Жизнь нового Белграда еще никем не описана, и это нелегко сделать, но жившие там в ту пору могут и сейчас вызвать ее в памяти и даже физически ощутить, как какой-то особый климат или определенное время года.
   В этом Белграде, с его стремительным людским водоворотом, обитает и барышня Райка Радакович из Сарае-ва. Ходит она неслышно и настороженно, глядя прямо перед собой и лишь изредка бросая по сторонам косые, недоверчивые взгляды. Она не сумела бы с уверенностью сказать, чего она все время боится. То ее напугает пролом от гранаты, зияющий в стене опустелого дома, то прохожий, какой-нибудь демобилизованный солдат в коричневой шинели грубого сукна, со споротыми знаками различия. Следы войны рождают в ней страх, однако же не меньше она боится и неистовства новой жизни, которая бурлит и безоглядно мчится мимо развалин и жертв войны. На каждом шагу она видела, насколько жизнь здесь богаче и сложнее, но вместе с тем суровее и опаснее, чем в Сараеве; на вид легкая и веселая, будто забава, а на самом деле коварная и неумолимая, как игра на деньги. Она поняла это безошибочной интуицией людей, предавшихся одной страсти.
   Почти каждое утро, и в снег, и в слякоть, и в дождь, и в буран, Барышня спускалась по улице Негоша и обходила банки, а также меняльные лавки, которые, как грибы после дождя, что ни день вырастали на пространстве между отелем «Лондон» и кафе «Коларац». Они еще издали манили и волновали Барышню своими большими, броскими вывесками всего из одного слова «Меняла»; перед каждой лавкой была выставлена черная доска, на которой мелом писали курс девиз на сегодняшний день. В каждой такой «конторе», вернее, отремонтированной на скорую руку узкой и почти пустой лавчонке за новым прилавком рядом с кассой и холодной печуркой стоит какой-нибудь испанский еврей, Анаф или Медина, в зимнем пальто, в шляпе, посиневший от холода, хмурый и неприветливый. Барышня этого не замечает. Впрочем, она сама мрачнее, жестче и бесцеремоннее любого из этих менял. Она облокачивается на прилавок и спрашивает:
   – Сколько даете за сербские табачные акции?
   – Сколько у вас есть?
   – Прилично. Смотря сколько дадите.
   Еврей не хочет говорить цены, но Барышня тут же предлагает другие бумаги, расспрашивает о курсах и морочит голову меняле до тех пор, пока не узнает или не догадается обо всем, что ей надо. Тогда она уходит, не прощаясь, ничего не купив и не продав. Скоро все менялы уже знали эту хмурую женщину и, увидев, что притворяться равнодушными или нелюбезными бесполезно, стали разговаривать с ней как с равной. Но на сделки Барышня шла редко, по мелочам и с величайшей осторожностью; она все реже испытывала желание и решимость идти хотя бы на малейший риск и все чаще обращалась к воображаемым, нереальным операциям. Она долго и тщательно вынюхивала наиболее высокую цену на какие-либо из своих бумаг, записывала ее и через две или три недели проверяла, сколько бы она потеряла или приобрела, если бы тогда их продала; воображаемый убыток или барыш она вносила в специально заведенную книгу непроизведенных операций, которую ежедневно перелистывала и читала. Эта игра, которая для нее была гораздо больше, чем игра, доставляла ей глубокие, сильные переживания, и приятные и досадные, расширяя в то же время ее познания и опыт. Зарывшись, как крот, в эту мелкую бесконечную работу, она все. реже вспоминала свою былую мечту о Миллионе и испытывала в ней все меньшую потребность; а если, случалось, и вспоминала, ей мнилось, будто это кто-то другой мечтал о миллионе и рассказал ей о своей мечте. И воспоминание о Сараеве тоже быстро бледнело в ее памяти. Ничто не тянуло ее назад, даже могила в Кошеве, которая сейчас существовала для нее словно где-то в воздушном пространстве, поднятая на недосягаемую высоту. Волнения, которые ей пришлось там пережить, улеглись, потери не казались столь непоправимыми. И только в душе жил страх, как бы и здесь, в Белграде, не возобновились газетные нападки. Этот страх преследовал ее даже во сне. Но опасения ее были напрасны. Бурная и стремительная жизнь столицы, словно джунгли или океан, поглощала и покрывала забвением и добро, и зло, и славу, и позор.
