Страница:
Будь на месте Фуше человек еще в сто раз более проницательный и хитрый, и он ничего тут предсказать не мог бы. Уж скорее всего он сделал бы вывод, что на Конвент рассчитывать нельзя, что его надо оставить в покое. И в этом он жестоко ошибся бы; судьба Робеспьера решилась 9-го Термидора именно в Конвенте. Один французский писатель говорит, что в Далмации существует легенда о "восстании иллирийских баранов". Эта легенда невольно приходит в голову, когда читаешь описание исторической сцены, закончившейся арестом диктатора. Теперь второй фактор: Комитет общественного спасения. Его тогда современники, а позднее историки, называли "министерством Робеспьера". В нем были две группы. Первую составляли работники, как Карно или Лендэ; эти люди действительно организовали военную победу и спасли Францию от иностранных армий. Вторая группа состояла из политиков: они проводили террор и заливали Францию кровью. Не будем однако слишком строго держаться такого деления. Остроумный человек сказал: "История пишется беспартийными людьми. Они между собой не согласны, так как беспартийные люди есть во всех партиях". Деление "министерства Робеспьера" на овец и козлищ было уж слишком выгодно для некоторых историков. На самом деле, например, приказ об аресте Дантона был принят почти единогласно на соединенном заседании Комитетов общественного спасения и всеобщей безопасности, - подписал его, своим мелким почерком, и сам Карно. Олар в книге, написанной против Тэна, не только его бранит, но, можно сказать, поносит за многочисленные искажения и извращения фактов французской революции. Во многом Олар прав: Тэн в ту пору, когда писал свой знаменитый труд, был уже настоящим реакционером и, в угоду общему взгляду на революцию, с документами обращался довольно свободно. Тем не менее психологию террористов, деятельность, причинные цепи членов Комитета общественного спасения Тэн, по-моему, понял правильнее, чем Олар со всей его необъятной эрудицией. Они принадлежали к разным по духу идеологиям и, разумеется, оба были "беспартийные люди". Но, как говорил не без основания Тэн, "надо быть большим писателем для того, чтоб быть историком". Олар им не был. Однако именно в вопросе о Карно эти историки странным образом поменялись ролями: тут защищал Тэн, обвинял Олар (41) - и был в этом случае с фактической стороныы прав: да, и Карно подписал приказ об аресте, т. е. о казни, Дантона! Что ж, представьте себе на мгновение психологию участников того заседания. Они знают, что обрекают на смерть самого выдающегося из деятелей революции только потому, что Робеспьеру надо устранить единственного опасного соперника. Члены Комитета всеобщей безопасности подписывают, конечно, с полной готовностью, - не все ли им равно? Начальство так хочет, этого совершенно достаточно. Карно, вероятно, себе говорит, что отечество в опасности, необходимо обеспечить единение в национальной обороне, можно пожертвовать отдельным человеком, когда на фронте гибнут тысячи людей, что ж делать? - и посылает на казнь Дантона, считавшегося с полным основанием два года тому назад символом и героем национальной обороны. Некоторые участники заседания очень многим обязаны Дантону, другие, верно большинство, еще недавно с ним закусывали, пили, болтали в кафе "Прокоп". Кто знает, кто мог бы сказать, как скрещивались тут отдельные цепи причинности? Быть может, у одного из них в тот день были особые личные основания угождать Робеспьеру? Быть может, другого Дантон обидел каким-либо замечанием, шуткой, пренебрежительным тоном. Робер Ленде отказывается подписать приказ; это героическое действие, он в самом деле был очень мужественный и принципиальный человек, - другие, должно быть, смотрят на него, как на сумасшедшего. Затем Дантона судят и казнят по обвинению в роялизме. Через три месяца, отчасти по тому же обвинению, но уже без пародии суда, казнят Робеспьера. С другой же стороны, и "козлища", особенно Сен-Жюст, немало сделали для национальной обороны. Нет, деление на "работников" и "политиков" трудно провести последовательно до конца. В день 9-го Термидора, и в предшествовавшие дни, "работники" скромно держались в стороне. Сам Робеспьер уже почти не посещал заседаний Комитета. "Политики" же разделились поровну: за диктатора Сен-Жюст и Кутон, против него Колло д'Эрбуа и Бильо-Варенн. Эти члены одного министерства, "товарищи по работе", ненавидели друг друга не меньше, чем, например, ненавидели один другого Троцкий и Сталин. Каждая из двух "групп" всей душой надеялась погубить другую. По случайности, победила вторая. По другой случайности, погибли обе, так как вскоре после казни Сен-Жюста и Кутона были отправлены в Кайенну Бильо-Варенн и Колло д'Эрбуа. Если все они сами равно ничего не предвидели, то тем менее могли предвидеть что бы то ни было другие. Коснемся кратко третьего фактора: Комитета всеобщей безопасности. В нем сколько-нибудь честные или даже просто идейные люди составляли редчайшее исключение. Был один политический кретин, вдобавок предатель по натуре, гениальный художник Давид, обещавший накануне переворота "выпить цикуту с Робеспьером" (42) и затем благополучно, без всякой цикуты, проживший до старости. Другие члены Комитета были подонками человечества, мало отличающимися от людей ГПУ и Гестапо. Существует о них истинно страшная книга: воспоминания их товарища Сенара. Еслиб какой-либо второстепенный агент Гестапо написал правдивые воспоминания, они, вероятно, не очень отличались бы от этой книги. Левые французские историки либо ее замалчивали, либо, как Амель, объявляли ее гнусной клеветой. На самом деле в ней, если не все, то очень многое было чистейшей правдой (43). О Комитете всеобщей безопасности, который Ленотр справедливо называл фабрикой грабежа и смерти, можно было не с вероятностью, а с полной уверенностью, сказать только одно: он будет на стороне победителя. Иными словами, тоже нельзя было сказать ничего, так как никто не мог знать, на чьей стороне окажется победа.
