А у Лукашовых в связи с арестами появились новые заботы. Их стали вызывать в райотдел НКВД на очные ставки с подследственными. На очную ставку с Кондаковым Лукашов пошел в синих очках для слепых. На Кондакова старался не смотреть. Тот был небрит, без галстука и вообще какой-то неопрятный. Василий Сергеевич изобличал Кондакова в контрреволюции. Увлекшись, заявил даже, что на кондаковской фабрике в Иваново-Вознесенске работало тридцать тысяч рабочих, забыв, что ранее, на допросе, говорил о трех тысячах. Эту промашку никто и не заметил. В конце концов, не все ли равно? Орехов был доволен. В коридоре встретил его, по плечу похлопал. Так, мол, держать. Не робей, Вася!
   Но прошло немного времени, и у Лукашова, хоть и понимал он, что выполняет свой долг перед Родиной и партией, на душе заскребли кошки. У этого чертового Кондакова, думал он, трое сыновей. Правда, один совсем взрослый, в армии, а двое-то школьники. Что с ними будет? Как они без него останутся? Матери ведь нет, померла, теперь и отца не будет. А вдруг они за отца мстить будут советской власти? Ведь их тогда уничтожить надо, прямо сейчас. Но как узнать, стали они врагами или нет. Уничтожить на всякий случай? А может быть, они могут пользу принести народной власти? Во как все запутано! – думал Василий Сергеевич и не находил ответа.
   Вскоре думать ему надоело. Он купил бутылку водки и по-пролетарски напился, а вечером пришел в НКВД к Орехову и пытался объяснить, что он не какой-нибудь подлец, что он человек честный, что за советскую власть он жизни не пожалеет, ни своей, ни чужой, но хочет все же у Кондакова прощения попросить, чтобы тот простил его, подлеца. Не для себя же он старался, а для дела, для пользы коммунизма. Орехов слушать его не стал, а два оперативника вытолкали Василия Сергеевича из райотдела на темную, сырую улицу, как говорится, взашей. Поделом тебе, деревенщина!
   Октябрь уж наступил… В доме 4 по Покровскому бульвару арестовали сорок человек. До глубокой ночи многие жильцы не ложились спать. Жгли книги, тетради, дневники, письма, записки. Выглядывали в окна, прислушивались к лифту. Так проходили недели, месяцы. И вот в один прекрасный день узнают жильцы дома о том, что бывший главный чекист страны, Николай Иванович Ежов, оказывается, враг народа и что он арестован. Сначала верить не хотели, думали – провокация. Когда, наконец, поверили, многие обрадовались. Но не все. Некоторым работникам домоуправления и им сочувствующим радоваться что-то мешало. Лукашов, правда, к тому времени из домоуправления ушел, получил, так сказать, повышение: стал начальником столярной мастерской в Академии руководящих кадров коммунального хозяйства, что в Ветошном переулке. Потом к нему туда и Евгения Евгеньевна перебралась. Тем не менее все, что происходило в родном домоуправлении, их не переставало интересовать. К тому же там разговоры пошли нехорошие. Жена Городецкого, например, заявила швейцарихе Трушиной: «Мне известно, кто посадил моего мужа, теперь я их посажу». Трушина испугалась и шепнула Городецкой, что у НКВД везде уши. На это Городецкая подняла правую руку и раздраженно сказала: «А! Лучше бы у них везде были мозги!»
   Каждый работник домоуправления, вместе с Лукашовыми, почувствовал в словах Городецкой личную для себя угрозу. Люди стали нервничать. Дошло до того, что в домоуправлении на партийном собрании, посвященном дальнейшему укреплению социалистической законности в нашей стране, секретарь партийной ячейки Петрович плюнул в лицо гражданке Абакумовой, а та обозвала его фашистом. Макушин схватил Петровича за руки, чтобы он не избил Абакумову. Поднялся шум, крик. В общем, собрание было сорвано. До осуждения Ежова и его преступной банды, как планировалось, дело так и не дошло.