   К Хаджи-Васичам она ходила редко, знакомства, которые появились у нее в их доме, были немедленно и прочно забыты. И все же ей не удалось окончательно порвать с этим миром и уединиться так, как бы она хотела. С одной молодой особой и одним юношей, с которыми она познакомилась в самые последние дни своего пребывания на Смиляничевой улице, она продолжала поддерживать отношения и дальше, хотя сама не знала, почему и зачем. Молодую особу звали Йованка Танаскович, она была дальней родственницей госпожи Секи. В доме Хаджи-Васичей Барышне часто приходилось слышать о ее причудах. Однажды она пришла, их познакомили, и очень скоро Йованка привязалась к Барышне.

VII

   Йованка! Это весьма распространенное простонародное имя, способное навечно похоронить женщину в море сельских и городских Йованок, в тогдашнем белградском обществе произносилось с особой интонацией и значительностью, словно романтическое и всегда приметное имя какой-нибудь Армиды, Клоринды, Оливии или Кассии, произносилось без добавления фамилии или прозвища, ибо подразумевалось, что Йованка одна в Белграде и целом мире.
   Ей было уже за тридцать – невысокого роста, плотная, с крепкими ногами, с решительными и порывистыми движениями, сверкающими карими глазами и пронизывающим взглядом. Кожа у нее была тусклая и серая. Какое бы платье или украшение она ни надела, все сразу становилось на ней серым и убогим. Одевалась же она просто и небрежно и производила впечатление неряшливой, чтобы не сказать нечистоплотной, женщины. Черные густые лоснящиеся волосы были стянуты на затылке. Мужское рукопожатие, солдатский шаг, голос низкий и хриплый от непрестанного курения, быстрый и отрывистый говор дополняли облик этой женщины богемного вида и поведения. Она происходила из почтенной и богатой белградской семьи, окончила университет и имела тьму знакомств и разветвленные родственные связи во всех слоях белградского общества. Родители ее рано умерли, оставив ей, единственной дочери, хорошее состояние в домах, земле и ценных бумагах. Жила она одна, скромно и необычно, не думая ни о замужестве, ни вообще о мужчинах и ничего не требуя от жизни лично для себя. Все в ней было неустойчиво, смутно и непонятно. Трудно сказать, какими соображениями и побуждениями руководствовалась в своей бурной и неутомимой деятельности эта неугомонная и любопытная особа, по-мужски решительная и сильная. Единственным ее желанием и стремлением было вмешиваться в чужие судьбы, планы, страсти и замыслы. Она жила только этим и только в этом видела смысл своего существования. Она поддерживала многочисленные знакомства, сложные и запутанные, с мужчинами и женщинами разного положения и возраста. Казалось, она желала помочь всем на свете и, не имея собственных забот, хотела взвалить на себя чужие. Неслышно, незаметно и бескорыстно она вторгалась в судьбу человека, взятого ею под покровительство, разделяла его стремления, успехи или поражения. При этом она превосходила своих подопечных усердием и активностью, убежденная, что понимает их намерения глубже и защищает их интересы лучше, чем они сами.
   В жуткую слякоть или лютый буран она обегала весь Белград, заходила в дома, лавки, конторы. Без галош и зонта, с покрасневшими руками и носом, синими губами, в длиннополом, мышиного цвета пальто, смахивающем на солдатскую шинель, – такой ее можно было увидеть в разрытом и немощеном Белграде 1920 года. Если вы остановите и спросите ее, куда она спешит, она на ходу страстным шепотом скажет вам, что у ребенка одной ее приятельницы дифтерия и она с утра бегает сегодня по городу.
   – Вы знаете Загорскую. Она теряет голову из-за малейших пустяков. А он, он еще вчера выехал с какой-то комиссией на место, во всяком случае, он так сказал, и в Белграде его нет. В городской больнице в инфекционном отделении нет свободных коек. Мне удалось найти хорошего доктора, но теперь нет сыворотки. Бегу в амбулаторию. Сказали, что там есть.
   И мчится дальше в грязь и туман, маленькая, невзрачная, но несгибаемая и крепкая, как стальное перо.
   Или вы видите, как она терпеливо расхаживает перед театром, сунув руки в карманы пальто.
   – Что вы здесь делаете, Йованка?
