из произвольной аксиоматики в установлении понятий добра и красоты. Но если они неразделимы, то вы вынуждены отвергнуть искусство, никакого "добра" в себе не заключающее. Вы не можете ведь отрицать, что есть и такое. Для того, чтобы это признавать, не нужно думать с Андре Жидом, что "из добрых чувств создается плохая литература". Или же вы считаете, что вечно только "доброе", "здоровое" искусство? Берне говорил: "Я слишком здоров: не могу писать". Обе эти "аксиомы" - "вечно только здоровое искусство" и "вечно только больное искусство" - одинаково нелепы. Один поэт создает шедевры, хотя он "болен", как Бодлэр; другой их создает, хотя он "здоров", как Пушкин. Но я готов допустить, что, если не "здоровое", то "доброе" искусство имеет больше шансов, чем "злое", на относительную вечность, т. е. на прочную любовь пяти-шести поколений. У самых же великих писателей, у таких, которые могут рассчитывать на любовь не пяти-шести, а десяти или двадцати поколений, вы и не скажете, "добры" ли они или "злы". У Толстого есть много очень жестоких страниц. "Записки из Подполья" - одно из самых замечательных произведений Достоевского. И что же вы тогда сказали бы о Прусте и о Сартре!
   А. - Я сказал бы прежде всего, что самое сопоставление этих двух имен совершенно недопустимо в художественном отношении. Пруст был гений, открывший в литературе четвертое измерение, а Сартр...
   Л. - Уж в этой области вы никак не установите сколько-нибудь твердой табели о рангах, Клодель сказал, как вы знаете: "Этот торжественный осел Гете". Задолго до него тот же Берне говорил, что Гете "ничтожество", "трус", "льстивый раб и дилетант". Киркегаард довольствовался тем, что называл Гете "un adroit
   dfenseur de fadaises" (32).
   A. - Все это Гете и не очень повредило, и не понизило его места в литературной табели о рангах... Я, разумеется, понимаю, почему вы упомянули о Сартре. К сожалению, теперь вообще трудно вести философский спор, не натыкаясь на экзистенциализм, - или, по крайней мере, трудно было еще недавно: как будто эта малоинтересная и не слишком новая (33) доктрина уже начинает выходить из моды, но...
   Л. - Я упомянул об экзистенциалистах потому, что их учение имеет прямое отношение к нашей беседе. Вы называете его малоинтересным. Не могу с этим согласиться. У Киркегаарда есть множество тончайших мыслей, замечательна и сама идея l'angoisse, l'angoisse devant le bien ou l'angoisse devant le mal. Еще сильнее страницы об Existenzerhellung у Ясперса (34) - на мой взгляд самого замечательного из экзистенциалистов, - в частности его страницы о смерти. Не думал я, что после Платона и Шопенгауера можно о смерти найти новое и ценное у профессора. Очень хороши и страницы Габриеля Марселя о "chacun de nous est immerg" и о "succession de tirages au sort". Я вменяю в вину экзистенциализму, что он совместим с чем угодно: у Марселя с католицизмом, у Алькие с марксизмом, у Лефевра с коммунизмом, у Сартра с его нынешним полукоммунизмом, а у Хейдеггера (в недавнем прошлом) с национал-социализмом, - как вы знаете, этот знаменитый мыслитель, через несколько месяцев после прихода Гитлера к власти, произнес памятную речь о Шлагетере. И поклонники могли сказать в его защиту лишь то, что он "был соблазнен, как ребенок, самыми внешними проявлениями гитлеровского энтузиазма", он
   действовал "больше по слабости", его юные сыновья были национал-социалистами и оказывали на него влияние, и т. д. (35). Хороши смягчающие обстоятельства: глава большого философского течения, поддающийся чарам нюрнбергских парадов, подпадающий под влияние мальчишек! И, хотя Сартр и теоретики вообще за это ответственности не несут, не приходится особенно удивляться молодежи из Кафе де Флор и Кафе Прокоп: уж если 1'existence prcde 1'essence (какое открытие!), то отчего же не заниматься весьма веселыми ночными похожденьями?
   А. - Вы, конечно, вполне правы и в негодовании по поводу, скажет действий Хейдеггера, и в том, что учение, которое легко совместить с самыми разными взглядами, с самым разным отношением к жизни, невольно вызывает к себе некоторую настороженность. Позвольте все же вам сказать, что это не имеет отношения к нашему нынешнему разговору, - отступления в сторону позволительны и по-моему, желательны, но злоупотреблять их числом не следует. В связи с Kalos нас может тут интересовать лишь Сартр, как романист и драматург. Я не отрицаю, что много ценных страниц есть и в его неудобоваримых философских трудах, даже в "L'Etre et le Nant" с разными "permanences de la quiddit", "circuits de 1'ipseit", с "les nants qui ne se nantissent pas, mais sont nantiniss", - когда французский писатель начинает писать, как немецкий приват-доцент, он становится невыносим. К предмету нынешнего нашего разговора может иметь отношение лишь Сартр-романист. Мы говорили о картезианском состоянии ума, упоминали о Лейбницевском. Что ж (при всей неравности имен) можно, пожалуй, говорить и о Сартровском. Его хроническое состояние ума может быть выражено заглавием его лучшей в художественном отношении книги, "La Nausee". Он описывает "тошноту" раз сто, сделал из нее "состояние ума", - и, с большим вкусом, придал ему картезианскую форму: "Так это тошнота? Эта ослепительная очевидность? Долго же я ломал себе голову и писал об этом! Теперь я знаю: я существую, мир существует"... Выразимся вульгарно: Сартр дал нам cogito рвоты. Не возражаю. Он (и Селин), как купец Бородкин у Островского, "никому уважать не намерены"... Если Хейдеггера "die Philosophie des lebendigen Geistes, der tatvollen Liebe, der verehrenden Gottinnigkeit" (36) странным образом привела к Гитлеру, то Сартра экзистенциализм привел с одной стороны к психологии "La Nause", к философии "Les Mouches" с ее хором Эринний (37), очень напоминающим стишки в "философских драмах" Луначарского, к бульварным театральным пьесам и фильмам в чистейшем Холливудском стиле - с револьверами, винтовками и бомбами, да еще - к мегаломании. В конце одного из своих художественных произведений он говорит: "Уже ему предлагали услуги испытанные системы морали: был разочарованный эпикуреизм, была резиньяция, был дух серьезного, был стоицизм, все, что помогает наслаждаться, от минуты к минуте, в качестве знатока, неудачной жизнью". Другая еще более ироническая страница о "гуманисте", - радикальном, католическом, социалистическом, все равно каком, - не стоит ее приводить. Смысл ее таков, что гуманисты этих течений (т. е. поясним от себя: Спиноза, Мишле, Ламеннэ, Жорес) - старое дурачье, - об их учениях и говорить без издевательства нельзя. Очевидно, только экзистенциализм (в его Сартровском варианте) есть дело серьезное. У читателя невольно возникает вопрос: "А кто же такой этот господин Сартр!". Забавно то, что вскоре он сам стал "гуманистом" и даже, ничего об этом не зная, гуманистом очень старого иноземного толка... Конечно, я думаю, вы вспомнили о Сартре потому, что его литература представляет собой прямое отрицание идеи Красоты-Добра. Согласитесь однако, что, если учение Платона находится в прямом противоречии с художественным творчеством мосье Сартра, то тем хуже для мосье Сартра, а не для Платона. В связи с этим мы можем уделить особую беседу классической русской литературе: она одна из лучших иллюстраций к идее, о которой мы говорим.
   Л. - Боюсь только, что вы русскую классическую литературу будете выводить из "красоты-добра", а "красоту-добро" - из русской классической литературы, называя это иллюстрацией.
   А. - Сейчас упомяну лишь об одной особенности настоящего русского искусства: до большевиков цинизм был ему чужд, и это важно не только с морально-политической точки зрения, но и с точки зрения эстетической. Циник в литературе неизбежно и очень скоро находит победоносного соперника в цинике гораздо более бойком. Мало того, писателям-циникам почему-то всегда приходит желание повыситься в чине и заняться философией, богоборчеством, или хотя бы, например, коммунистической пропагандой. Эренбург стал коммунистом. Были такие же Эренбурги у фашистов. Можно поступить и еще проще, - зачем пропаганда? Генри Миллер, например, долго изумлял мир порнографией или тем, что писал всеми буквами непристойные слова. Казалось бы, продолжать и продолжать? Нет, ему понадобился "вызов Господу Богу", "un coup de pied dans le cul  Dieu", - предпочитаю уж цитировать по французскому переводу, да и то ограничусь одной строчкой из многих столь же умных и изящных. Как все они были хороши до своего повышения в чине!.. В настоящей русской литературе ничего сходного никогда не было и нет. Она не "говорила красиво" и в ту далекую пору, когда это было на западе чрезвычайно принято. Чехов сказал: "Ну, какой же Леонид Андреев писатель? Это просто помощник присяжного поверенного, которые все ужасно как любят красиво говорить" (38). Еще гораздо большая заслуга настоящей русской литературы в том, что не удивляла она людей и грязью, - хотя грязь самое легкое из всех "художественных достижений". Большие русские писатели не писали ни как Сартр, ни как Генри Миллер. Они к своему делу и относились совершенно иначе: прицел был более дальний. Толстой разочаровался в искусстве за много лет до "Воскресения". Но... Как вы помните, этот роман печатался в "Ниве", проходя, кстати сказать, через двойную цензуру: и государственную, и цензуру редакции, очень боявшейся повредить репутации "журнала для семейного чтения". Издатель вдобавок очень торопил автора и - правда, весьма почтительно - просил его ускорить присылку очередных частей рукописи. Толстой, забыв о своем "отрицании искусства", ответил: "Пословица говорит: что скоро сказка сказывается, а не скоро дело делается, а я говорю: скоро дело делается, а не скоро сказка сказывается. И это так и должно быть, потому что дела самые большие разрушаются, а сказки, если они хороши, живут очень долго" (39). Это вам не Миллер и не Сартр.
   Л. - Дело не в них одних, а в огромной части новейшей западной литературы (другой же в настоящее время нет: о советской не стоит говорить, она теперь общепризнанное пустое место). Да и вся западная литература, хотим ли мы того или нет, к идеям "красоты-добра" и к Толстому не вернется: у него для нее, при всем его тончайшем до незаметности юморе, недостаточно едкости и иронии. Кажется "Плоды Просвещения" - единственное чисто-ироническое произведение Толстого и во всяком случае единственное с ироническим заглавием. Нет у него ни обнаженной мизантропии, ни беспросветного пессимизма. А наша эпоха именно к этому располагает, как, впрочем, и некоторые прежние. Напомню вам страницу из "Философии Искусства" Тэна: "Зло, принесенное варварами, неописуемо: были истреблены народы, разрушены памятники, опустошены поля, сожжены города, уничтожены, унижены, забыты промышленность, искусства, науки, везде царили страх, невежество, грубость... Земля не возделывалась, съестных припасов не хватало. В 11-ом веке, на семьдесят лет насчитывалось сорок лет голода. Монах Рауль Глабер сообщает, что стало привычным есть человеческое мясо; один мясник был сожжен живьем за то, что выставил его в своей лавке. В общей грязи и нищете были забыты самые обыкновенные правила гигиены, распространились полновластно чума, проказа, эпидемии... Легко угадать чувства, вызванные подобным положением в душах людей. Сначала были подавленность, отвращение от жизни, черная меланхолия. Один писатель того времени говорит: "Мир - бездна злобы и бесстыдства" (40)... Нынешние пессимисты все же несколько преувеличивают, говоря, что никогда в истории не было времени подобного нашему. Я не пессимист, но думаю, что долго, очень долго, не будет в мире той отстоявшейся, прочной, не катастрофической или "акатастрофической" обстановки, которая необходима для Торжества в искусстве принципа "красоты-добра".
   А. - Вы, очевидно, забыли, что Тэн написал эту свою картину в объяснение происхождения готики! На смену подавленности, отвращения и меланхолии пришла религиозная экзальтация, - и появилось готическое искусство. Иными словами, появилось одно из замечательнейших выражений красоты-добра в истории. Со всем тем, я отказываюсь что бы то ни было предсказывать и в искусстве. Большой художник подписывал свои картины: "Courbet sans religion et sans idal" в более или менее "акатастрофическое" время. Возможно, что искусство частью и к этому приблизится, однако никак не в циничном варианте.
   Л. - Итак, вы в основу своей системы (в кавычках или без кавычек) кладете три идеи: случай, которому дали весьма странное определение, "выборную аксиоматику", которая по меньшей мере весьма спорна, и понятие красоты-добра, которое вы определить отказываетесь и готовы лишь пояснить иллюстрацией. Не могу сказать, чтобы это меня удовлетворяло. Сегодня же, если я вас правильно понял, вы еще весьма увеличили роль "kalos", отметив, что Декарт и в своих чисто-научных трудах исходил отчасти из эстетического начала. Я думал, что он, как все ученые, исходил из опыта и наблюдения.
   А. - Разумеется. Но когда оказывался возможным выбор между двумя научными теориями, одинаково пригодными для группировки и объяснения фактов (а такой выбор возможен почти всегда), Декарт отдавал предпочтение той, которая ему казалась более красивой. В этом, конечно, сказывался именно недостаток веры в вечность аксиом и в существование абсолютной научной истины. Сопоставляя космологии Птоломея, Тихо де Браге, Коперника и свою собственную, он не опровергает три первые (между собой не связанные): он говорит, что они приблизительно стоят друг друга; все они не истины, а только гипотезы. Но гипотеза Коперника, по его мнению, проще и яснее, а потому лучше гипотез Птоломея и Тихо; что же касается его собственной, то она имеет еще большее преимущество изящества. При этом он совершенно определенно указывает, что дело идет не об истинном существе явления, а лишь об его гипотетическом выражении (41). Я себе не представляю более замечательного определения целей, задач и методов науки: в этих страницах Декарт заглянул вперед на два столетия, и тут, быть может, тоже один из заветов "Ульмской ночи". Лейбницу, например, или Спинозе такая мысль была бы наверное чужда. Добавлю, что, поскольку дело идет о красоте, как об одном из критериев ценности научных теорий, Декарт имел и предшественников. У Коперника в применении к научным положениям беспрестанно встречаются такие слова, как "nobilis", "divinus", "mirabilissimus" (42). Галилей еще чаще говорит о "specolazione tanto gentile", o "bella meditazione", о "veramente angelica dottrina" (43). В его диалоге Сагредо говорит Сальвиати об одной доктрине, что ему казалось святотатством посягнуть на столь прекрасное научное строение: "Laceгаг si bella struttura"(44). Декарт тут пошел лишь дальше, чем они. Современным физикам (в широком смысле слова) сочетание истины с красотой может показаться ересью; но и у них - уж совершенно бессознательно - то и дело проскальзывают неожиданно эстетические идеи и оценки. Знаменитые опыты Вильсона довольно единодушно прозваны "самыми красивыми опытами в истории науки", и, может быть, эта их сторона даже более важна, чем их чисто-научное значение. Научное творчество в корнях имеет немало общего с творчеством художественным.
   Л. - Из отдельных и случайных замечаний Декарта, Коперника, Галилея нельзя сделать тех выводов, которые делаете вы. Вдобавок, мы весьма часто видим больших ученых, ничего не понимающих в искусстве, и больших художников, не имеющих ни малейшего представления о науке.
   A. - Это верно. Тем не менее некоторые свойства, как, например, наблюдательность и воображение, одинаково необходимы и тем, и другим. По-моему, людям науки и искусства надо было бы раза два или три в жизни менять специальность. Это было бы весьма полезно и им самим, и тем, для кого они работают.
   Л. - Теперь человеческой жизни едва хватает для изучения даже одной специальности!
   А. - Не будем ничего преувеличивать, - особенно в угоду человеческой лени и косности. За исключением медицины, нет в настоящее время ни одной науки, которой человек средних способностей не мог бы в два или три года овладеть настолько, чтобы иметь возможность и право плодотворно в ней работать...
   Л. - Как же вы связываете идею добра с идеей случая? Вы вскользь сказали о возможности "сознательной борьбы со случаем, но не остановились на внутренней противоречивости этого понятия.
   А. - В чем же она? Вы, очевидно, разумеете под случаем один несчастный случай!.. Если человечество может со случаем бороться, то этим оно обязано случаю же. Так люди всегда и делали, - правда, бессознательно.
   Л. - Едва ли человек, исходящий из философии случая, может и делить его на счастливый и несчастный. Как вы определив, например, расщепление атома? В настоящее время специалисты склонны думать, что запасов угля на земле хватит всего на двадцать пять лет, а запасов нефти лет на пятьдесят. А так как расщепление атома несомненно даст нам новый вид энергии в теоретически безграничном количестве, то его надо считать "случайностью" весьма счастливой; что делали бы без нее люди конца нашего столетия? С другой же стороны, та же случайность привела к созданию атомных и водородных бомб. Есть немало оснований предполагать, что эта сторона открытия будет иметь в истории характер прямо противоположный. И, конечно, тут незачем говорить, что ученые не ответственны за применение, которое дается их открытиям. Конечно, ученым очень удобен такой взгляд, - они нисколько, ничуть, ни в какой мере не ответственны, во всем виноваты нехорошие государственные люди. На самом деле, ученые отлично знают, что делают, знают, для чего послужат их изобретения, знают, от кого получают жалованья и награды. Но если б они ответственны и не были, то это ровно ничего не меняло бы... Правда, при некоторой доле "юмора висельников" или при некотором "панглоссизме", можно было бы сказать, что атомные бомбы очень уменьшат число потребителей энергии в мире и, следовательно, компенсируют истощение нефти и угля.