   В 1939 году от знакомой почтальонши узнали Лукашовы о том, что Городецкая дошла до самого генерального прокурора, и ее саму в прокуратуру вызывают. Евгения Евгеньевна в связи с этим наведалась как-то в девятую квартиру. Уж больно хотелось ей найти переписку Городецких с прокуратурой. Позвонила. Открыла соседка. Подошла Евгения Евгеньевна к двери Городецких, дернула ручку, дверь и открылась. Она юрк в комнату и сразу к роялю. На нем какие-то бумаги лежали, газеты. «Может быть, письма-то среди них?» – подумала Лукашова и стала быстро-быстро перебирать бумаги, а сердце так и стучит, так и стучит, и вдруг слышит голос за спиной: «Тетя, что вы ищете?» Евгения Евгеньевна вздрогнула, оглянулась. Оказалось, что дочка Городецких, Белочка, сидит в кровати и смотрит на нее. «Я, милая, газету ищу. Мне одна газета очень нужна. А почему ты не в школе?» – «Я болею», – ответила девочка. Евгения Евгеньевна взяла какую-то газету и исчезла. В тот же день Софья Борисовна, встретив Лукашову на лестнице, пристала к ней: «Евгения Евгеньевна, ради бога, скажите, что это значит, зачем вы заходили к нам в комнату? Я ужасно волнуюсь. Я же знаю, что у вас всегда есть газеты». – «Не волнуйтесь, – отвечала ей Лукашова, – верьте, что я вам лучший друг и плохого вам ничего не желаю».
   Евгения Евгеньевна, конечно, не рассказала Софье Борисовне о том, как ее вызывали в НКВД и как она оговорила Городецкого черт знает в чем, и теперь Городецкий, как дурак, бьет себя в грудь и клянется, что этого не было, а следователь показывает ему протокол допроса Лукашовой и говорит: «Как же не было, а показания Лукашовой что?» – «Ложь!» – вопит Городецкий. «Но ведь у вас с Лукашовой враждебных отношений нет?» – «Нет», – отвечает обалдевший арестант. «Ну вот, – продолжает спокойно следователь, – зачем же ей вас оговаривать, и почему же мы должны верить вам, врагу советской власти, и не верить честному советскому человеку? Скажите честно, вы враг советской власти?» – «Нет! Я не враг советской власти», – кричит в отчаянии Городецкий. «Вы ее друг?» – спрашивает следователь. Городецкий, который уже впал в тон отрицания, снова кричит: «Нет!.. – Но тут же спохватывается и твердит, пуская слезу: – Я друг, я друг, я друг…» – «Увести», – говорит следователь, и Городецкого уводят из кабинета по длинному казенному коридору в камеру, где он может сколько угодно бить себя в грудь и рассказывать, как он любит Сталина, партию и советскую власть. Только делать этого ему уже не хочется, а уткнувшись лицом в холодную крашеную стену, как в мамкин подол, он долго и безутешно плачет.
   Наступает 1940 год. Лаврентий Берия, став наркомом, наводит порядок в органах. Борьба с последствиями «ежовщины» приобретает подчас жестокий, если не сказать, разнузданный характер. Теперь в тюрьмы и лагеря попадают те, кто в свое время изобличал «врагов народа». Для Лукашовых наступают черные дни. Прокуратура допрашивает тех, на кого Лукашовы давали показания, и их друзей. А друзья и товарищи Лукашовых: Макушин, Буратовский, Цветков, которого к тому времени самого посадили, становятся мишенью для критики со стороны жильцов дома. Теперь уже о них, как и о Лукашовых, следователь ведет речь на допросах.
   И оказывается, что Лукашова – склочница и скандалистка. Если в квартире затевается какое-нибудь мероприятие – генеральная уборка или ремонт, – то она всегда против. Если ей справиться с коллективом не удается, то ей на подмогу приходит Лукашов. Кричит, что он член РКП(б), что на него нападают, что он так этого дела не оставит. Угрожает чем-то неопределенным, и людям становится страшно от его слов. Что-то есть в этом Лукашове пугающее. Не случайно именно его всегда зовет себе на подмогу, как свидетеля, бывший домоуправ Цветков – пьяница, скандалист и провокатор, который, затеяв скандал, сам же вызывает милицию. Этот Цветков, будучи домоуправом, занял в квартире, помимо своей, еще и комнату при кухне, а потом прорубил из нее стену в смежную с ней кладовку. Занял и ее, а вещи жильцов, которые там хранились, выставил в коридор. В общем, гусь тот еще.
   Чем хуже становились в глазах следователя Лукашовы, Цветков и другие бывшие изобличители врагов советской власти, тем светлее и чище представлялись в материалах уголовного дела личности Мошковичей, Иванова, Кондакова, Городецкого и других, загнанных к тому времени в Тулун, в Бамлаг, в Инту и другие отдаленные места. В Белоруссии допросили Иофинова и Еврейсона и выяснилось, что Городецкий Израиль Дон-Бенцианович происходит из бедной еврейской семьи и никогда не имел фабрики гнутой мебели, впрочем, негнутой – тоже, что Иванов Александр Сергеевич никогда не был офицером царской армии, а, наоборот, служил в Красной армии и прослужил в ней всю Гражданскую войну, что мастерской у него не было и никогда никого он не эксплуатировал, а Аркадий Васильевич Кондаков, начав службу на фабрике Грязнова с «мальчика в конторе», хоть дослужился до заместителя заведующего фабрикой, но хозяином ее никогда не был.
   Все кончилось в конце концов тем, что Лукашовых арестовали. На допросах Василий Сергеевич оправдывался, говорил, что характеристики на жильцов он давал под нажимом работников НКВД, не разбираясь в их смысле. Орехов же кивал на Лукашовых. Он рассказал, что осенью 1937 года к ним в райотдел НКВД стали поступать письма Лукашовых, в которых они перечисляли жильцов своего дома, проводивших антисоветскую агитацию и чуждых по своему социальному положению. Письма Лукашовых стали поступать к нему и из вышестоящих инстанций с указанием на принятие необходимых мер, что, естественно, повышало к ним доверие. Потом доносы Лукашова подтвердили Макушин, Цветков и Буратовский. Орехов прибавил еще, что допрашивали в НКВД всех вежливо, без принуждения, показания заносились в протоколы без каких-либо искажений. В общем, хотите – верьте, хотите – нет. Собственно говоря, почему не верить Михаилу Николаевичу Орехову? Он коммунист, сам из рабочих, тульских оружейников.
   Вскоре дела на многих жителей дома пересмотрели. Одних выпустили, другим снизили срок. Лукашовым же Московский городской суд 20 мая 1941 года дал по пятнадцать лет лишения свободы с конфискацией имущества. Свой вердикт суд закончил безжалостными, как удар топора, словами: «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Суд усмотрел в действиях Лукашовых состав преступления, предусмотренного пунктом седьмым статьи пятьдесят восьмой Уголовного кодекса РСФСР, то есть вредительство. Надо полагать, что «вредительство» суд усмотрел в том, что подсудимые ввели в заблуждение органы НКВД.
   После вынесения приговора Евгению Евгеньевну отправили в Унжлаг НКВД на станции Сухобезводное, а Василий Сергеевич из камеры № 332 Таганской тюрьмы уехал в Мордовию, в Потьму. Встретились ли они еще когда-нибудь или нет – неизвестно. Может быть, люди эти сбились с пути и пропали? Кто вспомнил о них, кто пожалел? Кто-то занял их комнату, кто-то растащил вещи, кто-то вспомнил недобрым словом, когда закружила их и умчала прочь от Москвы бесконечная тюремно-лагерная карусель.

Глава пятая
22 ИЮНЯ 1941 ГОДА

    Выступление Молотова. – Выступление Сталина. – Рассказ Б. В. Курлина о войне. – Военное положение. – Повинности военного времени. – Судьба играет человеком, или Как Гитлер подложил свинью одному заключенному Таганской тюрьмы. – Бомбежки. – Затемнение и бомбоубежища. – Дельные советы. – Женщины вместо мужчин. – Эвакуация сумасшедших. – Мародеры. – Наведение порядка. – Драконовские законы. – Паника в Москве и о том, кто и как ею пользовался. – Осадное положение. – Сталин о причинах наших неудач
 
Рано утром, на рассвете,
Когда мирно спали дети,
Гитлер дал войскам приказ…
 
   Эти строки стихотворения, которое мы учили в первых классах послевоенной школы, запомнились мне на всю жизнь. Пройдет еще много-много лет, а мы все будем вспоминать этот день, наверное, самый страшный день в истории нашей Родины – 22 июня 1941 года. В 12 часов 15 минут жизнь в Москве остановилась. По радио выступал Молотов. Еще недавно он объявлял о начале войны с белофиннами. И вот теперь снова: «Граждане, гражданки Советского Союза…» Застывшие у репродукторов и громкоговорителей, в домах и на улицах, граждане и гражданки поняли: сегодня началась война и война пострашнее той, начавшейся в 1939-м. Люди услышали о вероломном нападении на нашу страну фашистской Германии. На улице Горького в толпе, стоящей под рупором громкоговорителя, мальчик лет семи спрашивал маму:
   – Мама, что такое велоромный?
   – Отстань, не знаю, – отвечала напуганная мать.
   К мальчику наклонился мужчина в очках и сказал, разделяя слова:
   – Не велоромный, а вераломный, который веру ломает, понял?
   – Вот веру-то сломали, Бог и наказал, – вмешалась старушка.
   – Да не ту, мать, веру, – оборвал ее мужик с мешком, – веру не в Бога, а в договор о дружбе с немцами. Вот какую веру!
   – Да кто ж ему, ироду, верил? – возмутилась старушка.
   Тут заговорили на разные голоса разные люди:
   – Нашли кому верить.
   – Ничего, ему, гаду, победы не видать. Бог его накажет за его коварство.
   – С обмана начал, значит, боится нас.
   – Мы в четырнадцатом им войну объявили, как порядочные, а они…
   – Вот делай после этого добро людям…
   – В четырнадцатом они на нас первые напали.
   – Тем более.
   Много в тот день было передумано и сказано, но главным было то, что обвалились надежды, рухнули планы, разверзлась пропасть между сегодня и вчера. Да, еще вчера «Правда» в рубрике «В последний час» сообщала о бомбардировках Бенгази, а сегодня уже бомбят нас! При чем тут Бенгази, где это Бенгази?… Ждали «Вечерку», «Вечерка» не вышла.
   На следующее утро вышла «Правда». В ней выступление Молотова. Его читали, не веря ушам. Последние слова: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами» немного успокаивали. Сколько войн пережили, авось, и эту переживем.
   А жизнь на улицах Москвы продолжалась и 22 июня. На Пушкинской площади цвели белые лилии, яркие тюльпаны и пионы, люди несли свежую сирень, у касс кинотеатров стояли очереди, в парке имени Горького гуляла молодежь, заканчивалось последнее воскресенье «мирной передышки» нашей страны.
   Радио играло бравурные военные марши, а москвичи выстраивались у магазинов в очереди за продуктами и снимали со счетов в сберкассах свои вклады. Вскоре, правда, вклады заморозили, разрешили снимать с них ежемесячно не более 200–300 рублей.
   На заводах, фабриках, в учреждениях и учебных заведениях города шли митинги. На одном из них, в Центральном универмаге, его директор по фамилии Немой кричал в микрофон: «Каждый из нас прекрасно знает, что это выступил не германский народ против русского народа, а фашистские заправилы в лице подлой собаки – Гитлера, который пытается поработить весь советский народ, как он поработил другие страны Европы». Тут кто-то крикнул из толпы: «Смерть немецким варварам!», поставив ударение в последнем слове на второй слог. Зал зашумел. Когда шум стих, Немой заговорил снова. «Призываю вас, товарищи, – сказал он, – к повышению бдительности. Дадим самый решительный отпор всем нытикам и паникерам, которые, поддаваясь слухам, устраивают очереди у продуктовых магазинов и тем самым играют на руку врагу, сплотимся вокруг партии и правительства, вокруг нашего любимого вождя товарища Сталина. С именем Сталина мы непобедимы!»
   Все ждали выступления любимого вождя, надеялись, что он все разъяснит, успокоит, но он молчал.
   3 июля дождались, он наконец выступил. Начал хорошо: «Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота, к вам обращаюсь я, друзья мои!» – душевный зачин дошел до самого сердца. Потом он сказал: «Как могло случиться, что наша славная Красная армия сдала фашистским войскам ряд наших городов и районов? Это объясняется главным образом тем, что война началась при выгодных условиях для немецких войск и невыгодных для советских войск. Войска Германии, как страны, ведущей войну, были целиком отмобилизованы, и 170 дивизий, брошенных Германией против СССР, находились в полной боевой готовности, ожидая лишь сигнала для вторжения, тогда как советским войскам нужно было отмобилизоваться и придвинуться к границам. Некоторое значение имело и то обстоятельство, что фашистская Германия неожиданно и вероломно нарушила пакт о ненападении, заключенный в 1939 году между нею и СССР».
   «Ну, теперь погоним гадов!» – подумали некоторые, слушая речь Сталина. «Нам отмобилизоваться – что подпоясаться», – поддержали другие.
   Речь свою Сталин закончил словами: «Комитет обороны… призывает весь народ сплотиться вокруг партии Ленина-Сталина, вокруг советского правительства». Все поняли – сплотиться надо вокруг Сталина. С этого дня он стал не только вождем и учителем, но и надеждой народа, а это выше любого из титулов.
   И все-таки обидно… Только стали жить прилично… и вдруг… «Вставай, страна огромная!» Озноб… Дрожь… Как быстро появилась эта песня, ее что, заранее сочинили? Неужели на этой войне кончится вся наша история, кончится социализм, за который пролито столько крови, и никогда, даже издали, мы не увидим вершин коммунизма?
   А что же там, на границе? Неужто мы так и не отогнали от нее фашистов?
   Страшно было подумать, что мы вот тут сидим за столом, в своем доме, разговариваем, пьем чай, а враг уже идет по нашей земле, идет убивать нас и грабить наши дома.
   Но каким бы невероятным ни казалось случившееся – оно было, и было не во сне, а наяву. Вот что рассказал мне о тех днях Борис Васильевич Курлин, служивший тогда на границе:
   «В 1940 году, когда Прибалтика стала нашей, направили меня служить в пятую дивизию одиннадцатой армии. Часть наша располагалась в бывших литовских казармах в Паневежисе на Немане. Мне, как старшему лейтенанту, отвели особняк. Жизнь в Паневежисе напоминала жизнь в бывшей буржуазной Литве. Крестьяне жили на хуторах, было много дешевых продуктов.
   В начале мая 1941 года мы выехали в лагеря, которые находились в шестидесяти-семидесяти километрах от границы с немцами, которые тогда уже заняли Польшу, а 17 мая с топографическим отрядом я был уже на границе. Там десятки тысяч строителей возводили укрепления. Первую линию обороны строили наши, были они без оружия, с учебными винтовками. Другие линии строили литовцы.
   Как-то в мае на нашу «укрепзону» приехала сухопарая женщина из Москвы – лектор. Собрали людей. Она сказала: «Всё рисуете, – имея, наверное, в виду наши топографические изыскания, – а пора заняться конкретными делами. Не сегодня завтра будет война».
   И действительно, мы часто видели полеты немецкой авиации, наблюдали концентрацию войск, шум танков. 20 июня на нашем участке границы появился перебежчик от немцев – литовец. Он сказал, что нас ненавидит, но любит Литву, а поэтому хочет предупредить, что 22 июня начнется война. Об этом им объявили офицеры, и по этому поводу у немцев уже проводились банкеты. Мы передали перебежчика в штаб дивизии.
   21 июня была суббота. Мы поработали, потом начальник топографического отряда уехал. Перед отъездом он мне сказал, чтобы завтра, то есть 22 июня, я отпустил ребят в увольнение.
   В три часа сорок минут утра на нас обрушился шквал огня. Стреляли по нашим, знали, где они находятся. Два наших полка заняли линию обороны. Армейская группировка говорила, чтобы не ввязываться в провокацию. Я по рации, без шифра, связался со штабом, сказал, чтобы подготовились к обороне, объявив первую мобилизационную готовность. А нам все давали команды «не ввязываться». Потом, для поддержания духа, стали передавать, что наши войска в другом месте наступают. Я увидел, как над нами прошли тридцать наших фанерных туполевских бомбардировщиков «ТБ-3». Они сбросили бомбы, потом налетели семнадцать «мессершмиттов» и сбили их. Наши летчики выбрасывались на парашютах, а немцы их из самолетов расстреливали. Больше мы наших бомбардировщиков не видели до сентября 1942 года. Многие наши аэродромы не охранялись зенитками, и уничтожить их немцам было нетрудно… Я не думал тогда, что нас разобьют, но смерть ждал каждый день. Мы шесть часов держали оборону. Немцы двигались по дороге, а наш дивизион (двенадцать орудий) бил по этой дороге. Немцы пытались нас обойти. Мы стали отходить. Похоронные команды хоронили убитых, собирали у них медальоны. Строители – русские и литовцы – шли без оружия, их были тысячи, но защищаться они не могли. В первый день мы отступили на двести километров. Попали в окружение. Отходили с боями. По ночам на востоке взлетали ракеты, там уже были немцы. Недалеко от Паневежиса, в лесу, встретились с националистами (шаулистами). Был бой. Они отступили. Мы на них израсходовали все снаряды и горючее. У моста встретился провокатор – немец в советской форме. Он остановил нас и сказал, что есть приказ: мост взорвать, а нам идти в обход. Он также сказал, что отряду поручено уничтожить семьи советских офицеров, чтобы они не попали к немцам. В это время налетела немецкая авиация, и нам досталось. Командир гаубичного полка полковник Александров велел сбросить трактора с пушками в Неман. Провокатора застрелили, а когда войска перешли Неман, мост взорвали. В Паневежисе было все разграблено. Там побывали немцы. Трупов было много. На высоком заборе, на остром штыре, висела жена одного нашего командира. Железный прут ей впился в шею, низ был оголен. На трупах русских женщин было написано, что это жены командиров и что впредь с ними будут так обращаться. В Паневежисе, как только мы заехали за костел, в нас стали стрелять националисты. Стреляли из окон. Били из пулеметов. Вся линия простреливалась. Я предложил бить по ним из зенитных установок. Как дали, так их стрельба и кончилась. В конце Паневежиса есть маленький костел. Около него, видим, стоит молодой ксендз и машет нам рукой. Я хотел его пристрелить, но меня один лейтенант отговорил.
   За Паневежисом, в лесу, были наши беженцы. Лес кишел людьми и вещами. Женщины, дети, сундуки, корзины… Мы на опушке заняли оборону. Минут через сорок появились немецкие танкетки, начался бой. Бой был очень тяжелый, продолжительный. Продержались мы часа три-четыре. Немцы лес бомбили. Сто самолетов за шесть вылетов разбомбили всё. Валялись убитые дети, старики, чего там только не было! Мы прикрывали отступление. Много строителей осталось. Они сдавались в плен. Мы с боями отступали до Москвы. В районе Великих Лук, на реке Дрисса, был сильный бой. Из города все убежали. Я зашел в банк. Мелочи на полу был насыпано по щиколотку. Валялись и бумажные деньги – тридцатки, полсотни, полно облигаций. Пачку тридцаток (три тысячи) я положил себе в задний карман брюк».
   Здесь я позволю продолжить историю, которая произошла с исполняющим обязанности заместителя управляющего Литовской республиканской конторой Госбанка СССР Василием Александровичем Ушаковым. 23 июня 1941 года, в два часа ночи, из Паневежиса отошел последний поезд на Москву. Василий Александрович вывез с этим поездом более девяноста трех миллионов рублей, а должен был вывезти, как посчитали в Москве, сто семьдесят пять. За это Ушаков был арестован и Военной коллегией Верховного суда СССР приговорен к расстрелу.
   Но вернемся к воспоминаниям Бориса Васильевича Курлина.
   «Вскоре, – продолжал свой рассказ Борис Васильевич, – мы опять попали в окружение. Шли двенадцать километров по болотам. Противогазы бросили. В сумках от них несли еду. Немцы боялись забираться в болото. Они кричали: „Рус, сдавайся!“ Поставили вокруг репродукторы. Говорили: „Что вы сопротивляетесь, вы в окружении. России конец, сопротивление бесполезно!“
   Над нами летали «фокке-вульфы-189». Они имели два фюзеляжа, бронированный низ, зенитки их не брали. С самолетов немцы кричали: «Рус, сдавайся!» Мы в них стреляли, а они на нас сбрасывали листовки…
   Однажды разведка сообщила, что рядом немцы. Командир дивизии вызвал меня в штаб и сказал: «Тебя вызывает полковник Озеров». А Озеров командовал нашей пятой дивизией. В Прибалтике есть даже город Озерец, названный так в его честь. Так вот, я прихожу к Озерову, а он говорит: «Иди, отбери людей, человека четыре, разведай, что в селе, посмотри передвижение войск». Я людей отобрал. Пошли. Легли у дороги. Смотрим – мотоциклисты. Это значит боевой дозор. Мы заняли удобное место и стали наблюдать. За мотоциклами шло боевое охранение, а за ним – механизированная дивизия. Шла она четыре часа. И все время одна техника: мотоциклы, грузовики, танки, самоходки. Это произвело на нас сильное впечатление. Был среди нас Николай Широков. Он смотрел, смотрел, а потом сказал: «Я в село с вами не пойду» – и бросил винтовку штыком в землю, гимнастерку разорвал. «Если кто со мной, пошли» – и повернулся. Я говорю: «Красноармеец Широков, назад!» – а он отвечает: «Пошел ты на х…!» Тогда я ему говорю: «Буду стрелять!» – а он: «Не посмеешь!» и пошел. Отошел метров сто. Другой парень, Колобов, спрашивает: «Что делать?» Я ему говорю: «Стреляй!» Колобов положил винтовку на пень. В это время Широков повернулся, погрозил кулаком и пошел дальше. Колобов выстрелил ему в затылок. Широков покачнулся и упал. Забрали мы у него документы, медальон и в удрученном настроении пошли обратно.
   … Как-то отступая, подошли к селу. Узнали, что в нем немцы. Часа в четыре утра мы по нему ударили. Немцы прыгали из окон. Мы разгромили их штаб, захватили документы, связь. Чуть, правда, своих не постреляли, так как они оделись в немецкую форму, только погоны сорвали. Своя-то форма за время отступления сопрела… В одной деревне старик сказал нам: «Пошли отсюда, продажные твари, вы бежите, а мы должны вас кормить!» Вышли мы из окружения в районе Осташкова».