   – Жду директора. Подумайте только, эти невежды производят какое-то сокращение и уволили Кирьяковича, молодого талантливого актера, в то время как многих, уже отыгравших свое, оставили, дают им роли, устраивают бенефисы. А он только несколько месяцев как женился. Жену взял из провинции. Сейчас они ждут ребенка, а в доме пеленки нет – пеленки! – и денег ни гроша. Жили как два голубка, но – знаете ведь, как оно бывает, – уже начались ссоры, недоразумения. Она дочь богатого торговца, но отец отрекся от нее, когда она убежала с Кирьяковичем.
   Теперь она плачет и грозит вернуться к отцу или броситься в Саву, а он хочет кинуть все и уйти с какой-нибудь бродячей труппой. Вот жду директора. Он мне двоюродный брат. Нужно поговорить с ним и как-то все это уладить.
   Вообще не было дела, за которое она не взялась бы ради того, кого считала достойным своего покровительства. Ночи напролет она просиживала у постели больных, давала пристанище приятельницам, сбежавшим от мужей, ходила вместо них к адвокату и в консисторию; хлопотала за брошенных девиц и бедных юношей, которым предстояло держать экзамен или искать службу; неусыпно заботилась о несчастных влюбленных, мирила поссорившихся, спасала должников. Словом, по непонятным побуждениям и не преследуя никаких личных целей, исполняла роль провидения. И действительно, она была совершенно бескорыстна, хотя капризна и неуравновешенна, была преданна и добра до самопожертвования, но в то же время назойлива, злопамятна и мстительна. Путаные судьбы неудачников и страдальцев были ее стихией. Только они привлекали ее внимание, им она с неодолимым упорством навязывала свои советы и услуги, ценные и важные, но потом, когда дела их улучшались, вдруг отворачивалась от них и, как разгневанная, оскорбленная фурия, преследовала их молчаливой ненавистью и тихим оговором. (С первого дня знакомства она всем говорила «ты», однако же после первой ссоры снова переходила на «вы».) Благополучные и незаметные судьбы, люди, которые преуспели в жизни или скрывали свои нужды и горести, ее вообще не занимали. Для них она находила лишь колкие замечания и убийственную иронию, принятую в ее кругу. Зайдет, например, речь о Йоване Симиче, известном белградском геологе, который стал почетным профессором Парижского университета и должен на днях выступать в Сорбонне с публичной лекцией, Йованка лишь презрительно отзовется:
   – Знаю я его. Жену бьет. Да еще и ест руками.
   Для нее и для большинства тех, кто ее слушает, это все, что надо знать и можно сказать о знаменитом геологе.
   Такой была и так жила эта самая Йованка.
   Никто никогда не представлял себе ее личной жизни, никто никогда не задавался вопросом: нуждается ли она в чем-нибудь, каковы ее желания и привязанности. По существу, она жила постольку, поскольку около нее жили другие и поскольку ей удавалось принять участие в их жизни. А за жертвы и усилия, на которые она шла для других, она получала двоякое вознаграждение: во-первых, у нее не оставалось времени заботиться и думать о себе а во-вторых, совершенно не имея личной жизни, она могла жить жизнью десятков людей и, словно уродливое и злонравное, но могущественное божество, плести и расплетать нити чужих судеб.
   Еще при переселении и устройстве в новом доме Йованка, хоть и незваная, предложила Барышне свои услуги. Она нашла самые дешевые телеги, звонила начальнику конторы пошлинного сбора на пристани, мужу своей хорошей приятельницы, который не мог ей ни в чем отказать, сама водила Барышню в окружной суд, чтобы там с помощью своих знакомств покончить с последними формальностями, связанными с покупкой дома. Барышня принимала ее услуги, хотя и тяготилась ее визитами, которые порой становились слишком частыми и затяжными. Но отказаться от этих визитов она не могла: этих странных и во всем несхожих женщин что-то сильно, хотя и неприметно, сближало и связывало.
   За два дня до переселения Барышни из дома Хаджи-Васичей там состоялся еще один вечер, на который были приглашены друзья Миши и подруги Данки и Даринки. Барышня еще не опомнилась после раута, который был дней за десять до этого и на котором ей пришлось услышать невероятные стихи поэта и еще более невероятные восторги молодых баричей, однако из уважения к домашним она решила вытерпеть еще и этот вечер, к счастью, последний. Йованка привела на этот раз одного из своих новых подопечных, которого хотела представить госпоже Секе и ее дочерям. Это был некий Ратко Раткович. Еще раньше она с восторгом рассказывала о нем. По ее словам, он сочетал в себе все наиболее ценимые в то время качества. Выходец из Герцеговины, Раткович, мобилизованный в австрийскую армию, во время боев в Карпатах перебежал весьма драматическим способом на русскую сторону и увел с собой целый отряд герцеговинских сербов. Из России он перебрался в Салоники, добровольцем участвовал в боях при прорыве Салоникского фронта.[20] Сейчас демобилизовался и хочет устроиться на службу в белградское представительство американской автомобильной фирмы Форда, и это, безусловно, ему удастся, ибо он в совершенстве владеет английским и еще во время своего пребывания в Салониках установил крепкие связи с тамошними агентами Форда.
   Когда за несколько дней до этого Барышня рассеянно прислушивалась к захлебывающемуся рассказу Йованки о молодом герцеговинце с исключительными способностями и прекрасным будущим, ее грызли собственные заботы, и она не думала, что когда-нибудь его встретит. И вечером, увидев издали статного господина, которого Йованка вела как примерного ученика и представляла гостям, она не вспомнила о нем. Обойдя первый ряд, господин повернулся, подошел к Барышне и, смущенно улыбаясь, протянул ей свою сильную холеную руку. Йованка назвала его, и только тогда Барышня взглянула ему в лицо. Он тоже что-то сказал, и Йованка немедленно потащила его дальше.
   Барышня почти не видела и не слышала герцеговинца, потому что при первом взгляде на него в ее голове блеснула и застыла лишь одна мысль: дядюшка Владо! Не в ее обычаях было интересоваться наружностью людей, присматриваться к ним внимательно и пристально. Мужчин и женщин она различала не по одежде, не по наружности, даже не по выражению лица, ибо с тем, что с ранней юности занимало ее в людях, это не имело никакой связи и никак не влияло на ее суждения и оценки. Когда она была еще молоденькой девушкой, она никогда не могла ответить на столь частые среди подружек вопросы: «На кого он похож, как по-твоему?» Первоначальное равнодушие к внешнему облику людей со временем перешло в полнейшую слепоту. Она и сейчас не заметила во внешности герцеговинца ничего особенного или необычного, но стремительность, с какой он обернулся к ней, весь его вид, осанка, улыбка вызвали в ее сознании эти два слова: «дядюшка Владо!» Это было не просто сходство, – перед ней действительно прошло ожившее воспоминание. И когда через некоторое время Раткович, посидев понемногу около каждой барышни и дамы, подсел к ней, ей уже даже не надо было на него смотреть. Все было знакомо. Буйная волна светлых волос, голубые глаза, часто моргавшие и тем скрывавшие внутреннее беспокойство, и главное – щедрая, неуемная улыбка. Только этот дядюшка Владо был выше, шире в плечах, во всем сильнее и решительней. Кроме того, он говорил о том единственном, о чем она любила и умела разговаривать и чего ее дядюшка всю свою жизнь избегал: о деньгах, о делах, о деловых перспективах и планах. Словом, вылитый дядюшка Владо, точно он явился ей во сне и сон несколько изменил его, но от этого он стал ей еще ближе.
   Ночь и весь следующий день она думала об этом удивительном сходстве. С тех пор как она уехала из Сараева и поселилась в Белграде, с ней все время происходили какие-то поразительные и странные вещи. К подобным невероятным событиям, связанным с переездом и переменой места, Барышня отнесла и эту волнующую встречу с двойником дядюшки Владо. Постепенно она стала думать о нем гораздо меньше, пока собственные дела и устройство в новом доме совсем не вытеснили его из памяти. Она больше бы о нем и не вспомнила, если бы Йованка не продолжала приходить к ней и в новый дом. Барышня, которая всегда тяготилась ненужными визитами, и на этот раз старалась пресечь их или свести к минимуму. Однако тот, на кого в горах обрушивается снежная лавина, имеет больше шансов на спасение, чем тот, на кого сваливается горячее расположение и покровительственный пыл Йованки. Случалось, что, занятая другими своими многочисленными обязательствами и знакомыми, она не появлялась недели по две, зато потом прибегала два раза на день. Приходила и рано утром, и поздно вечером, в любую пору дня, но непременно каждый раз в другую. Озябшая, промокшая, забрызганная грязью по уши, она врывалась в дом со своими бесценными рекомендациями и бесчисленными советами, с уймой восторженных или гневных рассказов о неизвестных мужчинах и женщинах, чьи судьбы она в тот момент тасовала и направляла. Убежать от этих сентиментальных и ожесточенных излияний было невозможно; все, что человек, вынужденный им внимать, в состоянии был делать, это слушать их вполуха и как можно скорей выбрасывать из головы. Но и это удавалось не каждому, потому что Йованка физически забирала собеседника в полон, с неустанным упорством возвращаясь к волнующей ее теме. Так и Барышне она в последнее время постоянно твердила о Ратковиче, о его честности и трудолюбии, о его стараниях добиться места в представительстве Форда, о трудностях, с которыми он при этом сталкивался, и о своем стремлении ему помочь.
   – Ты не представляешь себе, Райка, какой это золотой человек! Какая душа! Доброволец, герой Салоникского фронта, но пользоваться этим, просить кого-то не хочет. Сколько шкурников, разных там евреев и австрийцев, получают от государства концессии и поставки, а ему никак не удается. Теперь вот он внес в министерство строительства одно предложение – что-то по части автомобильных дел. Я пошла к Велевичу, министру строительства, я его хорошо знаю. Говорят, нет в Белграде. А потом стороной узнаю, что он уехал в Вену вроде бы по делу, а в действительности к любовнице. И это министр! Но я сказала шефу его кабинета! Я уж ему прочла мораль, ты меня знаешь! После обеда иду к начальнику канцелярии, Караджичу, домой! Мы с его женой детьми жили вместе во Врачаре. А он был старше нас, толстощекий такой верзила, все дергал нас за косички и гонял, словно в упряжке. Не уйду из его дома, пока не подпишет решение.
   Слушая Йованку, Барышня вспоминала молодого человека, которого она видела первый и единственный раз зимним вечером у Хаджи-Васичей, и дядюшку Владо. И в ее воспоминаниях Раткович был где-то далеко, гораздо дальше своего покойного двойника. Но однажды в мае Йованка, придя к ней, стала жаловаться на трудности и препятствия, которые создают Ратковичу бесчестные конкуренты и тупоголовые чиновники.
   – С ног сбилась, пока проплясала по всем канцеляриям министерства финансов. Это надо видеть, ты не представляешь себе, что это за конюшни!
   – Я знаю, – тихо отозвалась Барышня.
   – Нет, не знаешь. Не можешь знать. Это сумасшедший дом, а не государство. Я им так прямо в глаза и сказала. А бедняга Ратко слишком мягкий и добрый, душа человек, вот они и водят его за нос сколько хотят. Требуют от него специальных пошлин, гарантий, свидетельств, хотя ни у кого другого не требуют. А он мнется, вместо того чтобы хватить кого-нибудь по голове – вот тебе и будет гарантия. Да, но я хотела с тобой поговорить. Мы должны помочь бедняге. Сейчас все дело упирается в уплату какой-то пошлины. Я ему уже как-то давала, а сейчас опять нужно. Я подумала, что и ты тоже дашь. Ведь это верное дело. Только бы помочь ему стать на ноги, а дальше он сам со всем справится. И разумеется, все вернет. Ты еще не знаешь, какой это человек! Какой ум, какая душа, какое сердце! Он далеко пойдет. Надо лишь сейчас его поддержать.
   Едва только Барышня услышала, что речь идет о том, чтобы кому-то что-то дать, как дым улетучились и мысль о Ратковиче, и воспоминания о дядюшке Владо, и раздражение, вызванное шумным потоком слов; она выпрямилась и подобралась, вся – недоверие и готовность к обороне. Вытянув шею, опустив глаза, она начала тихо защищаться со страдальческим выражением лица:
   – Честное слово, Йованка, нет у меня денег. Динара нет лишнего. Налог еще не уплатила ни здесь, ни в Сараеве.
   – Ну, ну, перестань, пожалуйста, плакаться. Есть или нет, а человеку надо помочь. Впрочем, я на днях приведу его к тебе, и пусть он сам расскажет тебе о своих планах и нуждах.
   Будь перед ней кто другой, Барышня заявила бы, что не нуждается в подобных визитах, и указала бы на дверь. Но с напастью, имя которой Йованка, ни о чем подобном нельзя было и думать, а если и подумаешь, то никогда не осуществишь. Барышне казалось, что в Сараеве, в своем доме или лавке, ей легче было бы дать отпор, да и никто бы не осмелился прийти к ней с таким предложением, но здесь она чувствовала себя связанной и беспомощной.
   И однажды Йованка действительно пришла с Раткови-чем. При дневном свете он выглядел еще крупнее и крепче. Все на нем было по-спортивному просто, свободно, красиво и ладно: рубашка, костюм, ботинки. И все вызывало доверие, все выдавало бывалого человека, уравновешенного и непритязательного работягу, который слов на ветер не бросает и знает, чего хочет. А лицо, глаза и улыбка – вылитый дядюшка Вла-до. Это не было миражем одного вечера или игрой сна, – все оказалось на самом деле так. С той лишь разницей, что этот дядюшка Владо был таков, каким Барышня всегда хотела его видеть и каким настоящий никогда не мог стать: выдержанный, деловитый, предусмотрительный и расчетливый, о деньгах говорящий мало, с опаской и чуть ли не с набожностью, которая не могла ее не поразить и не тронуть. В отличие от других молодых людей, бывавших в доме Хаджи-Васичей, он говорил только о своем деле, да и о нем лишь самое необходимое. Говорил, как человек, еще не знающий меры своих сил и полный надежд, но в то же время сдержанно, скромно и ненавязчиво, словно отчитываясь перед самим собой. Барышня слушала его спокойно и внимательно, а подняв глаза, встречала улыбку дядюшки Владо, легкую, безмятежную и щедрую. Она опускала взгляд, слушала дальше и на своих руках, сложенных на коленях, видела его улыбку.
   Он рассказывал о своих делах, которые, как всегда, вначале продвигались медленно и трудно, рассказывал, ничего не приукрашивая и не бахвалясь. Говорил и о ней, удивляясь в простых и умеренных выражениях ее способностям, о которых он слышал и которые не часто встретишь и у мужчины. Никогда в жизни никому не удавалось подкупить ее словами или задобрить лестью, потому что точно так же, как была равнодушна к наружности, виду и одежде людей, она была нечувствительна к любезности или нелюбезности собеседника. Но на этот раз случай был совершенно особый. На этот раз перед ней стоял дядюшка Владо, да еще такой дядюшка Владо, каким она мечтала его видеть.
   Раткович ничего не просил, ни прямо, ни обиняками, но из его слов явствовало, что ему предстоит еще несколько месяцев тяжкого труда и борьбы, примерно до конца года, после чего его ждет верная победа, если только до тех пор у него хватит средств продержаться. Что касается его лично, ему есть на что жить, но его подкосили пошлины и особенно взятки разным чиновникам. Речь идет о том, чтобы не позволить другим захватить представительство фирмы Форда, а это зависит от государственных поставок, которые прежде необходимо получить. Йованка подала мысль о векселе, который подписала бы она сама, Барышня и один приятель Ратковича. Как только будет заключен договор с фирмой Форда, Раткович получит аванс в долларах и немедленно расплатится. Барышня ответила, что ей почти не приходилось иметь дела с векселями, что с деньгами у нее плохо, и попросила дать ей день-два на раздумье.
   На следующий день Йованка пришла снова, и Барышня, вопреки своему желанию и своим убеждениям, подписала вексель на двенадцать тысяч динаров. А немного погодя пришел Раткович, чтоб лично ее поблагодарить. Оставшись наедине с ним, Барышня не могла наглядеться на его улыбку, которая сопутствовала ей с ранней юности, наслушаться его спокойных, рассудительных речей. Однако, когда она глядела на него, это мешало ей внимательно слушать и оценивать то, что он говорил, и, наоборот, когда она слушала, это не давало ей досыта насладиться самым своим дорогим воспоминанием, ожившим таким чудесным образом.
   После этого Раткович заходил еще несколько раз. Дважды приезжал в собственном автомобиле, дряхлом «форде», плясавшем по белградской мостовой, как кузнечик, и возил Барышню и Йованку в Раковицу.[21] Но Барышня больше любила, когда он приходил просто посидеть и рассказать ей, в каком состоянии находится его главный проект. При этом он никогда не хвастался, ничего не приукрашал. Напротив. На ее вопросы он всегда отвечал с искренней озабоченностью: