– Ей-богу, Барышня, дела идут так себе. Со всех сторон жмут, боюсь, что не устою. Но ничего не поделаешь, надо бороться!
   Очарованная музыкой его плавного требиньского выговора, Райка находила вполне естественным и понятным, что и она вовлечена в его борьбу, не задумываясь над тем, когда она решилась на это, и не замечая, насколько данный поступок противоречит ее прежнему поведению и взглядам. А то, что дела шли медленно и туго, внушало ей не опасение за судьбу векселя, а доселе неведомое сочувствие и желание помочь Ратковичу, но помочь самой, независимо от Йованки. Однажды она дала ему четыреста динаров на оплату двух пространных телеграмм за границу. Через две недели он вернул ей четыре сотенные, а в качестве процентов преподнес изящную плетенку со свежими желтыми мандаринами. Барышню рассердило такое транжирство, но тут же вспомнились милые короткие стычки с дядюшкой Владо из-за его непомерных подарков. Правда, сейчас все было умеренно и скромно. В начале августа Ратко продлил вексель на двенадцать тысяч динаров, а через два-три дня получил от Райки пять тысяч наличными. Барышня и сама не понимала, как это произошло, потому что он ничего не просил. Это было само собой разумеющимся завершением разговора о том, что ему необходимо поехать в Париж и Брюссель и вступить там в личный контакт с главными представителями Форда в Европе. Раткович старательно, своим круглым, крупным почерком, ровным, как мелодия, написал расписку. Срок возврата – первое января 1921 года, из восьми процентов. Это была самая маленькая лихва, на какую когда-либо шла Барышня.
   До конца сентября Раткович был в отлучке и посылал Барышне и Йованке открытки. Однажды пришла даже телеграмма из Антверпена. Йованка несколько раз за это время появлялась на Стишской улице. Сентябрь выдался сухой и жаркий. В прохладной и сумрачной комнате женщины садились у окна – Барышня сгибалась над работой, а Йованка, взбудораженная и разгоряченная, ерзала на стуле.
   – Ах, что-то долго бродяжничает наш Ратко: и Париж тебе, и Брюссель, а говорят еще, будто Ната Дабичева где-то рассказывала, что видела его в Биаррице. Оно. конечно, Ната ужасная лгунья. Патологический случай. Но может быть, в виде исключения, на этот раз она сказала правду? Страшно меня злит, что наш безобразник не едет и не занимается своим делом на месте.
   – Ну, видно, не может человек, – тихо говорит Барышня, ей приятно защищать Ратко; нитка, которую она рвет зубами, кажется ей сладкой.
   – Как так не может? Почему не может? Должен приехать. Ведь здесь все готовы его сожрать. Лучший друг его и земляк подкапывается под него в министерстве финансов, хочет обойти его и получить и поставки и представительство, а я даже не знаю, где этот простофиля, чтоб хоть сообщить ему об этом.
   – Не упустит он этого дела. Он столько трудился, столько вложил в него, и человек он серьезный.
   – Хм, – крутит головой Йованка, – серьезный, серьезный! Разве мужчинам можно верить?
   Так и сидят они, словно близкий и родной им обеим человек уехал в большой мир, они одинаково волнуются за его судьбу, и эта общая забота связывает и сближает их. Только для Барышни он значит гораздо больше, чем для Йованки. У Йо-ванки, кроме Ратковича, есть еще много других молодых людей и женщин, которых она опекает и которым отдает свои могучие и неистощимые силы. А для Барышни это первый и единственный случай, целое событие в ее жизни и глубокая тайна: о поразительном сходстве Ратковича с дядюшкой Владо она не сказала ни слова ни Ратко, ни Йованке.
   Спустя два дня после этого разговора Раткович появился на Стишской улице. Загорелый до черноты, немного похудевший, необычно усталый и задумчивый. Он рассказал, что дело сделано, что американцы пока колеблются, так как им еще не вполне ясна новая ситуация в Белграде, но что, кроме него, они никого не имеют в виду. Надо только ждать. Барышня глядела на него и слушала, осчастливленная тем, что он вернулся живой и здоровый, и озабоченная его заботой.
   Через несколько дней Ратко попросил подписать ему еще один вексель, на этот раз на девять тысяч динаров. Эта сумма необходима ему до конца года, к тому времени все уже решится, и он сможет из аванса расплатиться со своими долгами. И Барышня согласилась. Врожденное и привычное чувство протеста против всякого риска и трат давало себя знать и сейчас, но как-то глухо и слабо, словно под анестезией: она помнила об этом чувстве, знала, что оно сидит в ней, но видела – оно помалкивает и не больно шевелится. Если бы на векселе стояла и Йованкина подпись, она, быть может, и нашла бы что возразить, а так не могла. Она была сверх меры счастлива, что он обратился лично к ней, и только к ней, и что она может одна, без чьего-либо участия оказать ему поддержку и, как мать ребенку, помочь «встать на ноги».
   Таким образом Ратковичу без лишних слов и уговоров удалось получить то, что в те дни было ему так необходимо. Он и сам удивлялся этому, когда, все еще улыбаясь, будто продолжал беседовать с Барышней, радостно захлопывал за собой железную калитку. А Барышня осталась сидеть неподвижно, охваченная странным и неизвестным ей прежде чувством богатства, наполненности и широты жизни. Стук калитки подтверждал, что это не иллюзия, что она действительно помогает милому и слабому созданию. В этот миг она сама не знала, кого она поднимает своими заботами и жертвами, некоего ребенка или дядюшку Владо, но только какого-то нового, который согласен работать и слушаться и которого еще можно спасти и вылечить.
   С этим новым и смутным ощущением она в те дни и ложилась и вставала. Спроси она себя, что с ней и почему она оказывает почти незнакомому юноше, который ей никто и ничто, такие услуги, каких она никогда никому и не подумала оказывать, она бы не нашла, что ответить. Но подобный вопрос даже не приходил ей в голову.
   Вот уже пятнадцать лет, как она самоотверженно трудится и приобретает, ни с чем не считаясь. За это время она никому и гроша не дала без крайней нужды. Отвернулась от общества и людей, со всеми рассорилась, совсем стыд потеряла, сирых и убогих обижала, родичей ни во что не ставила. Обкрадывала и обманывала (то есть совершала поступки, которые по своему существу и конечным результатам были не чем иным, как кражей и обманом), готова была и на худшее, только бы не уменьшить, а увеличить свое состояние. Матери своей отмеряла хлеб порциями, и при этом руки ее дрожали, а брови гневно хмурились оттого, что силы у стариков слабеют, а аппетит остается прежним или даже растет. Себя лишала не только малейших удобств, но и самого необходимого, подчас даже лекарств. И все это делала непоколебимо и последовательно и, вероятно, осталась бы верна себе до конца жизни. Но вот появился человек, не родня ей и не приятель, не брат и не любовник, от которого она сама ничего не требует и не ждет, и она с готовностью, с радостью отдает ему столько, сколько никому и никогда в жизни не давала и не поверила бы, что может дать. И ни раскаяния, ни сожаления. Правда, внезапно проснувшись среди ночи, она испытывала легкое головокружение и страх при мысли, что вчера она подписала вексель на девять тысяч динаров, однако это было лишь рецидивом укоренившейся привычки, в полусне еще имевшей над нею власть. Но, мало-мальски придя в себя, она ощущала новое и неведомое раньше наслаждение оттого, что помогает кому-то «встать на ноги». Она закрывала глаза, и ей казалось, что тот, кому она помогает встать на ноги и сделать первые самостоятельные шаги, не взрослый двадцатишестилетний мужчина, а и на самом деле крошечный румяный карапуз, который, делая свои первые шаги по земле, смеется и заставляет смеяться всех вокруг. Даже и днем, когда иллюзии имеют меньшую власть над человеком и когда она глядела на мир трезво и зорко, она не испытывала ни раскаяния, ни страха, потому что в том, что она дала Ратко деньги, она находила такое же удовлетворение, какое всегда находила в том, что урывала и отнимала у других.
   Несколько недель Барышня жила во власти нового сна, не представляя себе ни всей мощи его, ни истинной его природы. Она, как и прежде, занималась своими делами Ничто в ее образе жизни не переменилось. И все же перемены были, хотя замечала их одна Барышня.
