К концу сороковых модельеры стали упрекать женщин в подражании западной моде. Даже каркасные фетровые шляпы не рекомендовали носить. Уж очень это было не по-советски. «Лучше уж надеть косынку или маленькую шапочку», – говорили они. Женщин, носивших большие шляпы, высмеивали в цирке. На манеж, виляя задом, выходил клоун в женском платье и с пирамидой на голове.
   Тяга модельеров к скромности в одежде шла, разумеется, от народа. Народ после войны перестал спокойно воспринимать все, что свидетельствовало о хорошей жизни, о сытости, о материальном достатке. Поэтому к помаде, очкам, шляпам и прочим атрибутам состоятельной жизни он относился с неприязнью. Эти вещи оскорбляли в нем чувство собственного достоинства и действовали на него, как на быка действует красная тряпка. Помню, в Мосторге какой-то хулиган прицепился к мужчине из-за того, что тот был в шляпе, и даже сбил ее с его головы.
   Было бы, конечно, прекрасно, если бы все наши люди могли тогда хорошо одеваться, скинув с себя ватники, гимнастерки, кацавейки, фуфайки, душегрейки, шинели и прочее военное и полувоенное обмундирование. Может быть, тогда и шляпы никого бы не раздражали. Но что поделаешь, время было трудное. Одеваться не во что. Многое из того, что потом стало «товаром повседневного спроса», в те годы вообще не производилось или почти не производилось нашей промышленностью, например капроновые чулки. Правда, в 1947 году в приказе министра торговли говорилось о «чулках женских котоновых из шелка „капрон“«, но мало кто их тогда видел. В продаже они практически не появлялись, да и цена их, согласно прейскуранту, составляла 65–67 рублей! В то время это были большие деньги. Так что москвички в те годы обычно носили чулки фильдеперсовые и хлопчатобумажные, в резиночку и без. Пояса для поддержки чулок тоже были редкостью. Чулки обычно держались на резиновых подвязках – круглых резинках. Подвязки часто сползали с ног, и женщинам приходилось отворачиваться к стене или забегать в подъезды, чтобы их подтягивать. Не имея рейтуз и колготок, о которых тогда никто и не знал, некоторые женщины поддевали в морозы под байковые шаровары мужские кальсоны. Зато распространенной частью зимнего туалета московских женщин была муфта из меха или бархата с кошелечком на молнии. Зимой мужчины, а иногда и женщины, носили военные рукавицы с двумя пальцами для стрельбы: большим и указательным. В сырую погоду женские ножки спасали от сырости резиновые ботики. Они натягивались на туфли, как галоши. Ни о каких теплых сапогах никто тогда и не думал. В морозы носили валенки, некоторые даже ходили в них в театр. Носили также бурки (смесь валенок и сапог), чуни (маленькие, коротенькие валеночки), а кое-где в деревнях даже про лапти вспомнили.
   И все же москвичек, да и вообще москвичей, тянуло к удобствам и привычкам довоенного времени, и они старались одеться получше, искали в магазинах крепсатен, туаль-де-нор, тик-ластик, потом штапель. Они просили возобновить передачу утренней зарядки по радио, вновь открыть механические мастерские, в которых, как до войны, можно было бы наточить использованные безопасные бритвы, открыть кафе и магазины, детские площадки и парки. Просили москвичи восстановить и звонок к дворнику. Дело в том, что до войны в больших каменных домах, где жили солидные люди, подъезды, как в «мирное время», на ночь запирались и, не имея собственного ключа, жилец с двенадцати ночи до шести утра не мог попасть в собственную квартиру. Ему приходилось идти к дворнику, будить его и просить открыть подъезд так, как это было когда-то в доме 4/17 по Покровскому бульвару.
   Война нарушила давно заведенные порядки. В домах действовали команды противовоздушной обороны, двери и ворота запирать на ночь перестали, пропали замки, потерялись ключи от них. Исчезли постепенно и таблички с лампочками, указывающие названия улиц и номера домов. В условиях затемнения они стали не нужны. Теперь же, после войны, людям вновь захотелось порядка и уюта.
   Их возмущало, что чистильщики ботинок берут с клиентов по пять рублей, хотя по прейскуранту чистка сапог стоит два, а ботинок – один рубль, что металлические портсигары не открываются, а спички «Байкал» не зажигаются, что дамские шляпки делают по моделям 1939 года, что безопасные бритвы «Экстра» не бреют. Кстати о бритвах, они у нас никогда не отличались высоким качеством, – как безопасные, так и небезопасные. О последних на совещании работников местной промышленности в 1946 году министр Смиряев сказал: «Очень плохо улучшают лезвия для опасных бритв на заводе стальных изделий. Получили хорошую сталь, но бритвы выпускают низкого качества, а товарищ Брагилевский (директор завода. – Г. А.) считает, что его бритвы не хуже золингеновских». Это утверждение директора вызвало в зале смех.
   В спорах и дискуссиях с работниками промышленности, торговли, бытового и коммунального обслуживания москвичи пытались отстоять свои права. Правда, получалось это у них не всегда.
   Гражданка Руднева как-то зашла в мастерскую «Металлоремонта» в Карманицком переулке для того, чтобы заменить дно керосинки. Оно, очевидно, прохудилось. Приемщица сказала: «50 рублей». А увидев большие круглые глаза заказчицы, добавила: «Сам ремонт стоит 10 рублей, а остальные нужно уплатить мастеру за его материал». Когда же Руднева попросила скинуть хоть десяточку, вышел мастер, мрачный после вчерашнего, и хрипло сказал: «Если торгуется – вообще не возьму». Отступать было некуда, и заказчица потребовала «жалобную книгу». «У нас такой книги нет», – ответила приемщица. На том дело и кончилось. Пришлось Рудневой выложить 50 рублей.
   Получить «жалобную книгу» было вообще нелегко. За каждую жалобу работников торговли и бытового обслуживания, что называется, «наказывали рублем». Приходилось хитрить. Вывешивали, например, в магазине такое объявление: «Книга жалоб и предложений находится у дежурного администратора вышестоящей организации райпищеторга». Иди ищи эту организацию и этого администратора!
   Бедность обостряла отношения между гражданами, с одной стороны, и работниками торговли, общественного питания и коммунального обслуживания – с другой. Последним после войны приходилось защищаться не только от женщин (как это было в основном во время войны), но и от мужчин.
   В связи с тем, что увеличение населения Москвы в эти годы произошло в значительной степени за счет сильного и грубого пола, изменилась и сама атмосфера в городе. Из плаксиво-склочной женской она все больше становилась агрессивно-пьяной мужской, что сильно отравляло жизнь и делало невозможным осуществление самых благих намерений руководителей московской торговли и общественного питания. Вообще скандалы в общественных местах, на транспорте стали довольно распространенным явлением, а появление пьяных персонажей с расстегнутой рубахой, а то и ширинкой на сцене городской жизни – постоянным.
   Вот о чем уже не говорили, а просто кричали на совещании работников торговли в 1946 году поборники чистоты и порядка, например директор одного из магазинов Круглов или Кругликов. «… Раньше было хорошо, – вопил он, – „американки“ имели культурный вид. Бывало, придешь, выпьешь какао, съешь булку. Теперь в эти „американки“ опасно заходить. Сплошная похабщина. Возьмите, например, магазин № 10 в Столешниковом переулке. В этом магазине окна и двери грязные, шум, мат… Нужно иметь культурные кафе, чтобы в них можно было войти ребенку четырнадцати лет… Заходит ли женщина в наши кафе? Вы никогда ее там не найдете. Невозможно».
   И это правда. На одиноко сидящую в кафе женщину у нас и по сей день смотрят как на проститутку.
   Выслушав выступление директора, начальник Управления московской торговли продовольственными товарами Николай Харитонович Тихомиров не выдержал и тоже обрушил свой гнев на пьяниц. «Всякий уважающий себя человек, – сказал он, – не пойдет в наши павильоны, так как там мат, толкучка, пьяные». Николай Харитонович, если бы захотел, мог бы рассказать больше. Например, о том, как в обувной мастерской мастера, находящиеся за перегородкой, вовсю матерятся, не стесняясь присутствия заказчиков. Они, наверное, полагают, что если их не видно, то можно делать все, что угодно. Как это ни прискорбно, но мужское население вносило, да вносит и по сей день в жизнь города озверение и одичание. Обидно: без мужчин город слаб и беззащитен, а с мужчинами – грязен и дик.
   Кое-что мужчины тех лет заимствовали у разбитых немцев. Все эти хайль, швайн, шнель, ферштейн, ахтунг, хенде хох и пр. обогатили их лексикон. Впрочем, не только лексикон. В 42-й камере Бутырской тюрьмы в 1944 году заключенный Титов заставлял сокамерников кричать «Хайль Гитлер!». 6 ноября он раздел заключенного Харитонова и загнал его под стол, где продержал весь день, обливая холодной водой. 7 и 8 ноября (как раз на Октябрьские праздники) он заставил Харитонова сидеть около параши, открывать и закрывать на ней крышку для подходивших зэков, а ему, Титову, к тому же отдавать честь и называть «господин вор».
   Что можно было ожидать от такого на свободе?
   Своим непотребным поведением мужчины отравляют жизнь общества и портят детей и женщин, хотя потом сами же жалуются на поведение этих детей и женщин.
   Выступавшие на разных совещаниях большие начальники, те, о которых мы уже вспоминали и о которых еще упомянем, нередко говорили с большим возмущением о фактах, которые они замечали после пешей прогулки по городу или посещения самого обыкновенного магазина. То, на что «простые» граждане уже не обращали внимания, ставило в тупик тех, кто пользовался служебным транспортом.
   В октябре 1949 года заместитель председателя Моссовета Фролов посетил вместе с работниками Горторготдела продовольственный магазин № 38 Куйбышевского района. «Трудно, товарищи, рассказать, что я там увидел, – делился Фролов после этого посещения с участниками совещания в Горпищеторге. – На витрине лежат заплесневелые сухофрукты, лежит перец в коробочках и всё. И такая пыль на них – жуть. Стоит продавец в мясном отделе. Посмотришь на его фартук – не только купить мясо не захочешь, а еще целый день отвращение к нему будешь иметь. Смотреть противно, не то что кушать. Когда же я сделал ему замечание – ведь у вас, говорю, противно мясо брать, – то он еще огрызнулся: „Не хочешь – не бери“„. Тут кто-то из зала крикнул: „Пять рублей в месяц даете на стирку халатов!“ Зал загудел. Фролов хотел ответить: «И те пропиваете“, но сдержался и сказал: «Нужно иметь два фартука. Если фартук грязный – возьмите его и вымойте.
   Тот, кто желает хорошо работать, тот выходит из положения. А вот по таким настроениям, как у вас, нужно ударить». Зал затих, а зампред Моссовета продолжал: «Вызвали директора магазина. Вышла. Волосы растрепаны, халат грязный. Я ей говорю: „Что на товары посмотреть, что на вас“».
   Отзыв, конечно, не лестный, но справедливый, и зал с ним спорить не стал. Конечно, день тот для директорши был неудачный. Не помылась, не причесалась, а тут еще начальство нагрянуло.
   Но бывали и тогда, как и теперь, праздничные дни, когда даже самые непричесанные и неряшливые женщины становились интересными и красивыми. Таким днем, конечно, являлся день Нового года.
   В послевоенные годы в ресторанах первой категории встречи его продолжались до пяти утра. Заявки на встречу Нового года принимались заранее и в приглашениях, выданных посетителям, указывались номера их столиков. Вместе с приглашением посетители получали меню ужина и программу выступления артистов. В украшенных серебряным дождем и флажками залах стояли елки, между столиками сновали официанты и официантки, звенела посуда, слышались тосты и песни, потом гас свет, звучала музыка, по потолку и стенам кружили, как снежинки, белые зайчики, и нарядно одетые дамы с чернобурыми лисами на плечах припадали стосковавшейся грудью к пиджакам и мундирам.
   Женщины вообще стали единственной полноценной наградой вернувшимся с войны мужчинам. Орденов, медалей, звездочек на погонах и прочих наград на всех не хватало. Зато женщин хватало на всех. Добрые и отчаянные, нежные и сладостные, они были упоительно победными и непобедимо упоительными. Они дарили свою любовь без оглядки, не требуя ничего взамен, кроме человеческого тепла и искренности. Они укорачивали юбки, накручивали на папильотки и бигуди волосы, создавали береты и шляпки, придавая таинственность своим хорошеньким личикам, опускали на них вуалетки, рисовали на щечках мушки, а главное, любили, любили, любили…
   И все было бы прекрасно, если бы в бочке сладостного меда любовных связей тех лет, помимо задержек, абортов, порванных о погоны чулок, измен и разочарований, ложкой дегтя не явился бы резкий рост в 1946 году сифилиса (более чем в десять раз по сравнению с 1945 годом!). Если до войны в Москве было зарегистрировано 526 случаев этого страшного заболевания, то после нее, в 1946 году, их было зарегистрировано 4289. Болезнь приобретала популярность. Один мерзавец, изнасиловав девушку, кинул ей такую фразу: «Если родится мальчик, назови его Сифилисом». И откуда только его тогда не привозили! Вскоре появились и свои распространители этого страшного заболевания.
   7 ноября 1945 года из кожно-венерологической больницы на Второй Мещанской улице бежали юные сифилитики: Белов, Морозов, Моторин и Огасов. Для дальнейшей жизни они обосновались в бомбоубежище дома 4 по Страстному бульвару (это на Пушкинской площади, недалеко от редакции газеты «Московские новости»). Место они выбрали для распространения сифилиса самое подходящее: коридор соединял их бомбоубежище с женским общежитием. Первым делом беглецы организовали на новом месте пьянку, ну а потом поймали в коридоре Зину Копылову и изнасиловали. На стене бомбоубежища появилась надпись: «Зина – два раза», потом «Маша – восемь раз», потом «Нина – восемь раз», «Зоя – восемь раз», «Рита – двадцать раз», «Лида – десять раз», «Инна – девять раз», «Валя – три раза», «Аня – семь раз», «Вера – шесть раз», «Галя – три раза», «Надя – пять раз», «Лида – шесть раз», «Две неизвестные – три раза», «Вера – восемнадцать раз».
   8 том заброшенном бомбоубежище над сломанными нарами, над лохмотьями одеял и подушек, над пустыми бутылками, объедками, огрызками и окурками, над всей этой грязью и запустением красовалась выведенная на стене большими кривыми буквами надпись: «Кто не был – тот побудет, а кто был, тот не забудет». Особенно, можно добавить, если унесет с собой из этого вертепа бледную-пребледную спирохету.
   Притон был «накрыт» милицией только после того, как двое его обитателей изнасиловали и порезали ножом девочку в доме 3 по Козицкому переулку.
   Вообще, лица мужского пола после войны стали себе позволять больше, чем в довоенное время. Их стало меньше, а следовательно, они стали ценнее. В результате женщины стали доступнее, а мужчины наглее.
   Само государство шло мужчинам навстречу. В 1946 году суды перестали признавать их отцами внебрачных детей, а следовательно, взыскивать с них алименты.
   Такое положение, в свою очередь, стало еще больше толкать женщин на совершение абортов.
   Нельзя сказать, чтобы аборты в 1937 году были запрещены полностью. Нет. Разрешалось делать аборты в больнице или родильном доме, когда продолжение беременности представляло угрозу жизни и здоровью самой беременной женщины, а также при наличии у родителей тяжких заболеваний, передающихся по наследству, таких, как идиотизм, эпилепсия, прогрессивный паралич, наследственная глухонемота и пр.
   Но много ли было женщин, которым аборт дозволялся по медицинским показаниям? Понятно, что в больницы шли единицы.
   А преступным как раз и признавался аборт, совершенный вне больниц и родильных домов, и именно на него приходилось идти женщинам. Стоила эта процедура в то время примерно от 800 до 1200 рублей, а то и больше. Некая Лычева, например, за аборт получила с гражданки Морозовой в 1943 году 600 рублей, пол-литра водки и хлебные талоны на 1700 граммов хлеба. Аборт, правда, был запоздалый. Когда Лычева пришла к Морозовой, та уже родила. Приехавший на «скорой помощи» фельдшер сказал, что ребенок жив и жить будет. Но Морозовой этого совсем не хотелось. Не такое было время. И Лычева придушила ребенка, а потом разрезала его на мелкие кусочки и спустила в унитаз. Получила она за это, помимо талонов на хлеб, восемь лет лишения свободы.
   Бендеровское «жертва аборта» снова, как когда-то, после Гражданской войны, стало распространенным выражением. Медицинские учреждения не могли охватить всех больных и убогих, и те скитались по городу, вызывая жалость, испуг и недоумение у граждан.
   В каждом районе были свои колоритные или просто не похожие на других личности. Взять хотя бы детей в центре города. На Кузнецком Мосту я часто встречал «дурачка» Ваню, худого, горбоносого, ростом не менее двух метров (во всяком случае, мне тогда так казалось), на Сретенке можно было встретить девочку, страдавшую каким-то редким заболеванием. Лицо девочки было в морщинах. Ее так и называли «старуха». Другая девочка, упитанная, круглолицая, в любой мороз ходила по улице в одном платье. Говорили, что у нее два сердца, и поэтому ей всегда жарко.
   Были на каждой улице и свои инвалиды. У аптеки на Сретенке я часто встречал небритого старика в шинели, который все время трясся. Он просил милостыню. Помню, как одна добрая женщина купила ему пирожное и, преодолевая отвращение, пыталась накормить им старика, но у того все падало изо рта и он так ничего и не съел.
   Помню, в пятидесятые-шестидесятые годы по Сретенке ходил старик-сектант с длинными волосами и бородой, заплетенной в две косички чуть ли не до самой земли. В центре города я часто встречал мужика, торговавшего авоськами. Одна нога у него была согнута в колене и опиралась на деревянный протез, вернее бревно, сужающееся книзу. Встречал и женщину, она тоже чем-то торговала. От коленей у нее ног не было, а были какие-то кожаные ласты, загнутые назад. Спекулянтки ее между собой называли «сороконожка».
   В послевоенные годы по большим праздникам, прежде всего Первого мая, на улицу вылезали те, кто в обычное время где-то прятался. Уродцы, испитые, замызганные женщины. У Сретенских Ворот обычно появлялся один, то ли летчик, то ли танкист, со сгоревшим лицом. Вместо лица у него была восковая маска с носом, щеками и усами. Инвалид напивался и обычно сидел на углу Сретенки, около белой церкви. С годами его маска ветшала и все больше отставала от черепа.
   А уж сколько было в Москве безруких и безногих, одному богу известно.
   Но что бы там ни было – жизнь продолжалась. 1946 год стал самым «урожайным» для Москвы. Родилось тогда в ней более девяти тысяч младенцев. Это в три с половиной раза больше, чем в 1943-м! Умерло же людей тогда в столице в полтора раза меньше, зато свадеб было сыграно в три с половиной раза больше – 7203 против 1901. Потом показатели, правда, ухудшились, но рождаемость в сороковые годы в Москве все-таки превышала смертность в полтора-два раза.
   Москвичи тогда не ездили по заграницам и не видели заморских городов. И какой бы запущенной и усталой ни была в те годы Москва, они ее любили.
   Особенно хороша была столица в праздники. Первого мая мы, школьники, надевали белые рубашки и повязывали красные галстуки. Шелковый, только что выглаженный пионерский галстук еще некоторое время сохранял тепло утюга, которым его гладили. Когда кончался парад, мы пробирались поближе к пушкам, танкам, а потом шли за войсками, прошедшими Красную площадь, через всю Москву.
   Праздновала Москва и церковные праздники. На Троицу рвали березовые ветки, а весной на Сороки в булочных покупали «жаворонков» – плетеные булочки с птичьей головкой и глазками-изюминками. На Пасху старушки, родившиеся еще при Александре II, проносили по улицам освященные в церквах куличи с бумажными цветами на макушке и крашеные яйца. Некоторые ученики брали эти яйца в класс, и учителя их за это стыдили. А уж сколько блинов пекли на Масленицу! Ухитрялись же, хотя и с мукой, и с дрожжами было трудно. Муку вообще до семидесятых годов в жэках по талонам давали. По дворам ходили с большими мешками татары-старьевщики, которых по-старому называли «князьями». Они кричали: «Берем!» или «Старье берем!» Точильщики носили на плече свой точильный агрегат, который приводили в действие нажатием ноги на педаль-доску. Они кричали: «Точить ножи-ножницы!» Перед Новым годом к нам приходил полотер. Он надевал на правую ногу щетку, руку закладывал за спину и порхал по паркету, как конькобежец.
   Собирались гости в тесных квартирках и комнатках. Набивались за столом так, что пошевелиться было трудно, не то что вылезти. Дети, так те к выходу под столом пролезали, а взрослым приходилось терпеть или поднимать с собою весь ряд. Зато весело было.
   Уж больно много всяких впечатлений накопилось у людей за прошедшие годы, а радость от того, что все они позади, переполняла сердца, да и интеллигентных людей было больше, которые за столом остроумно шутили, тонко острили, рассказывали интересные случаи из жизни, а не наваливались на водку.
   Поскольку в квартирах не всегда находилось место для танцев, танцевать выходили во двор, поставив патефон на подоконник. Ну а если среди гостей кто-то умел играть на баяне или аккордеоне, то танцевали под его аккомпанемент. К танцам присоединялись прохожие, штатские и военные. Их тогда много гуляло по Москве.
   В первое послевоенное время по Москве гуляли не только советские воины. По улицам ее важно прохаживались польские офицеры в квадратных «конфедератках» на головах, у американского посольства, которое находилось тогда около гостиницы «Националь» на Манежной площади, стояли и болтали американцы в ботинках на толстой рифленой подошве, а в Охотном Ряду или на улице Горького (Тверской) можно было столкнуться с англичанином. По улицам сновали иностранные «мерседесы», «форды», «гудзоны» и «линкольны». У последних был гудок, напоминающий ржание лошади. В киосках «Союзпечати» продавался журнал «Америка». В первый послевоенный год в столицу поступило десять тысяч экземпляров. Продавалась также газета «Британский союзник», выпускаемая англичанами.
   Ожил и юмор. Журнал «Крокодил» стал позволять себе то, что в другое время не мог бы себе позволить. Он даже замахнулся на святая святых: на кадровиков и анкеты! В 1945 году в журнале были помещены рисунки с такими подписями: «Вы так настойчиво интересуетесь моим покойным дедушкой, – говорила девица, – как будто хотите принять на работу его, а не меня». На другом же рисунке мужчина, заполняя анкету, на вопрос: «У Вас есть родственники за границей?» отвечал: «Два сына в Берлине».
   Шутки шутками, а анкеты в то время были действительно очень подробные, да и на бланках протоколов допросов следственных органов появились новые пункты, в частности, такие: кто из близких родственников находится или находился в период Отечественной войны на службе в Красной армии или Военно-морском флоте. Ваше военное или специальное звание. Отношение к воинской повинности. Участие в Отечественной войне. Имеете ли вы ранения и контузии. Были ли на оккупированной территории.
   Государство опасалось проникновения шпионов и вообще врагов на свою территорию. А домой, в Россию, хотели не только воины, уставшие от войны. Старых эмигрантов тоже потянуло на родину, и в июне 1946 года Президиум Верховного Совета СССР издал Указ «О восстановлении в гражданстве СССР подданных бывшей Российской империи, а также лиц, утративших советское гражданство, проживающих на территории Франции». Согласно этому указу эмигранты и их дети могли стать гражданами СССР. Для этого им надо было до 1 ноября 1946 года подать соответствующее заявление в посольство СССР. Почему именно Франции? В Указе об этом не говорилось. Может быть, потому, что эмигранты Франции были более левыми, чем эмигранты в Китае или Югославии, и больше сочувствовали СССР? А может быть, они были лучше изучены нашими «органами»?
   Как бы там ни было, но дух свободы проникал даже в тюрьмы. Заключенным тоже захотелось на свободу. В ночь на 30 ноября 1945 года в одной из камер Бутырской тюрьмы арестанты подняли шум. Когда надзирательница Белова зашла в камеру, находившийся в ней Мельников ударил ее доской по голове. Белова упала и потеряла сознание. Другой зэк, Романенков, взял у нее ключи и стал открывать ими двери других камер, призывая всех к свободе. Однако на его призыв мало кто откликнулся. Большинство зэков хотели спать и никуда бежать не собирались. К тому же Белова, очнувшись, подняла тревогу, и все осужденные были водворены в свои камеры. Романенков за проявленную инициативу получил восемь лет лишения свободы, а несколько его товарищей – по пять лет. Суд расценил их действия как «камерный бандитизм».
   14 мая 1946 года в той же Бутырской тюрьме осужденные Фомин, Михеев и Поляков устроили дебош из-за того, что Фомину было отказано в свидании с братом. Зэки построили у двери камеры баррикаду, для чего сломали койки, столы, козырьки окон. Подняли крик, свист. Своим настроением они заразили заключенных других камер. Те тоже стали ломать мебель и свистеть. Когда все успокоились, то наиболее активные получили по году в дополнение к своим срокам, в том числе и Фомин.
   Но что бы там ни было, а теперь, после войны, стало возможным то, на что раньше вряд ли кто мог бы решиться.
   Например, если в тридцатые годы реклама считалась чем-то буржуазным, а артистов за участие в ней ругали, то теперь газета «Московский большевик» писала так: «Торговая реклама, если она сделана культурно, с выдумкой и со вкусом, служит не только делу информации населения о новых вещах и изделиях, поступивших в продажу, но и украшением города. Речь идет, понятно, о торговой рекламе советского типа, свободной от крикливости и назойливости, применяемой капиталистическими фирмами».