Когда эта книга была переиздана в 1941 году, задания о приглашении рабочего с подшефной фабрики в ней уже не было. Зато появились новые задания, отвечающие духу времени, например такое: организовать среди родителей и детей сбор средств на постройку самолета. Изменились также лозунги и призывы. Вместо «Покончим с неграмотностью» и «Победим вошь» появились другие: «Построим самолет!», «Под руководством ВКП(б) Красная армия всех сильней», «Свои дирижабли мы строить должны, чтоб каждый из нас был на страже страны», «Война может возникнуть ежедневно: учись хорошенько военному делу» или цитата из Сталина: «Ни одной пяди чужой земли не хотим, но и своей ни одного вершка не отдадим».
   Вообще, характерной чертой молодежи тех лет было стремление ее к разным высотам: горным, небесным. То ночью с парашютом прыгнут, то на стратостате в небо улетят, то на Северный полюс отправятся, то в Америку, то на Дальний Восток. Дрейфовали по Северному Ледовитому океану на льдинах, спасали застрявшие во льдах экспедиции. Все это, конечно, будоражило фантазию людей, особенно молодых, и порождало прекрасные устремления. Дети росли идеалистами. На уроках их учили любить негров, уважать женщин, а в нетоварищеском отношении к девочкам видеть грубейшее нарушение советской морали.
   Мешали всему этому душевному подъему досадные мелочи, которые старались не замечать.
   Ну доска в классе облезла, ну завхоз вместо чернил в чернильницы воду налил, ну свет перегорел – пустяки, раньше хуже было и ничего, выдержали.
   Главное, чтобы в школе было интересно, весело.
   В начале тридцатых годов придумали проводить перемены между уроками организованно. Такие перемены называли «культурпеременами». Для этого были разработаны специальные методические указания. Обычно учеников выводили из классов парами, вели в зал, если он был, а если его не было, то оставляли учеников в классе и рассказывали им о жизни революционеров, читали книжки, устраивали игры типа: «Самолет летает? – Летает. – Птица летает? – Летает. – Корова летает? – Летает» и т. д.
   Приглашали в школу, чтобы занять ребят, массовиков-затейников. Они проводили «минуты организованного смеха». Затейник, например, говорил детям: «Давайте сейчас мы все коллективно улыбнемся. Раз, два, три! Молодцы! А теперь организованно похлопаем себе и чихнем!» Все дружно хлопали и чихали.
   Перемена заканчивалась, всех опять строили и отводили в классы. Потом весь урок отвечали не ученики, а учителя и причем на один и тот же вопрос: «Выйти можно?»
   По этой ли или по какой другой причине, но «культурперемены» у нас не привились. Зато весной, которая всегда приходила в Москву как праздник, дети сами устраивали себе упоительные перемены, полные самых острых и радостных ощущений.
   О том, как встречали весну 1937 года московские школьники, писал в своем приказе директор одной из школ. «Ввиду наступившей весенней теплой погоды, – вполне серьезно пишет директор, – дисциплина среди учащихся школы заметно пала… учащиеся опаздывают на уроки, сбегают с уроков с целью избежания получения плохих оценок, во время перемен не все еще выходят из класса, сидят на подоконниках, вылезают из окон, ходят по карнизам, чтобы пройти из одного окна в другое. Так, 26 апреля учащийся шестого класса „А“ Анохин вылез из окна уборной четвертого этажа и по карнизу с внешней стороны стены школы прошел в окно классной комнаты… Во время больших перемен учащиеся ведут себя на дворе школы крайне безобразно: набрасываются на автомобили во время езды, лазают по деревьям, заборам и крышам надворных построек».
   Школьное начальство, разумеется, с такими явлениями боролось. В классах закрывали окна, выгоняли из помещений во время перемен всех учеников, запирали двери, но безобразия все равно не прекращались. Мальчишки в туалетах срывали с бачков цепочки, чтобы потом ими драться, обрывали проводку, выкручивали лампочки, желая сорвать занятия второй и третьей смены, когда на улице становилось темно. Выкручиванием лампочек, «встряхиванием» их, занимались, впрочем, не только мальчишки, но и девочки, как до, так и после войны.
   Придумывали, конечно, и новенькое. В 1946 году, например, ученик четвертого класса Грибков бросил в чернильницу карбид. Чернила забурлили, как кипяток, и пользоваться ими стало невозможно.