   Обычно по вечерам она возвращалась домой изнуренная, обескураженная ходом дел (в Белграде всегда кажется, что дела идут хорошо, а на поверку получается не совсем так), измученная булыжной мостовой – настоящей пыткой для ее непривычных ног и тонких суставов. Теперь же по вечерам, оставаясь одна, она с волнением, которое у других людей мы назвали бы нежностью, думала о том, что в этом самом Белграде живет новый дядюшка Владо, лучше и разумнее прежнего, что он ходит по этому большому разрытому городу, стараясь завести собственное дело, чтоб самому начать зарабатывать и приобретать.
   Той осенью Йованка уехала на три недели к родным в Смедеревскую Паланку. Ратко в эти дни тоже не появлялся. Барышня почти не ощущала их отсутствия, не замечала, как проходит время. Она жила своей жизнью, бегала по городу, как всегда, деловито, но спокойно, почти беззаботно, словно вдохновленная чем-то, что могло бы быть счастьем, если б только она знала в жизни хоть что-то, похожее на счастье, с чем она могла бы сравнить свое теперешнее состояние.
   В середине октября Йованка приехала и, мрачная и сердитая, пришла на Стишскую улицу.
   – Ну, как наш авантюрист?
   – Не знаю. Больше трех недель не приходил.
   – А ты знаешь, что он вовсе и не в Белграде, а в Будапеште?
   – Как в Будапеште?
   – Так, поехал поразвлечься!
   – Да, может, он по делу поехал?
   – Не знаю, очень уж мне не по душе эти его дела. И маленькая женщина, вскинув голову, спросила строгим, полицейским тоном:
   – Уж не одолжила ли ты ему еще денег?
   Барышня, которая могла вынести любой взгляд и хладнокровно отразить натиск самого изворотливого менялы, покраснела и смешалась непонятным для нее самой образом, худшим из всех возможных – так конфузятся добрые, наивные и слабые люди, у которых не хватает смелости, чтоб сказать правду, самообладания, чтоб промолчать, и ловкости, чтоб соврать.
   – Нет… То есть да. Я подписала ему вексель. Он попросил, понимаешь. Только до конца года.
   – Это было до или после моего отъезда? Барышня взяла себя в руки и соврала:
   – После, кажется. Да, конечно, после.
   – На сколько ты. подписала вексель?
   – На девять тысяч.
   – Эх! Ну и дала же ты маху!
   – Почему? Ты же сама говорила, что ему нужно помочь.
   – Дала ты маху, моя милая. И не делай больше этого. Ни одного динара ему не давай, пока я кое-что не проверю. Мне все кажется, этот герцеговинец что-то крутит, не такой уж он невинный младенец и святой, каким прикидывается. Я разузнаю, в чем дело. А придет он, сделай вид, что ничего не знаешь, прими его хорошо, но денег – ни-ни! Боюсь, как бы нам с тобой в дурах не остаться.
   Барышня была скорее оскорблена, чем обеспокоена, скорее разозлилась на Йованку, чем усомнилась в молодом человеке. В таком настроении она встретила Ратко, когда он через несколько дней после визита Йованки появился в дверях ее дома, с улыбкой дядюшки Владо на лице.
   спокойный и ничуть не изменившийся. Как всегда, серьезно и озабоченно, он рассказал, что должен был поехать в Будапешт, куда собрались на конференцию все представители Форда на Балканах и в Средней Европе, и что он съездил не зря, ибо его присутствие оказалось полезным и им и ему. Они спрашивали его совета по многим вопросам, касающимся нового государства сербов, хорватов и словенцев, словно он уже был для них своим человеком, и у него создалось впечатление, что дело в принципе решено. Конечно, еще потребуются усилия и расходы, но самое позднее к Новому году все разрешится благополучно.
   Когда он помянул расходы, Барышня, неприметно вздрогнув, увидела перед собой вскинутую голову Йованки. Быстро пронеслась мысль: дать или отказать и как? Однако Ратко ничего не просил. Так разговор и окончился – щедрой улыбкой и рассудительными словами, исполненными надежд. Барышня проводила его, немного пристыженная, недовольная собой и пуще прежнего сердясь на Йованку.
   Это было в пятницу. А в понедельник у Барышни случилось дело в управе. Покончив с ним, она шла домой под холодным проливным осенним дождем, судорожно сжимая в руке зонтик. Перед университетом она столкнулась с женщиной, которая вылетела из ворот, словно ее оттуда вышвырнули, и запуталась в ее низко опущенном зонте. Прежде чем дело дошло до брани или извинений, Барышня увидела, что стоит лицом к лицу с Йованкой, которая с места в карьер пустилась в разговор, да так живо и непринужденно, словно они его и не прерывали:
   – Тебя-то мне как раз и нужно. Нам надо с тобой поговорить. Завтра во что бы то ни стало зайду. Твой распрекрасный Ратко негодяй, аферист и бродяга. Только что я говорила с одним человеком. Теперь мне все ясно.
   – Что ясно?
   – Все. Тебе тоже станет ясно, когда услышишь. Но сейчас мне некогда. Бегу к одному своему школьному приятелю, чтоб проверить еще кое-какие подробности. Мы его поймаем с поличным. А деньги – пиши пропало! Я одна дура – приняла самого отъявленного негодяя и мошенника на земле за величайшего патриота, борца и человека с будущим и помогала ему, а ты – вторая. Знай хотя бы это. А если этот красавчик переступит твой порог, гони мерзавца метлой. До свиданья!
   И Йованка исчезла в толпе, которая, невзирая на непогоду, толклась у дощатых домишек и прилавков на базарной площади перед университетом.
   В смятении Барышня медленно и с трудом шагала навстречу ветру, который бил в лицо мелким ледяным дождем.
   Йованка не пришла ни завтра, ни послезавтра – ведь это было бы исключением из ее правил, имя которым: неразбериха и внезапность. Она пришла ранним утром на третий день и продолжила свой рассказ, начатый перед университетом, так, будто и не прерывала его.
   – Я все узнала. Все улики у меня в руках, – восклицала она чуть ли не с радостью.
   И, колотя по столу маленьким, сильным кулачком, который и по силе и по опрятности мог бы принадлежать подмастерью, рассказала, кто такой Ратко Раткович и каков действительный образ его жизни.
   Из по-воровски живописного и выразительного рассказа Йованки стало ясно, что она сделала то, что ей следовало бы сделать в самом начале знакомства. Она отыскала двух земляков Ратко, молодого ученого и фабриканта. Они были сверстниками Ратко, знали его с детства, встречались с ним во время войны и поддерживали знакомство и здесь, в Белграде. Сведения, полученные от них, полностью совпадали и были для Йованки настоящим открытием.
   Знакомясь с новым человеком или сталкиваясь с каким-либо фактом, Йованка в силу своего нрава должна была немедленно определить свое отношение к ним, которое она тут же переносила на весь мир, а отношение это всегда сводилось либо к безоговорочному восхищению, либо к крайнему негодованию. Точно так же она была не в состоянии передавать чей-то рассказ, не имитируя манеры речи и поведения говорящего, не описывая картинно и утомительно его личность и среду, в которой он живет.
   Однако на этот раз она была настолько взволнована, что прежде всего выложила голые факты. Правда, их она узнала в основном от фабриканта, сухого и черствого человека, ничем другим ее не заинтересовавшего. А узнала она вот что.
   Ратко был единственный сын в бедной семье и с самого раннего детства проявлял удивительную склонность к изысканности, мотовству и безделью. Друзья прозвали его за это «Графом». В сущности, он был добрый малый, и товарищи его любили. Он всегда готов был похлопотать, помочь любому, не требовал возврата долгов, но и сам не имел привычки их отдавать. Из шестого класса Мостарской гимназии его выгнали за слабую успеваемость, беспорядочный образ жизни и недозволенные махинации с чужими деньгами. Тогда он уехал с одним венгром в Будапешт и через год вернулся в Мостар агентом велосипедной фабрики. Когда в 1914 году разразилась война, он вместе со своими сверстниками был мобилизован и направлен на русский фронт. В 1915 году ему в самом деле удалось перебежать к русским и привести с собой роту сербских солдат. Это был рискованный и смелый подвиг. Из России он перебрался в Салоники, однако там он уже не воевал: его прикомандировали к интендантству. Там же он связался с английским интендантством. Несколько раз ездил со всевозможными комиссиями в Англию. Но перед самым концом войны в интендантстве выплыли наружу кое-какие неполадки. Арестовали одного офицера и двух унтер-офицеров; одним из унтер-офицеров был Ратко. После прорыва Салоникского фронта их без суда освободили. Никто по-настоящему не знал, ни за что они арестованы, ни на каком основании освобождены. Но говорить об этом перестали. Здесь, в Белграде, Раткович действительно оказывал мелкие услуги английским предприятиям, поскольку он разбирался в автомобилях и знал английский. Платили ему сдельно, то есть за каждое выполненное поручение, но о том, чтоб он стал представителем мало-мальски значительной фирмы, не было и не могло быть речи. А предложения, с которыми он обращался в министерство финансов и министерство строительства, исходили, несомненно, от третьих лиц, которые были заинтересованы в фиктивных конкурентах для того, чтоб успешнее продвигались их собственные дела, и которые платили ему за это. В сущности, у него нет настоящего и определенного занятия и никогда его не будет, во-первых, потому, что никто и никогда не доверит ему товар и кредит, и, во-вторых, потому, что ему не хватает упорства и серьезности. Собственно, Ратко неплохой человек, напротив, у него доброе сердце, он воспитан и вылощен, словно аристократ, но в то же время легкомыслен до наглости и больше всего на свете любит красивых женщин, развлечения и забавы всякого рода. Он из тех людей, которые никогда не угомонятся и не возьмутся за ум, а всю свою жизнь будут играть собой и целым миром. И сейчас, если не говорить об этой почти бесполезной беготне по министерствам, его главным занятием являются ночные бдения в веселой компании. В последнее время он проводит все ночи с одной и той же компанией в отдельном кабинете «Казино».
   Эта пестрая и разношерстная компания состоит из дельцов и политиков, пионеров коррупции, коренных жителей Белграда и пришельцев, адвокатов, журналистов, маклеров, а также случайных лиц, которые пока лишь ожидают включения в одну из этих общественных категорий. Сборище людей, не связанных ничем, кроме непрочного приятельства на почве пьяного разгула, захватывающего постепенно всю столицу, словно худая трава – дорогу. Столпом этого общества, своего рода его председателем является один адвокат, приехавший в Белград с той стороны Дуная,[22] уже открывший здесь свою контору и успешно наладивший дело.
   Недели за две до описываемых событий в Белграде открылось первое после войны кабаре. Звездой его стала некая парижская diseuse[23] по имени Карменсита, безголосая и немолодая, но очаровательная и артистичная. Она выходит на эстраду в испанском костюме violetera[24] и поет песенку о фиалках, которую уже насвистывают на улицах белградские подмастерья. С той же песенкой она спускается с эстрады и предлагает посетителям живые фиалки, получая от веселящихся господ за каждый стебелек крупные банкноты. Во всех белградских газетах была помещена фотография Карменситы в сопровождении искусной и яркой рекламы. Но и без этого мест в кабаре никогда не хватает и деньги швыряются напропалую. Карменситу привез в Белград Ратко Раткович. Он познакомился и сошелся с ней в Биаррице, где был этой осенью. Возвратившись в Белград, он выхлопотал ей ангажемент у владельца «Казино», венгерского еврея, который как раз открыл свое кабаре. Ратко поехал в Будапешт, чтобы встретить там Карменситу и уговорить ее переехать в Белград. Одни говорят, что он получает свою долю с ее высоких заработков, другие – что он из-за нее влез в долги. Во всяком случае, они по-прежнему близки.
   Таковы были сухие и неопровержимые факты, которые сообщил Йованке фабрикант. Все это в основном подтвердил и молодой ученый-этнограф, будущий доцент университета. Йованка познакомилась с ним несколько дней назад специально для того, чтоб получить сведения о Ратковиче, что называется, из первых рук. Герцегови-нец произвел на Йованку весьма благоприятное впечатление. Взбешенная Ратко и его обманом, Йованка, слушая тихий рассказ молодого человека, уже решила взять его под свое покровительство и с помощью своих связей пробить ему дорогу в университет и в общество. Поэтому сейчас она чувствовала потребность повторить рассказ герцеговинца и описать как его самого, так и весь ход разговора до мельчайших подробностей.
   Герцеговинец – законченный тип бессребреника и честного ученого. Живет он скромно и уединенно, целиком отдавшись науке. (Занимается он изучением психологии человека динарской расы.[25]) Он худ и бледен, словно отшельник. Рот скрыт густыми короткими усами, а лохматые щетинистые брови точно стрехой затеняют добрые, близорукие глаза, утомленн ые чтением. Подобно всем людям, отдавшимся одному делу, но не имеющим возможности высказываться с кафедры или в печати, он любит говорить и говорит живо и увлеченно, как по-писаному. Не зная, для чего Йованка расспрашивает его о бывшем школьном товарище, он анализировал жизнь Ратковича совершенно объективно и доброжелательно, рассматривая ее то как пример типичной аберрации средиземноморско-динарского типа, то как общее явление, характерное для военных и послевоенных условий существования в отсталой и неустоявшейся среде.
   – Существует такой тип человека – динарский, – закончил герцеговинец свой анализ Ратковича, – сложный и до сих пор мало изученный, в котором рядом, в неразрывной связи живут два человека: один храбрый и честный, другой – боязливый и морально ущербный.
   – Подлец и трус, – сухо перебила его Йованка, будто переводя язык научного труда на общедоступный.
   – Нет, нет, пожалуйста, не поймите меня превратно. Здесь множество нюансов и отклонений, без учета которых всякий вывод будет преувеличенным и в основе своей неточным и несправедливым. Эти два характера в одном человеке сталкиваются, переплетаются и могут ввести в заблуждение не только окружающих, но и самого их носителя, и он живет в полном неведении относительно себя, своих нравственных качеств, подлинного значения своих поступков. Молодость – критическая пора в жизни таких людей. В это время характеры сгибаются и ломаются в ту или другую сторону, и жизнь их может пойти как по пути постоянного созидания, так и по необратимому пути порока и безделья.
   Говорить Йованке о нюансах и различиях в мнениях и оценках было все равно что говорить слепому о цвете и его оттенках.
   – Это просто-напросто подлость, вот что я вам скажу, профессор, – ответила Йованка на все ученые и утонченные рассуждения молодого этнографа.
   Та же судьба постигла и прочие толкования общего характера, какими тот старался объяснить исключительность условий, в которых живет нынешняя молодежь.
   – В периоды, непосредственно следующие за долгими и тяжелыми годами кровопролития и страданий, – объяснял он Йованке, – молодые люди воспринимают свою молодость не такой, как она есть, то есть не как короткий отрезок времени в жизни каждого поколения, а как особый дар божий, который лишь однажды, в виде исключения, свалился на них с неба, словно чудесный сгусток силы и красоты. Все, что они испытывают и видят вокруг себя, представляется им нежданным подарком, уцелевшим благодаря слепому случаю среди всемирного потопа, чтоб дать им возможность победоносно и упрямо шагать по безмерной и безграничной жизни.
   – Знаю, в чем дело. Это не государство, а сумасшедший дом. Одни жулики и дармоеды.
   Этими словами Йованка закончила разговор с герцеговинцем, уже твердо решив взять его под свое попечение и «протолкнуть» в университет, вопреки желанию старых профессоров, которые, «словно мумии», стоят на пути молодых сил, но прежде разоблачить Ратко Ратковича, заставить его выплатить долги и, самое главное, ославить на весь мир.
   Поэтому она сразу пришла на Стишскую улицу, чтоб выработать план действий.
   Слушая пространный Йованкин рассказ, Барышня в смятении глядела в сторону. Холодная, тревожная дрожь пробегала то по шее, то по спине, проникая все глубже внутрь. Барышня страстно хотела, чтоб оказалось, будто Йованка ее обманывает, – обманывается сама или лжет – все равно, лишь бы то, что она говорила, было неправдой, и в то же время вся она коченела от напряженного усилия ничем не выдать и не показать это свое желание. И чем резче звучали слова осуждения и неприязни, тем глубже пробирался в нее страх и тем сильнее поднималась откуда-то со дна ее души потребность защитить Ратко от этой страшной Йованки, выступить против всех и вся, против самой очевидности. Но легче было бы защитить его от целой армии государственных обвинителей, чем от этой женщины – невыносимой, когда она любит, и теряющей рассудок, когда ненавидит. Единственное, что удалось Барышне, это время от времени цедить туманные слова сомнения в греховности Ратко: