Для многих москвичей бомбоубежищем служило метро. Движение поездов в нем прекращалось с восьми вечера до половины шестого утра, а до войны оно работало до часа ночи. Вход в него и тогда, и во время войны, стоил тридцать копеек. Только теперь, после того как поезда заканчивали свой бег по тоннелям, в половине девятого вечера, в метро пускали детей и женщин с детьми до двенадцати лет. Ночевать в метро было надежнее, чем дома. Государство берегло детей – «наше будущее» и прятало их от бомбежек в своих подземных дворцах. Взрослым «Правила» запрещали вечером и ночью, до сигнала «Воздушная тревога», входить в метро. Нарушителям грозил штраф от пятидесяти до трехсот рублей. Однако, войдя в метро с вечерней бомбежкой, многие оставались в нем до утра.
   Ночевали москвичи в тоннелях на деревянных щитах, которые укладывались на рельсы. На платформах и в вагонах разрешалось оставаться только детям и женщинам с детьми до двух лет.
   Правила пользования метрополитеном требовали, чтобы те, кто прячется в нем от бомбежек, уносили свой мусор с собой, чтобы не тащили в метро ящики, узлы и чемоданы, а брали с собой лишь постельные принадлежности и узелки с едой для детей. Но люди, отправляясь в метро, не знали, вернутся ли они после бомбежки домой или застанут на его месте развалины, поэтому некоторые держали наготове чемоданы и узлы и тащились с ними в метро или бомбоубежище, чтобы не остаться потом ни с чем.
   У читателя может возникнуть вопрос: а где же в метро туалеты, да еще для такого количества людей? Вопрос не праздный, если учесть, что в 1941 году в метро ежемесячно укрывалось до трехсот пятидесяти тысяч человек. Потом, правда, стало прятаться тысяч восемьдесят и даже меньше. Так вот, туалеты в метро были. Устроили их в тоннелях. Сделали и водяные фонтанчики для того, чтобы люди, не имеющие при себе никакой посуды, могли пить воду.
   Метро было, конечно, самым надежным убежищем. Жаль только, что его станций не хватало, всего три линии: «Сокольники – Парк культуры», «Курский вокзал – Киевский вокзал» и «Площадь Свердлова – Сокол».
   Первый раз немцы бомбили Москву в ночь на 22 (опять это число) июля 1941 года. С этого дня бомбежки стали почти ежедневными. Газета же «Вечерняя Москва» впервые сообщила о бомбежке лишь 27 июля. «На Москву, – писала она, – налетело около ста самолетов противника, но к городу прорвалось не более пяти-семи. В Москве возникло несколько пожаров, есть убитые и раненые».
   Сообщения о бомбежках появились 2, 3, 4, 6, 7, 10, 11, 12 августа. И во всех сообщениях говорилось о «нескольких одиночных самолетах», долетевших до Москвы. Писалось также о разрушении жилых зданий и о жертвах. С 8 августа в газете стали появляться сообщения о «налете советских самолетов на район Берлина». Москвичей это радовало, но жизнь не облегчало. Лишь после того как немцев отогнали от Москвы, бомбежек стало поменьше, а прекратились они лишь в 1943 году.
   Точной статистики бомбежек нет. Во всяком случае, данные разных служб о них противоречивы. По данным московского Управления НКВД, например, за первые пять месяцев войны, то есть до конца ноября 1941 года, на Москву было совершено 90 налетов. За это время уничтожено 402 жилых дома и 858 домов повреждено (большинство их были деревянными), в городе возникло более полутора тысяч пожаров, погибли 1327 человек и около двух тысяч человек были тяжело ранены.
   Пострадали от бомбежек не только жилые дома. Немцы разбомбили в Москве три завода, двенадцать фабрик. Частично при бомбежках были разрушены 51 завод, 26 фабрик и три электростанции. Пострадали от бомб учреждения культуры и торговли. Одна бомба угодила в Большой театр, другая – в Вахтанговский. Попала бомба и в Третьяковскую галерею. К счастью, картины из галереи к тому времени были уже все вывезены. Осколками бомбы, попавшей в здание Университета на Моховой улице, был сбит с пьедестала памятник Ломоносову, а взрывной волной от бомбы, попавшей в жилой дом у Никитских ворот, – памятник Тимирязеву. Зажигательными бомбами были сожжены деревянные постройки на Тишинском, Зацепском, Ваганьковском и Центральном рынках. А вот в Филевский рынок угодила фугасная бомба. Были убиты и ранены находившиеся там люди. От бомбежек страдали не только люди. Одна из сброшенных на Москву бомб попала в конюшню артели «Ленинский транспортник», где погибли лошади и коровы.
   В результате бомбежки загорелась конюшня конного парка строительства Дворца Советов. Конюхам удалось спасти все двадцать семь лошадей, выведя их из горящего помещения. Вокруг конюшни горели фабрика «Ударница», конный парк треста «Хлебопечение» (в то время хлеб обычно перевозили в фургонах лошади), пивзавод имени Бадаева, упала бомба и на ликеро-водочный завод. Одна бомба попала в дом на углу улицы Дзержинского (Лубянки) и Большого Кисельного переулка, другая – во двор гаража в Варсонофьевском переулке. Бомба разрушила баню на Крымском Валу. Самый большой в Москве родильный дом имени Грауэрмана на Арбате фашисты бомбили четыре раза. Но роддому везло. Незначительные разрушения дружный коллектив его работников быстро устранял. Много бомб упало в районе Останкино. Одна упала около Центрального телеграфа. Недалеко от него в этот момент стояли два человека и разговаривали. Когда бомба взорвалась, один из них погиб, а у второго даже не слетела с головы шляпа.
   Узнав о том, что немецкие бомбы попали в 54 завода и 38 фабрик, кто-нибудь начнет загибать пальцы и перечислять: «ЗИС», «Серп и молот», «Красный пролетарий», «Станколит», «Шарикоподшипник»… Это, конечно, правильно, такие заводы можно пересчитать на пальцах, но в Москве, помимо них, было множество маленьких заводиков, располагавшихся во дворах, фабрик и артелей, занимавших подъезды домов и небольшие помещения. Существовали, например, два штамповально-механических завода, был завод патефонных игл в Большом Дровяном переулке (в районе Таганки), Толевый завод (он делал толь, которым покрывали крыши); на Лесной улице находился завод детских колясок, а завод «Метширпотреб» находился на Озерковской набережной. Он изготавливал ножи, вилки, ножницы. Метизномебельный завод на Большой Почтовой делал железные кровати и гвозди, а жестяно-штамповочный завод в Сыромятниках изготавливал корыта, тазы, баки для воды и белья, лейки, рукомойники, терки. Помещения завода по ремонту кассовых аппаратов были разбросаны по всему городу, люстровый завод в Подколокольном переулке производил люстры и электроплитки. На Якиманке находился завод сахариновый, а на Каширской – сычужно-красочный. Завод «Металлолампа» делал керосиновые лампы, а завод «Авиаприбор» – часы-ходики. А каких только фабрик не было в Москве! Ватная, пакетная, щеточная. Существовала фабрика пластмасс на Электрозаводской улице, которая делала пуговицы, домино, шашки, а на улице Чернышевского (Покровка), в доме 27 находились вышивальная фабрика и фабрика ударных инструментов. В Большом Черкасском переулке – фабрика детской игрушки; на Красной Пресне – фабрика настольно-печатных игр, на Кожевнической улице – баянная фабрика, а на Павелецкой набережной – фетроваляльная и т. д. и т. п. Существовали еще в Москве зубощеточная фабрика, артель «Утильконсервалка» и артель «Химбытпром», которая в 1942 году открыла свой свечной заводик. Свечи были москвичам нужны. При их нервном свете они часто коротали свои вечера. И всюду, на всех этих заводиках и фабричках местной московской промышленности работали люди и делали что-то нужное для войны и тыла: миллионы гранат, мин, бомб, противогазов, сотни тысяч пистолетов-пулеметов Шпагина (ППШ), тысячи понтонных мостов.
   Делали зажигательные шашки (ЗШ), пулеметные установки на лыжах, парашюты, санитарные сумки, гигиенические пояса, звездочки для погон, госпитальные туфли, бахилы, чехлы и носилки Штиле, сито-носилки, чехлы для фляг и многое, многое другое.
   Только теперь, по чьей-то злой воле, место, куда они приходили каждый день работать, могло превратиться в груду кирпичей, сгоревших бревен и дымящегося мусора, как это было, например, с заводом металлоизделий № 1 Бауманского райпромтреста, в цехи и склады которого угодили фугасные бомбы.
   К чести москвичей, надо сказать, что руины и пепелища, где это возможно, немедленно убирались. Вид их людей не травмировал. Прежде всего это касалось деревянных домов.
   Людей же, погибших при бомбежках, сразу отвозили в морги. В Москве их было шесть: морги Первого и Второго медицинских институтов, Лефортовский морг, морг института имени Склифосовского, морги МОКИ (на Третьей Мещанской улице) и № 3 на Моховой. Вместимость их, по сравнению с мирным временем, увеличилась со ста пятидесяти до восьмисот девяноста мест. Круглосуточно работал крематорий, сжигая трупы в трех печах. Тесно стало на кладбищах. Людей хоронили в два-три яруса, не соблюдая разрывов между могилами.
   В больницах и госпиталях работали санитарками и санитарами люди, командированные московскими предприятиями.
   А на предприятиях, где было возможно, люди работали на оборону. Там, где делали, например, игрушки: голубые «ЗИСы» и желтые вагончики электричек, – стали делать гранаты.
   В июле 1941-го в Москве стали формироваться группы самообороны жилых домов, учреждений и предприятий. Одна такая группа создавалась на 200–500 человек населения. Если дом был большой, то такую группу должен был организовать каждый подъезд. Группы охраняли общественный порядок во время бомбежек и при ликвидации их последствий. Участники групп носили красные нарукавные повязки с надписью «МПВО». У командиров звеньев повязки были красные с синей полосой, а у начальников групп на красной повязке – две синие полосы.
   Команды ПВО существовали и на предприятиях, и в учреждениях, и в учебных заведениях.
   На улицах Москвы появились так называемые «слухачи». Они слушали небо через три звукоуловителя, похожих на граммофонные трубы, только большие. «Слухачи» обнаруживали приближение немецких самолетов. Относились они к службе «ВНОС» – воздушного наблюдения, оповещения и связи.
   Над городом повисли аэростаты. Они вспыхивали, когда в них врезались вражеские бомбардировщики. По ночному небу, в поисках самолетов, шарили прожекторы.
   А вообще, надо сказать, что бомбежек москвичи особенно боялись только первое время. Постепенно они к ним привыкли, научились по звуку отличать наши самолеты от немецких «хейнкелей», «юнкерсов» и «фокке-вульфов». Они уже не хватались за голову, не лезли под кровати, заслышав гул самолета. Даже болеть, как это ни покажется странным, москвичи стали меньше. То ли нервное напряжение помогало, то ли диета, то ли просто людям было не до болезней. Повысилась жизненная активность и у психически больных людей. Некоторые из них под влиянием войны так мобилизовались, что стали совсем как здоровые. Ипохондрик Губерман, например, который до войны был безразличен к окружающему и докучал врачам жалобами на свое здоровье, стал ремонтировать замки, часы, конструировать всякие штуки. Он даже стал интересоваться политикой, чего раньше за ним никогда не замечалось. Ну а когда в армию призвали работавших в психиатрических больницах истопников, слесарей, электромонтеров, хозяйственных агентов и прочих, их место заняли больные. Некоторые из них просто ушли на производство. Один склеротик стал сторожем на СВАРЗе, другой, шизофреник, стал работать на продовольственном складе, а третий перестал жаловаться на головные боли и превратился в хорошего столяра. Но самых больших высот достиг страдающий шизофренией Захаров. Он стал народным судьей в Москворецком районе. В больнице он, правда, не лежал, а в 1942-м, вернувшись с фронта, где получил контузию, выучился и стал судьей. Но вот однажды вечером, 10 июля 1949 года, на Ваганьковском кладбище его задержала милиция. Оказалось, что он ограбил и пытался изнасиловать женщину. Захаров не отрицал своей вины и оправдывался только тем, что преступление совершил на территории другого района, а не своего, Москворецкого. Только теперь, когда следствие провело судебно-психиатрическую экспертизу обвиняемому, стало известно, что Захаров заболел шизофренией еще в детстве, ну а после фронта заболевание его обострилось. Ему стало казаться, что кругом шпионы, а когда он шел по улице, то позади него какой-то голос тихо и нервно говорил: «Берегись!» Он тогда весь как-то сжимался, ему становилось страшно, и он осторожно оглядывался, но произносившего это слово не видел. Решив, что немцы отравили в Москве воду, он перестал дома пить чай, а мочиться стал исключительно в вазы и графины. И все-таки, несмотря ни на что, ему удавалось скрывать свою болезнь. Бдительность тогда только поощрялась.
   Профессор психиатрии Краснушкин указывал на привыкание большинства людей к опасности. «Первые воздушные тревоги, – писал он, – первые налеты немцев на Москву загоняли москвичей в бомбоубежища, именно первые налеты давали наибольшее количество психических реакций и провоцировали психозы. Очень скоро у москвичей образовался иммунитет в отношении воздушных налетов и бомбежек, и в самое их горячее время, октябре и ноябре 1941 года, многие пользовались бомбоубежищами все меньше».
   Людей можно было понять: бомбоубежище не самое приятное место. Да и могли ли спасти от хорошей бомбы простые подвалы? А ведь именно они, как правило, отводились под укрытия, бомбо– и газоубежища.
   Их, конечно, как могли, приспосабливали под убежища: потолки подпирали стойками, оборудовали «сануголки», помещения штукатурили и белили, заделывали окна, подгоняли двери, чтобы они плотно закрывались, делали «лазы». В убежищах, согласно инструкции, один унитаз приходился на восемьдесят человек. В убежищах, не имеющих канализации, устраивались так называемые «пудр-клозеты», которые потом выносились.
   Некоторые москвичи хранили в бомбоубежищах свои вещи, опасаясь, что они могут погибнуть при воздушном налете.
   Власти города требовали от домоуправов, чтобы они следили за техническим и санитарным состоянием бомбоубежищ. Когда стало известно о том, что домоуправ Носков бомбоубежище не запирает, что в нем грязно, поломаны полки и стеллажи, то Носкова арестовали и дали ему два года.
   Но даже в тех бомбоубежищах, где домоуправы следили за порядком, было невесело. Представьте помещение на 150–250 человек: двери плотно закрыты, окна замурованы, отчего не только душно, но и влажно, постоянно работают «пудр-клозеты», пищат маленькие дети, охают старухи. К тому же темно или почти темно. Кому же захочется идти в бомбоубежище?
   Далеко не все укрытия гарантировали спасение от фугасных бомб. Такие бомбоубежища иногда становились «братскими могилами» для тех, кто искал в них спасения. Когда бомба попала в один из домов Проточного переулка, погребенных под его обломками в бомбоубежище людей так и не спасли. Для того чтобы расчистить завал, не было ни техники, ни сил, ни указаний начальства. Другой «братской могилой» стало бомбоубежище, устроенное под железнодорожным пакгаузом Белорусского вокзала. Там тоже завалило людей, и никто им не смог помочь. Со временем Москва вообще отказалась от всяких «бомбоубежищ», кроме метро.
   Профессор Покровский на страницах «Вечерней Москвы» учил москвичей, не спрятавшихся в бомбоубежище, как им укрываться от фугасных бомб. Звук падения бомбы, писал профессор, опережает ее падение на две-четыре секунды, и этого времени достаточно, чтобы успеть прыгнуть в канаву, в яму или хотя бы просто лечь на землю. Шансов уцелеть при этом у человека становится вдвое больше. От осколков стекол, по мнению профессора, хорошо укрываться в подъездах. А главное, это отличить звук падающей бомбы от звука летящего вверх снаряда зенитной артиллерии. (Очевидно, для того, чтобы лишний раз не прятаться и не падать.) Разница этих звуков состояла в том, что звук бомбы менялся от низких тонов к высоким, а зенитного снаряда – от высоких тонов к низким.
   Да, хорошо было тем, кто в мирное время изучал сольфеджио. Им было легче отличить бомбу от снаряда.
   Но не только обороняться и прятаться учили москвичей газеты. Они советовали, как добывать, сохранять, экономить, одним словом, приспосабливаться к новым условиям жизни.
   Прежде всего надо было беречь тепло и энергию. Мосгорисполком запретил использовать электроэнергию для обогрева жилища. Экономия электричества шла и за счет освещения. Парикмахер на своем рабочем месте мог использовать лампочку мощностью не более двадцати пяти ватт, для мест общего пользования предназначалась лампочка в шестнадцать, а для кухонь – двадцать пять ватт. Появились новые плакаты, призывающие беречь электроэнергию, а газеты обращались к москвичам с такими словами: «… Если Ваш сосед по квартире забыл погасить вовремя маленькую лампочку мощностью всего в 25 ватт, не считайте это мелочью, не проходите спокойно мимо бесцельно горящей лампы. Помните: она расходует электроэнергию, необходимую для выпуска оружия и боеприпасов».
   Пока над головами москвичей висел дамоклов меч поражения, иронизировать по этому поводу им как-то не хотелось.
   В январе 1942 года газета «Московский большевик» учила москвичей экономить керосин. «Вскипяченный чайник, – рассказывала газета, – в течение двух часов может оставаться горячим. Для этого его нужно плотно завернуть в газету, а затем в одеяло. Можно сделать термос в виде деревянного ящика с двойными стенками, пространство между которыми заполнить опилками, соломой, бумагой, ватой. В таком термосе „доходят“ щи, которые обычно варят на керосинке два-три часа. А тут щи закипели, поставил их в термос, а через два-три часа еще раз прокипятил и все – щи готовы».
   Тем, кто печатал на машинке, «Вечерняя Москва» в апреле 1942 года объясняла, как обновлять «копирку», то есть копировальную бумагу для пишущей машинки. Для этого «копирку» достаточно подержать над печкой, лампой или просто спичкой. А исправить изношенную ленту для той же машинки можно, положив ее перед уходом с работы в коробку с ватой, пропитанной керосином. Утром лента будет готова к печати.
   Кандидат технических наук Луговской придумал заменитель оконного стекла. Правда, заменитель этот пропускал меньше света, чем стекло, зато из окна не дуло. Для этого надо было вырезать из бумаги листы, немного большие по размеру выбитых стекол. Потом на раму набить гвоздики, пришпилить к окну с их помощью бумагу. На гвоздики также натянуть в виде сетки шпагат, который приклеить к бумаге. Когда клей высохнет, надо покрыть бумагу слоем олифы или растительного масла. Луговской утверждал, что его заменитель стекла водонепроницаем и морозостоек.
   Немало изобретательности проявили москвичи и для того, чтобы прокормиться. М. С. Французова, например, в декабре 1944 года защитила диссертацию на тему «Кинетика процесса сушки сухарей термоизлучением». Люди попроще добывали березовый сок.
   Оказывается, в апреле-мае простая береза может дать его до двухсот литров! Надо только сделать небольшой разрез на высоте шестидесяти-восьмидесяти сантиметров и подставить посуду.
   Не пропадало теперь ничего и в хозяйстве. Из картофельной кожуры, которую раньше выбрасывали или скармливали свиньям, теперь пекли оладьи. Делали это так: очистки проворачивали через мясорубку, добавляли воду, муку, соль. Делали оладьи и по-другому: кожуру натирали на терке, распаривали на сковородке, подлив воду, сыворотку или пахту, а вместо муки добавляли сухие толченые листья деревьев (березы, например).
   Кофе варили из желудей. Для этого собирали желуди, очищали их от чашечек, резали поперек, сушили на печке. Высохнув, половинки распадались на четвертинки, с них снимали кожицу. Очищенные желуди пересыпали в кастрюлю и обдавали крутым кипятком, после чего кастрюлю закрывали крышкой и ждали, пока вода не остынет. Потом воду сливали, а желуди сушили и поджаривали на медленном огне. Высушенные желуди мололи в кофейной мельнице, а те, у кого ее не было, – толкли в ступе и просеивали. Добавляли цикорий или кофе (для запаха). Некоторые клали в напиток корни одуванчика, а также кожицу свеклы, кабачка или тыквы – кому что нравилось. На стакан кофе хватало чайной ложки молотых желудей.
   Людям вспомнился голодный 1921 год… Тогда желуди прокатывали под доской, очищая от шелухи, мельчили ножом или толкли в ступке, потом варили в двух-трех водах для того, чтобы исчез горький вкус. Варили кофе и из моркови, но он был не так питателен. Дубовые же желуди не уступали в питательности ржаной муке. Из них и делали муку, крупу, из которой варили кашу.
   Вместо цветочков и кактусов на подоконниках и балконах москвичей зацвели огурцы и лук. Московские дворы, сады и парки превратились в огороды. Огород в Каретном переулке, например, занял триста квадратных метров. В оранжереях Краснопресненского парка культуры и отдыха выращивалась рассада. Много картошки убирали с полей Тимирязевской сельскохозяйственной академии, с огородов на Усачевке, в парке Горького и других местах. В 1942 году на полях Тимирязевской академии посадили чай. В августе появились его первые побеги, но дальше дело, к сожалению, не пошло.
   В конце войны москвичи стали разводить кур. Помню, и в послевоенные годы домашняя птица еще водилась во дворах сретенских переулков.
   Всем этим сельскохозяйственным трудом занимались женщины и дети. Многие мужчины ушли на фронт (всего за годы войны было мобилизовано 850 тысяч московских мужчин) и эвакуировались с военными предприятиями. Население Москвы после 22 июня вообще стало с каждым днем уменьшаться. К началу 1942 года от него осталась почти половина.
   Женщинам пришлось выполнять и мужскую работу. Они стали кузнецами, грузчиками, шпалоукладчицами. В мае 1943 года газета «Вечерняя Москва» бодро писала о работе женщин на заготовке дров. «Коллектив комсомольцев, – писала газета, – работает днем и ночью… Входя по колено в воду, девушки-работницы обвязывают канатами бревна и дают знак крановщику поднимать груз. Машина лебедки захватывает тридцать кубометров древесины, а группа работниц крючьями вылавливает из Москва-реки бревна и катит их по перекладинам… неумолчно звенят пилы». Весело написано, ничего не скажешь, но как представишь себе женщин, стоящих по несколько часов по колено в холодной воде и таскающих бревна, становится не по себе. А что было делать, остаться без дров? Кто мог заменить на этой работе женщин – дети?
   Девушки, женщины, мальчишки копали глубокие противотанковые рвы, ставили тяжелые металлические ежи и наматывали на них колючую проволоку. Налетали немецкие самолеты, обстреливали их из пулеметов, бросали листовки. Люди ложились на землю. Когда немцы улетали – снова брались за работу. Ели баланду. Баланда – это кипяченая вода, в которую добавлено немного муки и соли. Работали с утра до ночи, а потом сваливались замертво в бараках и избах прямо на солому и спали вповалку, как убитые, – и парни, и девчонки.
   На городском транспорте женщины из контролеров и кондукторов перешли в вагоновожатые и водители. Кстати, в 1942 году женщина по фамилии Шепилова повела по Москве первый двухэтажный троллейбус. Работали женщины не хуже мужчин, а когда надо, проявляли смелость и мужество.
   Водитель троллейбуса Павлова, когда была объявлена воздушная тревога, стала, как положено, снимать с проводов штанги. В это время послышался вой падающей бомбы. Смелая женщина бросилась в машину с криком: «Ложись!» Пассажиры повалились на пол. Когда бомба взорвалась, стекла троллейбуса вдребезги разбились. Скольких бы пассажиров они изуродовали, если бы не команда Павловой! (Окна трамваев и троллейбусов бумажными крестами не оклеивались.)
   Водитель другого троллейбуса, Еремина, когда упала бомба, находилась за рулем. Ее ранило, она потеряла сознание. Когда пришла в себя, от медицинской помощи отказалась, собрала последние силы, довела троллейбус до троллейбусного парка и только тогда обратилась за помощью.
   А сколько женщин служило в милиции! До конца 1945 года на большинстве постов стояли милиционеры-женщины с трехлинейными винтовками. В конце 1945-го – начале 1946 года их стали заменять мужчинами.
   В эту войну женщинам пришлось не только работать за мужчин, но и воевать вместе с ними. Со стен и витрин смотрел в те годы на москвичей плакат «Боевые подруги, на фронт!». Мне запомнилось, как по Столешникову переулку, от улицы Горького к Петровке, шла женская рота в галифе и пилотках.
   И все же женщин с детьми старались из города эвакуировать. Эвакуировали правительственные учреждения, тюрьмы, больницы, выехали из Москвы киностудии, консерватория, большинство театров. Ехали кто куда. Многие – в Куйбышев (Самару), там находилась временная столица. Отъезды были шумные и суетливые, с обычными в таких случаях бестолочью и неразберихой.
   Историю одной такой эвакуации сохранил для нас отчет психиатрической больницы имени Кащенко (ныне Алексеева).
   Больных, как следует из документа, отправляли из Москвы как поездом, так и по реке. На выделенной для эвакуации барже разместились 357 больных и 66 представителей медперсонала. Баржа была старая, небольшая, а поэтому теснота на ней образовалась такая, что, как выразилась одна эмигрантка первой волны, приехавшая из Парижа, «яблоку негде булавки уронить». Персоналу приходилось нередко, лавируя между больными, подолгу простаивать на одной ноге, чтобы найти место, куда поставить вторую. Разделение больных на три отделения: мужское, женское и детское – было чисто условным. Больные при желании всегда могли перейти из одного отделения в другое. В трюме баржи душно и смрадно, так как в каждом отделении стояли параши. Выводить людей в туалет на корме, открыть двери для проветривания помещения врачи не решались, опасаясь, что многие больные, склонные к побегу, выскочат на палубу, прыгнут в воду и утонут. Санитаров было всего десять. Дежурили они посменно, в смене пять человек. На сто чрезвычайно беспокойных больных их было явно недостаточно. Персонал не спал, валился с ног от усталости.