   Не надо думать, что во время войны все дети прониклись чувством ответственности момента, мобилизовались и стали хорошими. Нет. Хулиганы оставались хулиганами.
   Водились они в каждой школе и в каждом классе. Находящиеся в архивах документы сохранили для истории их «славные» деяния. Из одного из них мы узнаем об исключении из школы в ноябре 1942 года ученика пятого класса Юрия Родина за то, что он «самовольно уходил с уроков, срывал уроки, на переменах зажигал спички в классе, вылил стакан кипятку ученице Пучковой за воротник, принимал активное участие в уничтожении классного журнала».
   Классный журнал, «кондуит», как известно, является одной из школьных святынь. Сложное, смешанное чувство любопытства, страха и трепета вызывал и вызывает он у школьников. Учителя держат его при себе и ученикам не показывают. За допущенную оплошность в этом им иногда приходится расплачиваться неприятностями на работе.
   В октябре 1947 года учительница А. А. Моисеева как-то вышла из класса и по рассеянности оставила классный журнал на столе. Ученики, а это были семиклассники, взяли журнал и выставили в нем себе отметки по конституции. Директор школы за допущенное ротозейство поставил учительнице на вид. Вида, правда, никакого не было.
   А мальчишки из другой школы однажды затащили классный журнал в туалет и вырвали из него листы с оценками по русскому языку и алгебре. Директор школы расценил этот факт как «уничтожение значительной части государственного документа».
   Покушались хулиганы и на другую школьную святыню – классную доску. В октябре 1946 года ученик шестого класса Ровинский на уроке английского языка в присутствии учителей написал на доске нецензурное слово, да еще не английскими, а русскими буквами. Я не буду говорить, сколько букв в этом слове и на какую из них оно начинается, чтобы не превращать хулиганский поступок московского разгильдяя в «Поле чудес». Скажу только, что юного матерщинника исключили из школы на десять суток и правильно сделали. Обидно только, что он все эти дни провел на свежем воздухе, а те, кого он оскорбил своим поступком, провели их в душном классе.
   А что могли противопоставить ораве хулиганов и двоечников бедные учителя?
   Бедные они были и в переносном, и в прямом смысле. В конце тридцатых, например, заработная плата их, в сравнении с другими работниками школы, выглядела так: уборщица получала 100 рублей, дворник – 150 рублей, учитель – 150–200 рублей. После войны разрыв между учителем и уборщицей увеличился, но заработная плата оставалась маленькой: 500–700 рублей.
   Приходилось им набирать побольше уроков, а если удавалось, давать частные уроки оболтусам из состоятельных семей. Времени у них всегда было в обрез, особенно у тех, кто имел свои семьи. Помимо классной и внеклассной работы, домашних и личных дел они должны были проверять тетрадки и не только готовиться, но и составлять планы будущих уроков. Начальство за этим следило очень строго, как и за своевременным приходом на работу.
   Замотанные такой жизнью, учителя могли к тому же стать легкой добычей юных насмешников. Случалось такое даже во время войны. Начинает кто-нибудь один, а остальные его поддержат. Мало того, наиболее ехидные про учителей даже стишки сочиняли, чтобы «протащить» их.
   А как-то на открытом уроке одна противная ученица спросила учительницу: «Сколько было братьев Гримм?» Учительница не растерялась и ответила: «Братья Гримм были одни». О том, что их было двое, она, конечно, не знала, да и откуда ей было это знать, если сама она получила образование в двадцатые-тридцатые годы, когда поголовное образование, потребовавшее большого количества учителей, призвало под знамена просвещения людей, далеких от культурной жизни.
   Поверхностные знания учителей нередко отбивали всякую охоту учиться у самих школьников.
   Как-то в марте 1943 года инспектор Наркомпроса Сиротин сидел на последней парте третьего ряда шестого класса «Ж» 19-й школы на Софийской набережной и томился. В классе шел урок географии. Молодая учительница, желая понравиться инспектору, вызывала к доске отличников, которых долго и нудно опрашивала. «Какая смертельная скука. Несчастные ребята, – думал инспектор, а потом, перефразировав Чехова, сказал про себя: – Ведет урок, точно холодная в гробу лежит». Ему захотелось встать и сказать, нет, не сказать, а крикнуть: «Да уйди ты, милая, дай я, словесник, сделаю урок по географии и сделаю это лучше тебя, интереснее!» Он, конечно, не крикнул, а дождался окончания урока и тихо ушел. На урок истории, хотя и должен был пойти, не пошел. Захотелось свободы, воздуха, мокрого мартовского снега. Выйдя на набережную и глотнув холодного речного ветра, Сиротин почувствовал себя школьником, сбежавшим с занятий. Он даже не пошел в свой отдел народного образования, а долго бродил по городу, пиная носком ботинка камешки и льдинки.
   В другой школе и в другом шестом классе на экзамене по истории другой инспектор спросил ученика, показав на картинку «Въезд консула в Рим»: это Рим или Греция? Школьник, не задумываясь, ответил: «Рим». Тогда дотошный инспектор поинтересовался, почему он считает, что это именно Рим. Он-то подумал, что всезнающий школьник узнал Рим по капителям колонн, доспехам воинов, тоге консула, но в ответ услышал простой, как тюменский валенок, ответ: «А мы Грецию в пятом классе проходили».
   «А я, дурак толстоносый, – обругал сам себя инспектор, – еще про капители подумал…»
   Инспектор пытался себя успокоить. В конце концов, что плохого в том, что он подумал о человеке лучше, чем следовало? «Плохо подумать всегда успею», – говорил он себе. Но еще одна мысль – мысль о том, что во всех ошибках и недостатках школьников виноваты прежде всего они, учителя, не давала ему покоя. «Не умеем мы прививать любовь к своему предмету, – думал он, – культуры в нас маловато. Сами учили „от и до“, а так, чтобы пошире взглянуть на предмет, времени не было».
   Да, не зря еще в середине тридцатых годов Людмила Викторовна Дубровина на одном из совещаний говорила учителям: «… Мы с вами самый скучный народ. Попробуйте с кем-нибудь из нас побеседовать на какие-нибудь общие темы, так бедняга чувствует себя страшно неловко, ему совестно, и он скоро перейдет на близкую тему: „Знаете, в моем классе процент успеваемости… и т. д.“. Когда поставили классическую оперетту, многие говорили: „Не надо, сразу и оперетту“, а я уверена, что многие из наших учителей вообще оперетт не видели и считают, что это недостойный вид искусства и педагог стоит выше этого… Педагоги не читают. У многих директоров школ даже указания наркомата лежат неразрезанными. Читайте, читайте, читайте… Мы советуем ученикам читать, а сами читаем только тетради своих учеников».
   На том совещании Дубровина высказалась в отношении еще одного неприглядного явления. «Ошибки, – сказала она, – допускают даже учителя, имеющие высшее образование, это продукция наших вузов времен „левацкого загиба“, они зачастую пишут неграмотно… Классической иллюстрацией неграмотности учителя служит один факт, когда ученик написал слово „птица“, а учитель его подправил, написав „птитца“».
   Различные протоколы и справки, сохранившиеся с тех времен, донесли до нас и другие интересные ошибки, которые допускали выпускники советских школ. Любили они почему-то употреблять букву «Ы». То напишут «бондырь» вместо «бондарь», то «кастылянша» вместо «кастелянша». А уж какие словосочетания интересные выдумывали, и говорить нечего. Например: «Два человека парней», «Спусковая собачка курка», «Машинистка пишущих машин» (то есть машинистка), а в одном протоколе револьвер «Вальтер» вообще «Вольтером» назвали.
   Помимо орфографических ошибок учителя иногда преподносили своим ученикам оригинальные суждения, выходящие за рамки школьных программ.
   В одной из школ Замоскворечья в 1932 году учительница литературы, после того как ученик у доски прочитал наизусть «Зима. Крестьянин, торжествуя…», спросила класс: «Ребята, а что тут неверно у Пушкина?» Ребята удивились. Им и в голову не приходило, что у Пушкина может быть что-то неверно. А оказалось, что для торжества у крестьянина не было никаких оснований: на дворе-то крепостное право, а поэтому для него что грязь, что снег – все было едино.
   Не менее интересное суждение высказал в 1948 году директор школы № 239 Дзержинского района Г. И. Абрамов, после того как не получил никакого вразумительного ответа ученика на свой вопрос: «Кто, по-твоему, положительный герой в „Мертвых душах?“„Положительный герой, – сказал Григорий Иванович, – капитан Копейкин (это тот, если вы помните, за которого в городе Н. принимали Чичикова). – И разъяснил: – Капитан был на войне 1812 года, участвовал в битве народов под Лейпцигом, ему оторвало руку и ногу, он вернулся на родину, но ничего за свои подвиги не получил“. Последнее обстоятельство было особенно понятно Григорию Ивановичу, потерявшему на войне руку. Больше того, Копейкин на свое жалованье хоть рюмку водки выпил в Палкинском трактире и пообедал в ресторане „Лондон“ котлетой с каперсами, пуляркой с разными финтерлеями и бутылкой вина. Абрамову же приходилось довольствоваться тем, что жена заворачивала ему утром в газету.
   Не знаю, можно ли капитана Копейкина считать положительным героем, он все-таки стал разбойником после того, как не получил пенсиона, но директора школы понять можно. Фронтовикам после войны жилось трудно, впрочем, как и всем.
   Плохую жизнь в России не случайно называют собачьей, а поэтому и рассказ о жизни собаки вряд ли может оставить кого-либо равнодушным. Антон Павлович Чехов понимал это и написал рассказ. Рассказ назывался «Каштанка». Читая его, дети плакали и смеялись.
   В начале 1944 года профессор Петрова взглянула на бедную собачку по-новому и о том, что увидела, рассказала в журнале «Начальная школа». В статье, названной «Объяснительное чтение», она озарила образ обыкновенной дворняжки светом своих идей. «Можно разбирать „Каштанку“ по-разному, – писала Петрова, стремясь подсказать учителям новое, более глубокое понимание литературного образа. – Можно заставить ученика пересказать по плану: где жила Каштанка, в какой семье, как она пошла гулять… то есть механически следовать тексту…», а можно взглянуть на собачку «под углом зрения центрального ведущего вопроса» и показать, что «рабская жизнь вызывает протест, а жизнь простая, незатейливая, в свободе и дружбе, приятна всем, даже животным. Каштанка с ее протестом против эксплуатации, которой она подвергалась у циркового мастера, – по мнению профессора, – явилась маленьким агитатором за свободу личности… Цирковой мастер кормил животных и держал их в прекрасных условиях, но он их лишал свободы, выжимая из них все силы ради личной наживы, и эта рабская, хотя и сытая жизнь была отвратительна, а Каштанка такой жизни и вовсе не выдержала».
   Мог ли Чехов представить себе, что его Каштанка, у которой, кроме блох и хорошего аппетита, ничего не было, станет носительницей благородной идеи? Ну а о том, что столяр превратится в деревообделочника, а клоун в циркового мастера, он, наверное, и мечтать не мог.
   Петрову, конечно, ругали за смелые мысли, но она все же нашла себе сторонников и почитателей, правда, не среди людей, а среди собак и некоторых кошек. Бегать-то им с себе подобными по дворам и помойкам было куда веселее, чем, сидя на цирковой тумбе, по команде своего «эксплуататора» считать, сколько будет дважды два, а потом протявкать с таким трудом вычисленный ответ.
   Действительно, к чему все эти дрессировки, плановые случки, выставки, соревнования? К чему вообще вся эта борьба за существование, суета, карьера? Разве все это не насилие над личностью, не попрание идеалов свободы человеческой или даже собачьей? Не пора ли и нам послать все эти запреты, обязанности к чертям собачьим и зажить вольной жизнью бродячего пса? Меня, например, давно к этому тянет.
   Главное в жизни бродячего пса, наверное, это то, чтобы его не обижали мальчишки. Этой немаловажной проблеме посвятил свою сказку «Собачье царство» Корней Иванович Чуковский. Вышла она в декабре 1946 года в кооперативном издательстве «Сотрудник». Событие это было, скажем прямо, не из значительных. Сказка как сказка: два мальчишки, Шунька и Гулька, обижали Полкана. Тот пожаловался на них собачьему царю Уляляю III. Царь приказал поймать мальчишек и наказать. Две собаки заманили мальчишек в свое царство и посадили на цепь. Их обливали водой, дразнили, заставляли работать. Мальчишки умоляли их простить, обещали собак больше не обижать. По просьбе Полкана Уляляй простил Шуньку и Гульку и отпустил. Тут и сказке конец. Казалось, что Корней Иванович, получив гонорар за напечатанное, мог о нем забыть, но не тут-то было. На сказку откликнулась газета «Культурная жизнь». В заметке «Пошлятина под флагом детской литературы» она громила Чуковского за «уляляевщину» и потакание низменным вкусам.
   А вот пионерам, юным ленинцам, сказка понравилась. Они были целиком на стороне Уляляя III. Хорошее, доброе отношение к животным нисколько не противоречило их «Торжественному обещанию», в котором были такие слова:
   «Я, юный пионер Союза Советских Социалистических республик, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю, что буду твердо стоять за дело Ленина-Сталина, за победу коммунизма. Обещаю жить и учиться так, чтобы стать достойным гражданином своей социалистической Родины. Буду честно и неуклонно выполнять правила поведения юных пионеров».
   «Юными ленинцами» пионеры стали после смерти вождя, в 1925 году. Звание это было присвоено им в торжественной обстановке, на Красной площади.
   Московским школьникам двадцатых-тридцатых годов предстояло тогда прожить нелегкую жизнь. И были в ней и война, и голод, и холод, и потери близких, и бедность, и тяжелый труд. Но жизнь, несмотря ни на что, показала, что в соответствии с данным обещанием они стали «достойными гражданами своей социалистической Родины». В 1946 году им было уже по тридцать, а то и больше, и они пережили самую страшную в нашей истории войну.
 
   22 июня 1941 года школьники уже не учились. Они успели сдать экзамены, а десятиклассники – провести выпускной бал. Недовольным этим фактом остался один двоечник, срезавшийся на последнем экзамене. «Напал бы Гитлер раньше, может быть, и экзамен отменили», – пробурчал он, за что сразу схлопотал затрещину от своего приятеля.
   1 сентября 1941 года обычный учебный год в московских школах не начался. Двести тысяч детей к этому времени были организованно вывезены из города. Многие же уехали из Москвы со своими родителями в эвакуацию.
   Детей же, которые остались в городе, решили в школах не собирать. Опасались, что во время занятий в здание угодит бомба.
   Во многих школах обучение стало очно-заочным. Были созданы «консультационные пункты», где ученики слушали объяснения учителей по два часа три раза в неделю и получали задания. Школьники воспринимали такую систему вполне серьезно. Почти все сдали экзамены и при этом половина – на «хорошо» и «отлично»! А восемьсот школьников даже закончили весной десятый класс.
   Жизнь детей, оставшихся в Москве, была не легче жизни взрослых. Представьте: в Москве долгая холодная зима, вечером темнеет, но на улицах не зажигают фонари, дома, как могильники, стоят темные и холодные, в большинстве их нет ни газа, ни электричества, а в некоторых ударной волной фугасных бомб выбиты стекла. Люди сидят в своих комнатах в пальто и валенках, молчат и греют озябшие руки у стекол керосиновых ламп, отбрасывая пальцами жуткие нервные тени на стены и потолок. Скучно. Дети предоставлены самим себе. Многие школы заняты под госпитали и общежития, а школьное имущество – столы, шкафы, парты – вынесено во двор и мокнет под дождем и снегом.
   Жизнь заставила детей повзрослеть. Многие, кто постарше, работают. Работает, в частности, сорок процентов тех, кто учится по очно-заочной системе, а семьдесят-восемьдесят тысяч подростков не учатся вообще, а только работают. Зарабатывают они на производстве до четырехсот рублей. Это неплохо.
   В декабре 1941 года немцев отогнали от Москвы, а весной в город стали возвращаться беженцы. Осенью 1942 года во всех школах Москвы возобновились занятия.
   Как и во всем городе, в школах следили за светомаскировкой, пожарной безопасностью и порядком. Сигнал воздушной тревоги подавался частыми прерывистыми звонками. На крышах школ дежурили преподаватели и ученики старших классов. Были созданы команды, отряды и звенья: противопожарные, химической защиты, санитарные, охраны порядка, наблюдения и связи. Школьники были обязаны носить противогазы, а директора расписывали в своих приказах, кто из них и где должен находиться постоянно в случае воздушной тревоги. Десять человек, например, – дежурить у слуховых окон на чердаке, двое – у пожарного рукава, двое – с каждой стороны классной двери и т. д. Целесообразность всех этих мер директорам школ была, конечно, более понятна, чем нам. Однако встречаются приказы, целесообразность которых вряд ли могла быть понятна им самим. В школе № 164 на Красноармейской улице, например, директор приказал после сигнала «воздушная тревога» проводить с учениками краткую беседу на тему: «Как надо вести себя после „ВТ“ в убежище». Неужели такую беседу нельзя было провести в другое время? Думается, что в этом приказе отразились привычки мирного времени, когда так много внимания преподаватели уделяли всяким беседам и наставлениям.
   Бывали случаи, когда директора просто запаздывали со своими приказами, не поспевая за успехами Красной армии. Так, весной 1944 года директор одной из московских школ приказал военруку составить списки учащихся, обеспеченных и не обеспеченных противогазами, и немедленно приступить к сбору денег на их приобретение. Директор справедливо опасался того, что с падением Берлина за его противогазы никто не даст и копейки.
   Чем ближе была победа, тем больше в Москве открывалось школ, больше становилось и школьников.
   Еще весной 1943 года в Москве действовало 173 школы, в которых училось 162 тысячи детей, а весной 1944-го в 255 школах их уже училось 250 тысяч, примерно по тысяче в каждой.
   Учеников, между прочим, надо было не только обучить, но и накормить.
   С осени 1942 года в школах стали раздавать завтраки: чай, пятьдесят граммов хлеба и конфета. Хлеб и конфеты привозили на тележках или вручную, на трамвае, троллейбусе. Когда шел дождь, а хлеб и конфеты доставляли в мешках, мешки промокали и хлеб становился сырым, а конфеты липкими.
   Сначала завтраки выдавали в буфетах, но там было тесно, возникала давка. Тогда стали разносить их по классам. В раздаче участвовали учителя, ученики старших классов и буфетчицы. В 1944 году хлеб (обычно черный) заменили бубликами и баранками. Чай приносила в класс буфетчица. Она разливала его в посуду школьников. Посуда хранилась в шкафу вместе с другим имуществом. Руки школьники не мыли, посуду тоже. После завтраков в классах оставались крошки, мусор. Учитывая все это, завтраки снова стали выдавать в буфетах по специально составленному графику. Там, кстати, было легче навести порядок, чем в классе, где ученики чувствовали себя, как дома. Одна учительница возмущалась: «Во время завтраков старшие захватывают лишние завтраки. Им говоришь, а они смеются».
   Помимо школьных завтраков в городе для детей была организована раздача обедов и ужинов.
   Бесплатно кормили детей в нескольких столовых, посменно, в три, четыре и даже пять смен. Стали даже для быстроты обслуживания обеды и ужины выдавать одновременно. Вместе с детьми в столовые приходили их голодные родители, братья и сестры, которые не только приносили с собой лишнюю грязь, создавали тесноту, но и помогали детям съедать их скудный обед. Родители детей, живущих далеко от столовой, уносили обеды с собой. Поначалу многие из них приходили за едой в пальто, с ржавой посудой или посудой без крышек, что являлось недопустимым. Тогда был наведен порядок. Обеды на дом стали отпускать только детям-инвалидам и больным детям по справкам врачей, причем в чистую посуду, имеющую крышку. Детей заставляли перед едой мыть руки. В столовой для этого имелось мыло, ну а полотенце дети должны были приносить с собой.
   Для повышения питательности к обедам добавлялись белковые дрожжи, хвойный напиток с витамином С, солодовое молоко и суфле. Последние, правда, быстро скисали, и их приходилось тщательно кипятить.
   Напиток из дрожжей приготавливали так: брали тридцать граммов дрожжей, клали в кастрюлю, заливали литром воды, добавляли пятнадцать граммов соли. Потом кастрюлю с дрожжами помещали в другую кастрюлю с горячей водой и ставили на плиту. Через час кастрюлю с дрожжами вынимали из кастрюли с водой и ставили на плиту (не раскаленную!) и варили дрожжи еще час, помешивая их веселкой или ложкой.
   Напиток был хоть и не вкусный, но полезный. Не зря же в народе говорят: «Растет как на дрожжах». Детям он заменял мясо.
   Иногда, когда выпадала удача, детям доставались и сладости. В 1944 году, например, школьницы простаивали большие очереди за ломом пирожных на бисквитной фабрике «Большевик», что на Ленинградском проспекте. Несколько позже из этого «лома» стали делать пирожное «картошка». Вкусные вещи можно было купить и в коммерческих магазинах, только стоили они там примерно в двадцать раз дороже, чем в государственных. Мороженое «Эскимо», например, – 25 рублей!