Л. - Если это что-либо доказывает, то разве лишь то, что термидорианцы были люди очень решительные:
они полагались твердо на свои собственные силы.
А. - Не очень твердо полагались. Они готовы были друг друга в случае надобности и предать. "Фанатик" Колло в самую решительную минуту чуть не предал было Фуше, который в свою очередь еще 7-го Термидора, за два дня до развязки, обсуждал возможность сговориться с Робеспьером. Баррас с деланным презрением говорит, что после переворота нашел в бумагах диктатора униженные письма Талльена. Но Мадлэн сообщает (правда, не указывая источника), что сам Баррас молил Робеспьера "об отпуске грехов и прощении" (44). Как люди, заговорщики были еще менее привлекательны, чем Робеспьер. Не скрою, мне этот диктатор всегда казался одним из самых противных в истории (по крайней мере до двадцатого века, когда появились диктаторы еще неизмеримо более отвратительные). Но и современники, и историки, во всяком случае многие из них, относились к нему не так. Наполеон когда-то спросил Камбасереса (хорошо знавшего правящий персонал 1794 года), что он думает о Робеспьере и об его конце. Этот правый сановник, богач, циник и сибарит, ответил в привычных ему юридических выражениях: "Государь, по этому процессу было вынесено решение, но защитительная речь произнесена не была". С тех пор "защитительные речи" по делу Робеспьера произносились историками не раз. Не говорю уже о бессмысленно-восторженной его оценке в книге Эрнеста Амеля. Мишле называл его "великим человеком", а Жорес говорил: "Я с Робеспьером!". Ни об одном из термидорианцев никто из историков никогда не говорил ничего похожего. Суда истории нет, суд историков пристрастен, они это обычно скрывают, - да и то не все: вот ведь Жорес назвал свою четырехтомную книгу "Социалистической историей французской революции", - точно при подлинном беспристрастии могла бы быть "социалистическая" или "либеральная" или "консервативная" история. Жорес был только откровеннее, чем другие, хотя и он отверг бы с негодованием обвинение в пристрастии... Теперь последний фактор: якобинский клуб. Он не был правительственным учреждением, хотя получал субсидии от Комитета общественного спасения и фактически имел право чистки администрации. На него надеялись обе стороны и обе для этого имели достаточное основание: Робеспьер был очень популярен в клубе, однако, были популярны и заговорщики; Фуше начинает с Робеспьером борьбу за симпатии клуба. Борьба идет с переменным успехом. 18 прериаля, к общему изумлению, Фуше избирается председателем клуба. Потом якобинцы понемногу переходят на сторону диктатора. Еще маленькая случайность, - на этот раз вполне достоверная: 2-го мессидора Фуше пишет в Нант письмо своей сестре с резким отзывом о якобинцах. Один из членов Конвента, находящийся в миссии в Нанте, перехватывает это письмо, распечатывает его и немедленно отправляет Робеспьеру (45). Впрочем, этой случайности я особого значения не придаю: большинство якобинцев меняли решения в зависимости не от того, кто что о них думал, а от того, кто, по их мнению, побеждал. Накануне переворота они вопрос решают - и ошибаются самым жестоким образом: окончательно принимают сторону Робеспьера и с позором, с криками, со свистом выгоняют из клуба чуть не в шею Колло д'Эрбуа. Обе стороны считали клуб огромной силой. Между тем выяснилось, что почти никакой силы он не имеет; помощи он Робеспьеру 9-го Термидора не оказал, а через несколько дней Баррас, не встретив ни малейшего сопротивления, закрыл клуб и принес Конвенту ключи от него. Вот все "факторы". Как видите, они были настолько неопределенны, неустойчивы, переменчивы, что ровно ничего предсказать было нельзя, ни с помощью теории вероятностей, ни без нее. Тем не менее, термидорианцам необходимо было, разумеется, выбрать какую-то линию атаки, путь для свержения диктатора. Плана в настоящем смысле у них не было. Но они решают обойти Робеспьера слева. Заговорщики ставят себе целью углубление революции. Они объявят Робеспьера "умеренным", клерикалом (devot) и даже роялистом, напомнят, что он в свое время защищал Дантона! В этом смысле должен говорить - и говорит - в Конвенте в день переворота Бильо-Варенн. На счастье заговорщиков, его речь, по-видимому, слушали очень невнимательно. Решила дело речь Талльена, который, вероятно, за десять минут до своего трагического появления на эстраде вообще не знал, что скажет, - не знал даже и тогда, когда говорил! Везло термидорианцам необычайно. Опять почти случайность. В Конвенте председатель менялся каждые две недели. Эту должность поочередно занимали видные политические деятели разных партий. Занимали ее в разное время Робеспьер, Карно, Талльен, Сен-Жюст, Давид, Кутон, Камбон, Дантон, Верньо и другие. Заговорщикам повезло: в день, назначенный для переворота, в Конвенте председательствует Колло д'Эрбуа. Это им вообще было очень удобно; вдобавок, бывший актер обладал мощным голосом и привык с молодости орать на сцене. Он мог не давать слова Робеспьеру, мог заглушать его восклицания с места: на историческом заседании он это и делал с успехом. На случай уличной схватки у термидорианцев был военный Баррас, в самом деле Конвент назначил его командующим войсками. Надо было однако найти главного оратора. Фуше для этой цели совершенно не годился. Но Талльен иногда, когда бывал в ударе, говорил хорошо. И новая счастливая случайность: казнь арестованной любовницы Талльена, красавицы Терезы Кабаррю, бывшей маркизы де Фонтенэ, будущей княгини де Караман, прозванной Notre Dame de Thermidor, назначена на 10-е Термидора. Из тюрьмы она посылает своему любовнику коротенькую записку: "Меня убивают завтра. Неужели вы трус?". Талльен, влюбленный в нее до полного безумия, приходит в состояние невменяемости. Жизнь без Терезы не имеет для него цены. Это именно то, что нужно термидорианцам. Вот кто будет говорить! Не все ли равно, что он скажет? Важно то, как он скажет, - сумеет ли хоть на мгновенье довести до белого каленья тусклую аморфную массу Конвента. И это удается превосходно. Сцена заседания Конвента в день 9-го Термидора была сплошным Бедламом. Робеспьеру предъявляется бессмысленное обвинение в том, что он роялист. Колло д'Эрбуа поручено не давать слова диктатору. Сен-Жюст начинает речь против заговорщиков. Возьму описание из одного романа, - разумеется, с сокращениями. Талльен вбежал в зал и "остановился в нескольких шагах от трибуны, сжимая на груди кинжал и в упор, горящими глазами, глядя на Робеспьера и Сен-Жюста. В мертвой тишине Конвента точно треснула искра и по зале заседаний пронесся подавленный стон. В этом странном появлении человека, которого все считали обреченным, в его наклоненной вперед, вызывающей и решительной позе, в его безумных, налитых кровью глазах почувствовалось что-то страшное, как будто упал готовый разорваться огромной силы снаряд. Сен-Жюст побледнел и начал свою речь. Со второй фразы его вдруг прервал бешеный истерический крик Талльена. И в ту же минуту не только члены Конвента, но и посетители наверху стали подниматься с мест. Барер, вскоре затем вошедший в зал заседаний, слушал с удивлением и с замиранием сердца. Талльен говорил не то, что сказал бы Барер и что в нормальной обстановке могло бы быть всего вреднее партии диктатора. Но вместе с тем Барер шестым чувством чувствовал, что Талльен губит Робеспьера; губит не содержанием слов, а чем-то иным, от чего люди вскакивают, от чего сжимаются кулаки и бледнеют лица, и ярость подкатывается к горлу... Тот до сих пор непроницаемый покров, которым общий неизъяснимый страх окружал Робеспьера, как будто вдруг начал таять. Бессловесное болото, сильное в момент голосования своей численностью, точно выходило из обычного оцепенения. Барер чувствовал, что бой начался хорошо, и что шансы растут... И ему становилось все яснее, что главное, самое важное, единственное важное в начавшемся смертельном бою - это помешать говорить Робеспьеру. То же самое одновременно почувствовали наиболее опытные из остальных заговорщиков. В разные концы зала тихо пошел приказ по линиям... Протянув кулаки к председателю, что-то кричал надрываясь Робеспьер... Председатель потрясал в руке звонком, вытянув его по направлению к Робеспьеру, и со злобой все время отрицательно мотал головой. Голос Талльена все рос, рос до мучительного, нестерпимого крика и покрыл, наконец, и звонок председателя, и гул зала: ..."Я был вчера в Якобинском клубе... Я увидел!.. Армию нового Кромвелля"!.. - А-а-а-а! пронеслось в залу. ...И я вооружился кинжжалом, чтобы пронзить тирану грудь"... Человек, вцепившийся в стол, выхватил кинжал и, шатаясь, сделал несколько шагов в направлении к Робеспьеру"... Обрываю цитату. Вы знаете, что бессловесный до того Конвент принимает декрет об аресте диктатора. В течение следующих суток еще идет какая-то борьба между Конвентом и Коммуной. Очевидец писал (но вы не верите мемуарам), что в этой борьбе решительно никто ничего не понимал, даже большинство ее участников: В чем дело? Кто левый? Кто правый (пользуюсь нашей нынешней терминологией) ? Кому надо сочувствовать? Кого надо проклинать? Да это и в самом деле тогда было нелегко понять. Мы и теперь не очень твердо знаем, кому следовало сочувствовать в день 9-го Термидора.
Л. - Все заключенные в тюрьмах, когда услышали набат, отлично знали, кому сочувствовать! Для тысячи людей переворот был спасительным чудом. У них ни малейших сомнений не было и не могло быть.
А. - Разумеется. Но это объяснилось тем, что им тоже было нечего терять: если б Робеспьер остался у власти, они погибли бы наверное; в случае же удачи восстания у них оставался шанс на спасение. Уж они-то не только ничего не понимали, но и ничего не знали: бьет набат, происходит что-то очень важное, но что именно (46)? Впрочем, я несколько преувеличил: если б я жил в 1794 году в Париже, то и я бы всячески приветствовал событие 9-го Термидора. Но лишь приняв во внимание все и стараясь отвлечься от моральной оценки людей, которые переворот совершили. Так, быть может, со временем придется думать и нашим соотечественникам, - не нам с вами: я дожить не надеюсь. ;
Л. - Революции не происходят ни по расписанию, ни по правилам морали. Но вы утверждаете, что все шло и вопреки здравому смыслу. Это весьма сомнительно.
А. - Заключительной случайностью был проливной дождь. О том, как он отразился на исходе борьбы, говорить было бы долго. Погода и вообще играла немалую роль в исторических событиях. Как бы то ни было, дело решилось. Победители без суда отправили на казнь больше ста побежденных. Среди них были сам диктатор, его ближайшие сотрудники, руководители Коммуны, были и никому неизвестные, вероятно даже ни в чем неповинные, члены муниципалитета. Это было в порядке вещей: термидорианцы углубляли революцию. Но вдруг, в один ли день или постепенно, хоть во всяком случае очень скоро, они решили, что их намеренье было совершенно другое: гораздо более выгодно, гораздо больше отвечает желаниям Франции - "положить конец террору". Они это почувствовали, - да и легко было почувствовать по почти всеобщему восторгу Парижа. Это было тем более удобно, что главные личные и политические враги ведь все были казнены 10-го и 11 Термидора. Мысль была - или казалась гениальной. Термидорианцы стали доказывать, что они всегда больше всего в мире любили свободу, больше всего в жизни ненавидели жестокость и тиранию, никогда террористами не были, они были самые мягкие гуманнейшие люди.
Л. - Очевидно, к этому и относится ваше замечание о перемене самооценки?
А. - Совершенно верно. На нашей памяти ее разительным примером был Муссолини... Кто первый произвел перемену самооценки в 1794 году, не берусь сказать. Скорее всего, Баррас. Может быть, это даже отвечало его "теоретическим построениям" Он любил повторять слова, приписываемые Кромвелю: "Никогда не поднимешься так высоко, как в тех случаях, когда не знаешь, куда идешь". Эти как будто бессмысленные слова иногда подтверждаются историей поразительно. Так и здесь: термидорианцы совершенно не знали, куда идут. Правда, даже наиболее удачливые из них "поднялись" не так уж высоко, но они спасли жизнь себе, женам, любовницам. Теперь им по существу нужны были главным образом деньги. Придумать идею им было не очень трудно.
Л. - Им нужна была власть.
А. - Это для них было одно и то же. Во все времена власть в трех четвертях случаев так или иначе обогащала властителей. "Так или иначе", т. е. более или менее - обычно менее - законными способами, от прямого казнокрадства и взяточничества до способов сравнительно утонченных. Много ли государственных людей, после долгой карьеры, умирает бедняками? Во Франции так было и при старом строе: Калонн, которого Людовик XVI пригласил для восстановления французских финансов, не имел наследственного состояния, но в бытность свою у власти, дарил любовницам коробки шоколада, в которых каждая конфета была обернута ассигнацией в тысячу ливров. Общественное мнение (о суде тут говорить не приходилось) было особенно снисходительно в этом отношении к военным. Генерал Моро (тоже наследственного состояния не имевший) купил, - кстати, именно у Барраса, когда тот опять обеднел, - замок Гробуа за полмиллиона франков. Напоолеон Ней сообщает, что победитель при Гогенлиндене присвоил себе восемь миллионов из сумм, отпущенных его армии (47). Тем не менее Моро считается чуть ли не самым бескорыстным из всех генералов того времени. Политический персонал первых лет революции (к несчастью, кроме Мирабо и Дантона) был действительно неподкупен в самом настоящем смысле слова. Но Баррас и Талльен и тут открыли новую эру... Повторяю, идея казалась гениальной, а для некоторых термидорианцев действительно такой и была. Однако не для всех. Другие жестоко ошиблись. Они, фигурально выражаясь, выиграли колоссальную ставку 9-го Термидора - и тотчас все проиграли! Недавнее прошлое стало понемногу раскапываться, выходило наружу все, что недавно делали эти новые гуманисты, выглянули на свет Божий спасшиеся жертвы, появились многочисленные свидетели, неотразимые письменные улики. Тут уж почти все определялось случаем. Он складывался благоприятно в пользу одних, чрезвычайно неблагоприятно против других. Цепи причинности были сходные, но не тождественные, и тянули они в совершенно разные стороны. Баррасу и Талльену повезло, да они и в самом деле за собой имели в прошлом меньше злодеяний (все познается по сравнению: по сравнению с каким-нибудь Каррье или Эроном любой злодей был небесным ангелом). Колло д'Эрбуа, напротив, потерпел крушение. Он скоро умер в Кайенской ссылке по-видимому, в бессознательном состоянии, выпив залпом бутылку рома. К Фуше счастье пришло не скоро. Он был хитрее и проницательнее других - и он сам себя перехитрил. Уж если поворот, то лучше быстрый и сразу на все 180 градусов. Фуше, очевидно, тотчас понял, что во Франции общее отвращение от Робеспьера может превратиться в общее отвращение от революционеров. Если правительство начнет уж слишком праветь, то это может плохо кончиться для людей с неприятным прошлым и в особенности для него самого. Разумеется, как все, Фуше уверял, что постоянно боролся с Робеспьером, что не мог слышать его имени, что боготворил права человека и гражданина; но с другой стороны, он еще заигрывал с левыми, - мало ли как события сложатся завтра? Он сстарался застраховаться во все стороны - и не застраховался ни в одну: избежал каторги чудом, тем более, что травили его тогда все, от не казненных монтаньяров до эмигрантской печати. Топил его и товарищ по заговору Талльен, сразу метнувшийся вправо; каким-то образом было молчаливо признано, что он всегда был добрейший человек и покровитель угнетенных. Баррас тоже ровно ничего не имел против того, чтобы бывшего лионского проконсула отправили куда-либо подальше, а ему, бывшему марсельскому проконсулу, напротив, достались власть, деньги, радости жизни. Были раскопаны доклады Фуше из Лиона. На свою беду, будущий герцог Отрантский говорил в них, что надо "шагать по трупам" и многое другое в том же роде. Он говорил о себе даже больше того, что делал (хотя и делал совершенно достаточно): кто же мог предвидеть, в чьих руках со временем окажутся эти доклады и как они будут приняты? Фуше оправдывался как умел, взваливал Лионские грешки на Колло д'Эрбуа, напоминал о тех добрых делах, которые действительно за ним числились (человек он был все-таки и предусмотрительный), ссылался на "фатальность обстоятельств", "la fatalite des circonstances": он в семинарии изучал риторику и очень любил разные такие формулы; еще в Лионе, казня сотни людей, много говорил о "всеобщем счастье потомства", - злополучная "любовь к дальнему" в политикке пошла, кажется, от него и от Колло. Союзников же искал самых разных, от коммуниста Бабефа до роялистов. Главное же, он отлично знал биографию всех видных политических деятелей и об очень многих, даже считавшихся весьма почтенными, мог кое-что рассказать: либо об их еще недавнем отношении к тому, что он проделывал в Лионе, либо об их собственных ничем не лучших злодеяниях в других местах. Лионская делегация приехала в Париж, чтобы сообщить Конвенту о делах Фуше и Колло д'Эрбуа: массовые расстрелы, разрушения в городе, обращенные в развалины дома. Фуше оправдывался как умел: да, конечно, в этом много правды, - но это ведь делал Колло, один Колло, он же, Фуше, только выручал людей, вот выручил ведь таких-то, да и домов разрушено не более сорока, и то преимущественно ради украшения города! - и потом, надо же сказать откровенно, ведь сам Конвент приказал за контрреволюцию снести Лион (48) с лица земли. Жозеф ле Бон, еще худший палач, чем Колло д'Эрбуа, но в отличие от него, сочетавший в себе, а 1а Робеспьер, многие черты зверя с немногими чертами праведника, был через некоторое время после 9-го Термидора приговорен к смертной казни. Когда на него перед отправкой на эшафот надевали "красную рубаху отцеубийцы", он попросил передать ее на память Конвенту: "Я только исполнял его приказания". Нельзя отрицать, что в этом была немалая доля правды: хотя в Конвенте было много достойных и почтенных людей, он иногда единогласно благословлял самые ужасные дела. Благословлял потому, что был запуган. Но и проконсулы их проделывали порою тоже потому, что были запуганы. Обо всем этом прямо говорить после Термидора не приходилось, но на это намекалось в частном порядке. Председательствовал в Конвенте от 1-го до 15 плювиоза Ровер, с негодованием "заклеймивший" лионские зверства. Этот сын трактирщика, купивший себе задолго до революции титул маркиза, был в свое время крайним роялистом, потом голосовал за казнь короля, участвовал в расправе с жирондистами, устраивал в провинции зверства; но, так сказать, направление его зверств было другое и оно после 9-го Термидора вызывало гораздо меньше негодования (вот как дело в Катынском лесу, или Соловки, или Колыма вызывали на западе в свое время много меньше негодования, чем теперь). В ответ на сыпавшиеся против него обвинения, Фуше проявил много изобретательности. Не он один, конечно. О последовавших за 9-ым Термидора месяцах общего благородного негодования против Робеспьера трудно вообще читать без отвращения: столь многое тут насквозь пропитано ложью, бесстыдством, доносами, контрдоносами, шантажом, контршантажом, - с единственной целью у каждого обелить самого себя. В конце концов, Фуше подпал под амнистию. Он удалился, по собственным словам, "на лоно природы" ("dans le sein de la nature"). Впрочем, в точности, кажется, неизвестно, куда именно он удалился, и что делал в течение ближайших лет. Позднее Фуше выплыл в качестве мелкого полицейского шпиона у Барраса (49), с которым кое-как наладил опять сносные отношения (можно себе представить, что оба. они думали друг о друге). Дальнейшая его карьера достаточно известна: Наполеон считал его мерзавцем из мерзавцев, - но он считал мерзавцами почти всех политических деятелей и был довольно к этому равнодушен, лишь бы человек был полезен. При нем Фуше стал министром, герцогом Отрантским и богачом. Он оставил пятнадцать миллионов франков и, если верить Баррасу, огорчением дней славы министра было то, что Талейран нажил шестьдесят миллионов.
Л. - Если это что-либо доказывает, то разве лишь то, что термидорианцы были люди очень решительные:
они полагались твердо на свои собственные силы.
А. - Не очень твердо полагались. Они готовы были друг друга в случае надобности и предать. "Фанатик" Колло в самую решительную минуту чуть не предал было Фуше, который в свою очередь еще 7-го Термидора, за два дня до развязки, обсуждал возможность сговориться с Робеспьером. Баррас с деланным презрением говорит, что после переворота нашел в бумагах диктатора униженные письма Талльена. Но Мадлэн сообщает (правда, не указывая источника), что сам Баррас молил Робеспьера "об отпуске грехов и прощении" (44). Как люди, заговорщики были еще менее привлекательны, чем Робеспьер. Не скрою, мне этот диктатор всегда казался одним из самых противных в истории (по крайней мере до двадцатого века, когда появились диктаторы еще неизмеримо более отвратительные). Но и современники, и историки, во всяком случае многие из них, относились к нему не так. Наполеон когда-то спросил Камбасереса (хорошо знавшего правящий персонал 1794 года), что он думает о Робеспьере и об его конце. Этот правый сановник, богач, циник и сибарит, ответил в привычных ему юридических выражениях: "Государь, по этому процессу было вынесено решение, но защитительная речь произнесена не была". С тех пор "защитительные речи" по делу Робеспьера произносились историками не раз. Не говорю уже о бессмысленно-восторженной его оценке в книге Эрнеста Амеля. Мишле называл его "великим человеком", а Жорес говорил: "Я с Робеспьером!". Ни об одном из термидорианцев никто из историков никогда не говорил ничего похожего. Суда истории нет, суд историков пристрастен, они это обычно скрывают, - да и то не все: вот ведь Жорес назвал свою четырехтомную книгу "Социалистической историей французской революции", - точно при подлинном беспристрастии могла бы быть "социалистическая" или "либеральная" или "консервативная" история. Жорес был только откровеннее, чем другие, хотя и он отверг бы с негодованием обвинение в пристрастии... Теперь последний фактор: якобинский клуб. Он не был правительственным учреждением, хотя получал субсидии от Комитета общественного спасения и фактически имел право чистки администрации. На него надеялись обе стороны и обе для этого имели достаточное основание: Робеспьер был очень популярен в клубе, однако, были популярны и заговорщики; Фуше начинает с Робеспьером борьбу за симпатии клуба. Борьба идет с переменным успехом. 18 прериаля, к общему изумлению, Фуше избирается председателем клуба. Потом якобинцы понемногу переходят на сторону диктатора. Еще маленькая случайность, - на этот раз вполне достоверная: 2-го мессидора Фуше пишет в Нант письмо своей сестре с резким отзывом о якобинцах. Один из членов Конвента, находящийся в миссии в Нанте, перехватывает это письмо, распечатывает его и немедленно отправляет Робеспьеру (45). Впрочем, этой случайности я особого значения не придаю: большинство якобинцев меняли решения в зависимости не от того, кто что о них думал, а от того, кто, по их мнению, побеждал. Накануне переворота они вопрос решают - и ошибаются самым жестоким образом: окончательно принимают сторону Робеспьера и с позором, с криками, со свистом выгоняют из клуба чуть не в шею Колло д'Эрбуа. Обе стороны считали клуб огромной силой. Между тем выяснилось, что почти никакой силы он не имеет; помощи он Робеспьеру 9-го Термидора не оказал, а через несколько дней Баррас, не встретив ни малейшего сопротивления, закрыл клуб и принес Конвенту ключи от него. Вот все "факторы". Как видите, они были настолько неопределенны, неустойчивы, переменчивы, что ровно ничего предсказать было нельзя, ни с помощью теории вероятностей, ни без нее. Тем не менее, термидорианцам необходимо было, разумеется, выбрать какую-то линию атаки, путь для свержения диктатора. Плана в настоящем смысле у них не было. Но они решают обойти Робеспьера слева. Заговорщики ставят себе целью углубление революции. Они объявят Робеспьера "умеренным", клерикалом (devot) и даже роялистом, напомнят, что он в свое время защищал Дантона! В этом смысле должен говорить - и говорит - в Конвенте в день переворота Бильо-Варенн. На счастье заговорщиков, его речь, по-видимому, слушали очень невнимательно. Решила дело речь Талльена, который, вероятно, за десять минут до своего трагического появления на эстраде вообще не знал, что скажет, - не знал даже и тогда, когда говорил! Везло термидорианцам необычайно. Опять почти случайность. В Конвенте председатель менялся каждые две недели. Эту должность поочередно занимали видные политические деятели разных партий. Занимали ее в разное время Робеспьер, Карно, Талльен, Сен-Жюст, Давид, Кутон, Камбон, Дантон, Верньо и другие. Заговорщикам повезло: в день, назначенный для переворота, в Конвенте председательствует Колло д'Эрбуа. Это им вообще было очень удобно; вдобавок, бывший актер обладал мощным голосом и привык с молодости орать на сцене. Он мог не давать слова Робеспьеру, мог заглушать его восклицания с места: на историческом заседании он это и делал с успехом. На случай уличной схватки у термидорианцев был военный Баррас, в самом деле Конвент назначил его командующим войсками. Надо было однако найти главного оратора. Фуше для этой цели совершенно не годился. Но Талльен иногда, когда бывал в ударе, говорил хорошо. И новая счастливая случайность: казнь арестованной любовницы Талльена, красавицы Терезы Кабаррю, бывшей маркизы де Фонтенэ, будущей княгини де Караман, прозванной Notre Dame de Thermidor, назначена на 10-е Термидора. Из тюрьмы она посылает своему любовнику коротенькую записку: "Меня убивают завтра. Неужели вы трус?". Талльен, влюбленный в нее до полного безумия, приходит в состояние невменяемости. Жизнь без Терезы не имеет для него цены. Это именно то, что нужно термидорианцам. Вот кто будет говорить! Не все ли равно, что он скажет? Важно то, как он скажет, - сумеет ли хоть на мгновенье довести до белого каленья тусклую аморфную массу Конвента. И это удается превосходно. Сцена заседания Конвента в день 9-го Термидора была сплошным Бедламом. Робеспьеру предъявляется бессмысленное обвинение в том, что он роялист. Колло д'Эрбуа поручено не давать слова диктатору. Сен-Жюст начинает речь против заговорщиков. Возьму описание из одного романа, - разумеется, с сокращениями. Талльен вбежал в зал и "остановился в нескольких шагах от трибуны, сжимая на груди кинжал и в упор, горящими глазами, глядя на Робеспьера и Сен-Жюста. В мертвой тишине Конвента точно треснула искра и по зале заседаний пронесся подавленный стон. В этом странном появлении человека, которого все считали обреченным, в его наклоненной вперед, вызывающей и решительной позе, в его безумных, налитых кровью глазах почувствовалось что-то страшное, как будто упал готовый разорваться огромной силы снаряд. Сен-Жюст побледнел и начал свою речь. Со второй фразы его вдруг прервал бешеный истерический крик Талльена. И в ту же минуту не только члены Конвента, но и посетители наверху стали подниматься с мест. Барер, вскоре затем вошедший в зал заседаний, слушал с удивлением и с замиранием сердца. Талльен говорил не то, что сказал бы Барер и что в нормальной обстановке могло бы быть всего вреднее партии диктатора. Но вместе с тем Барер шестым чувством чувствовал, что Талльен губит Робеспьера; губит не содержанием слов, а чем-то иным, от чего люди вскакивают, от чего сжимаются кулаки и бледнеют лица, и ярость подкатывается к горлу... Тот до сих пор непроницаемый покров, которым общий неизъяснимый страх окружал Робеспьера, как будто вдруг начал таять. Бессловесное болото, сильное в момент голосования своей численностью, точно выходило из обычного оцепенения. Барер чувствовал, что бой начался хорошо, и что шансы растут... И ему становилось все яснее, что главное, самое важное, единственное важное в начавшемся смертельном бою - это помешать говорить Робеспьеру. То же самое одновременно почувствовали наиболее опытные из остальных заговорщиков. В разные концы зала тихо пошел приказ по линиям... Протянув кулаки к председателю, что-то кричал надрываясь Робеспьер... Председатель потрясал в руке звонком, вытянув его по направлению к Робеспьеру, и со злобой все время отрицательно мотал головой. Голос Талльена все рос, рос до мучительного, нестерпимого крика и покрыл, наконец, и звонок председателя, и гул зала: ..."Я был вчера в Якобинском клубе... Я увидел!.. Армию нового Кромвелля"!.. - А-а-а-а! пронеслось в залу. ...И я вооружился кинжжалом, чтобы пронзить тирану грудь"... Человек, вцепившийся в стол, выхватил кинжал и, шатаясь, сделал несколько шагов в направлении к Робеспьеру"... Обрываю цитату. Вы знаете, что бессловесный до того Конвент принимает декрет об аресте диктатора. В течение следующих суток еще идет какая-то борьба между Конвентом и Коммуной. Очевидец писал (но вы не верите мемуарам), что в этой борьбе решительно никто ничего не понимал, даже большинство ее участников: В чем дело? Кто левый? Кто правый (пользуюсь нашей нынешней терминологией) ? Кому надо сочувствовать? Кого надо проклинать? Да это и в самом деле тогда было нелегко понять. Мы и теперь не очень твердо знаем, кому следовало сочувствовать в день 9-го Термидора.
Л. - Все заключенные в тюрьмах, когда услышали набат, отлично знали, кому сочувствовать! Для тысячи людей переворот был спасительным чудом. У них ни малейших сомнений не было и не могло быть.
А. - Разумеется. Но это объяснилось тем, что им тоже было нечего терять: если б Робеспьер остался у власти, они погибли бы наверное; в случае же удачи восстания у них оставался шанс на спасение. Уж они-то не только ничего не понимали, но и ничего не знали: бьет набат, происходит что-то очень важное, но что именно (46)? Впрочем, я несколько преувеличил: если б я жил в 1794 году в Париже, то и я бы всячески приветствовал событие 9-го Термидора. Но лишь приняв во внимание все и стараясь отвлечься от моральной оценки людей, которые переворот совершили. Так, быть может, со временем придется думать и нашим соотечественникам, - не нам с вами: я дожить не надеюсь. ;
Л. - Революции не происходят ни по расписанию, ни по правилам морали. Но вы утверждаете, что все шло и вопреки здравому смыслу. Это весьма сомнительно.
А. - Заключительной случайностью был проливной дождь. О том, как он отразился на исходе борьбы, говорить было бы долго. Погода и вообще играла немалую роль в исторических событиях. Как бы то ни было, дело решилось. Победители без суда отправили на казнь больше ста побежденных. Среди них были сам диктатор, его ближайшие сотрудники, руководители Коммуны, были и никому неизвестные, вероятно даже ни в чем неповинные, члены муниципалитета. Это было в порядке вещей: термидорианцы углубляли революцию. Но вдруг, в один ли день или постепенно, хоть во всяком случае очень скоро, они решили, что их намеренье было совершенно другое: гораздо более выгодно, гораздо больше отвечает желаниям Франции - "положить конец террору". Они это почувствовали, - да и легко было почувствовать по почти всеобщему восторгу Парижа. Это было тем более удобно, что главные личные и политические враги ведь все были казнены 10-го и 11 Термидора. Мысль была - или казалась гениальной. Термидорианцы стали доказывать, что они всегда больше всего в мире любили свободу, больше всего в жизни ненавидели жестокость и тиранию, никогда террористами не были, они были самые мягкие гуманнейшие люди.
Л. - Очевидно, к этому и относится ваше замечание о перемене самооценки?
А. - Совершенно верно. На нашей памяти ее разительным примером был Муссолини... Кто первый произвел перемену самооценки в 1794 году, не берусь сказать. Скорее всего, Баррас. Может быть, это даже отвечало его "теоретическим построениям" Он любил повторять слова, приписываемые Кромвелю: "Никогда не поднимешься так высоко, как в тех случаях, когда не знаешь, куда идешь". Эти как будто бессмысленные слова иногда подтверждаются историей поразительно. Так и здесь: термидорианцы совершенно не знали, куда идут. Правда, даже наиболее удачливые из них "поднялись" не так уж высоко, но они спасли жизнь себе, женам, любовницам. Теперь им по существу нужны были главным образом деньги. Придумать идею им было не очень трудно.
Л. - Им нужна была власть.
А. - Это для них было одно и то же. Во все времена власть в трех четвертях случаев так или иначе обогащала властителей. "Так или иначе", т. е. более или менее - обычно менее - законными способами, от прямого казнокрадства и взяточничества до способов сравнительно утонченных. Много ли государственных людей, после долгой карьеры, умирает бедняками? Во Франции так было и при старом строе: Калонн, которого Людовик XVI пригласил для восстановления французских финансов, не имел наследственного состояния, но в бытность свою у власти, дарил любовницам коробки шоколада, в которых каждая конфета была обернута ассигнацией в тысячу ливров. Общественное мнение (о суде тут говорить не приходилось) было особенно снисходительно в этом отношении к военным. Генерал Моро (тоже наследственного состояния не имевший) купил, - кстати, именно у Барраса, когда тот опять обеднел, - замок Гробуа за полмиллиона франков. Напоолеон Ней сообщает, что победитель при Гогенлиндене присвоил себе восемь миллионов из сумм, отпущенных его армии (47). Тем не менее Моро считается чуть ли не самым бескорыстным из всех генералов того времени. Политический персонал первых лет революции (к несчастью, кроме Мирабо и Дантона) был действительно неподкупен в самом настоящем смысле слова. Но Баррас и Талльен и тут открыли новую эру... Повторяю, идея казалась гениальной, а для некоторых термидорианцев действительно такой и была. Однако не для всех. Другие жестоко ошиблись. Они, фигурально выражаясь, выиграли колоссальную ставку 9-го Термидора - и тотчас все проиграли! Недавнее прошлое стало понемногу раскапываться, выходило наружу все, что недавно делали эти новые гуманисты, выглянули на свет Божий спасшиеся жертвы, появились многочисленные свидетели, неотразимые письменные улики. Тут уж почти все определялось случаем. Он складывался благоприятно в пользу одних, чрезвычайно неблагоприятно против других. Цепи причинности были сходные, но не тождественные, и тянули они в совершенно разные стороны. Баррасу и Талльену повезло, да они и в самом деле за собой имели в прошлом меньше злодеяний (все познается по сравнению: по сравнению с каким-нибудь Каррье или Эроном любой злодей был небесным ангелом). Колло д'Эрбуа, напротив, потерпел крушение. Он скоро умер в Кайенской ссылке по-видимому, в бессознательном состоянии, выпив залпом бутылку рома. К Фуше счастье пришло не скоро. Он был хитрее и проницательнее других - и он сам себя перехитрил. Уж если поворот, то лучше быстрый и сразу на все 180 градусов. Фуше, очевидно, тотчас понял, что во Франции общее отвращение от Робеспьера может превратиться в общее отвращение от революционеров. Если правительство начнет уж слишком праветь, то это может плохо кончиться для людей с неприятным прошлым и в особенности для него самого. Разумеется, как все, Фуше уверял, что постоянно боролся с Робеспьером, что не мог слышать его имени, что боготворил права человека и гражданина; но с другой стороны, он еще заигрывал с левыми, - мало ли как события сложатся завтра? Он сстарался застраховаться во все стороны - и не застраховался ни в одну: избежал каторги чудом, тем более, что травили его тогда все, от не казненных монтаньяров до эмигрантской печати. Топил его и товарищ по заговору Талльен, сразу метнувшийся вправо; каким-то образом было молчаливо признано, что он всегда был добрейший человек и покровитель угнетенных. Баррас тоже ровно ничего не имел против того, чтобы бывшего лионского проконсула отправили куда-либо подальше, а ему, бывшему марсельскому проконсулу, напротив, достались власть, деньги, радости жизни. Были раскопаны доклады Фуше из Лиона. На свою беду, будущий герцог Отрантский говорил в них, что надо "шагать по трупам" и многое другое в том же роде. Он говорил о себе даже больше того, что делал (хотя и делал совершенно достаточно): кто же мог предвидеть, в чьих руках со временем окажутся эти доклады и как они будут приняты? Фуше оправдывался как умел, взваливал Лионские грешки на Колло д'Эрбуа, напоминал о тех добрых делах, которые действительно за ним числились (человек он был все-таки и предусмотрительный), ссылался на "фатальность обстоятельств", "la fatalite des circonstances": он в семинарии изучал риторику и очень любил разные такие формулы; еще в Лионе, казня сотни людей, много говорил о "всеобщем счастье потомства", - злополучная "любовь к дальнему" в политикке пошла, кажется, от него и от Колло. Союзников же искал самых разных, от коммуниста Бабефа до роялистов. Главное же, он отлично знал биографию всех видных политических деятелей и об очень многих, даже считавшихся весьма почтенными, мог кое-что рассказать: либо об их еще недавнем отношении к тому, что он проделывал в Лионе, либо об их собственных ничем не лучших злодеяниях в других местах. Лионская делегация приехала в Париж, чтобы сообщить Конвенту о делах Фуше и Колло д'Эрбуа: массовые расстрелы, разрушения в городе, обращенные в развалины дома. Фуше оправдывался как умел: да, конечно, в этом много правды, - но это ведь делал Колло, один Колло, он же, Фуше, только выручал людей, вот выручил ведь таких-то, да и домов разрушено не более сорока, и то преимущественно ради украшения города! - и потом, надо же сказать откровенно, ведь сам Конвент приказал за контрреволюцию снести Лион (48) с лица земли. Жозеф ле Бон, еще худший палач, чем Колло д'Эрбуа, но в отличие от него, сочетавший в себе, а 1а Робеспьер, многие черты зверя с немногими чертами праведника, был через некоторое время после 9-го Термидора приговорен к смертной казни. Когда на него перед отправкой на эшафот надевали "красную рубаху отцеубийцы", он попросил передать ее на память Конвенту: "Я только исполнял его приказания". Нельзя отрицать, что в этом была немалая доля правды: хотя в Конвенте было много достойных и почтенных людей, он иногда единогласно благословлял самые ужасные дела. Благословлял потому, что был запуган. Но и проконсулы их проделывали порою тоже потому, что были запуганы. Обо всем этом прямо говорить после Термидора не приходилось, но на это намекалось в частном порядке. Председательствовал в Конвенте от 1-го до 15 плювиоза Ровер, с негодованием "заклеймивший" лионские зверства. Этот сын трактирщика, купивший себе задолго до революции титул маркиза, был в свое время крайним роялистом, потом голосовал за казнь короля, участвовал в расправе с жирондистами, устраивал в провинции зверства; но, так сказать, направление его зверств было другое и оно после 9-го Термидора вызывало гораздо меньше негодования (вот как дело в Катынском лесу, или Соловки, или Колыма вызывали на западе в свое время много меньше негодования, чем теперь). В ответ на сыпавшиеся против него обвинения, Фуше проявил много изобретательности. Не он один, конечно. О последовавших за 9-ым Термидора месяцах общего благородного негодования против Робеспьера трудно вообще читать без отвращения: столь многое тут насквозь пропитано ложью, бесстыдством, доносами, контрдоносами, шантажом, контршантажом, - с единственной целью у каждого обелить самого себя. В конце концов, Фуше подпал под амнистию. Он удалился, по собственным словам, "на лоно природы" ("dans le sein de la nature"). Впрочем, в точности, кажется, неизвестно, куда именно он удалился, и что делал в течение ближайших лет. Позднее Фуше выплыл в качестве мелкого полицейского шпиона у Барраса (49), с которым кое-как наладил опять сносные отношения (можно себе представить, что оба. они думали друг о друге). Дальнейшая его карьера достаточно известна: Наполеон считал его мерзавцем из мерзавцев, - но он считал мерзавцами почти всех политических деятелей и был довольно к этому равнодушен, лишь бы человек был полезен. При нем Фуше стал министром, герцогом Отрантским и богачом. Он оставил пятнадцать миллионов франков и, если верить Баррасу, огорчением дней славы министра было то, что Талейран нажил шестьдесят миллионов.