– Да, я приобрел у него,- помолчав, подтвердил мистер Волан.- Три альбома. Там ничего не вырезано. Я уже хорошо осмотрел. Могу смотреть еще один раз свои карточки.
   Он быстро вытащил из огромного своего портфеля стопку карточек, быстро их перебрал.
   – О-о!… Двадцать семь! Это правильно! Я знаю – вы специалист, мистер Эндоников. Я держал вашу книгу…
   Теперь, убедившись, что в его руках подлинные верещагинские альбомы, я, наоборот, стал выражать некоторое сомнение: мне же необходимо было их посмотреть, а он не показывал.
   – Да,- сказал я вялым голосом.- Но специалист должен видеть все своими глазами. Ведь за пушкинские, за лермонтовские рукописи часто принимают написанное вовсе не ими и даже в другое время. А рисунки особенно…
   – Вы – специалист, я – тоже специалист, – сухо сказал мистер Болан.- Я много держал в своих руках и много передал через свои руки. Я не терплю ошибки. Можете смотреть фотостаты!
   Он быстро вынул из портфеля пачку фотографий на тонкой бумаге…
   Ух, какие рисунки!… Фотографии воспроизводят даже пожелтевшие чернила, передают шероховатость альбомных листов!… Вот жених и невеста, преклонив колена, стоят на подушечке. Их венчает священник. Какая-то старуха утирает слезу, военный закрутил ус… На другой – офицер, развалясь в кресле, читает афишку концерта. Возле каждого лица написаны французские реплики… Ведь все это – шаржированные портреты каких-то знакомых Лермонтова! Такая досада: Болан торопится и нельзя внимательно рассмотреть их…
   – В альбомах имеются стихи руки Лермонтова. Его манускрипты, – сказал мистер Болан.
   – Восемь стихотворений?
   – Да, правильно это.
   – Но они давно напечатаны.
   – Как это может быть? – Болан удивился.- Альбомы не находились в России. Лермонтов подарил эти стихи, когда еще не был известный поэт.
   – Альбомы в России были,- возразил я.- Стихи напечатал профессор Висковатов еще в прошлом веке. Если хотите, я могу назвать эти восемь стихотворений…
   – Я уже не имею моего времени,- ответил мистер Болан. – Я допускал, чтобы предложить обмен альбомов на книги, которых не имеется в университетских библиотеках у нас, в Соединенных Штатах. Но это поздно. Завтра – Ленинград. И еще опять несколько часов, когда мы не сумеем говорить…
 

НЕТ, НЕ ВЕЗЕТ!

 
   От Болана я кинулся в Академию наук, в Иностранный отдел. Созвонились с Ленинградом. Условились, что дирекция Пушкинского дома встретит американца и договорится о совершении обмена.
   Его встретили и привезли в Пушкинский дом. Список, который он передал, был необъятен. Мистера Болана интересовали журналы, альманахи, сборники и пушкинской поры, и некрасовской, и выходившие в первые годы Советской власти…
   Пушкинский дом мог бы отдать ему дубликаты, то есть лишние экземпляры из своего обменного фонда. Но такого количества старинных, а главпоз, редких журналов и альманахов в дублетном фонде, разумеется, не было. Три крупнейшие ленинградские библиотеки кооперировались, чтобы подобрать необходимый комплект,- работали напряженно, быстро, но, когда все было сделано, оказалось, что мистер Болан не дождался и уже покинул пределы Советской страны.
   Альбомы поступили в Колумбийский университет в Нью-Йорке.
   С тех пор тщетно пытаюсь я получить фотографии с лермонтовских рисунков.
   В Колумбийский университет обратился Пушкинский дом.
   Отказ.
   Союз писателей СССР предложил совместную советско-американскую публикацию.
   Отказ.
   Редактор выходящего в Бостоне журнала «Атлантик» Эдвард Уикс задумал выпустить номер, посвященный русской культуре. Я был намечен в качестве автора статьи о фольклоре. Я отвечал, что не специалист по фольклору, но взамен могу написать советско-американский литературоведческий детектив: нужны только фотографии из альбомов, хранящихся в Колумбийском университете.
   Редактор ответил, что это проще простого…
   Отказ.
   Сол Юрок, менеджер нашего Большого театра в Соединенных Штатах, по моей просьбе обращался в Колумбийский университет…
   Молчание.
   Это досадно тем более, что с толком обнародовать эти рисунки можно только в том случае, если ученый сумеет «узнать всех в лицо» – ведь изображены-то конкретные люди, знакомые Лермонтова, московский круг начала 30-х годов! А в этой работе должны быть использованы для «узнавания» сотни портретов, хранящихся в наших музеях; в Америке эту работу не проведешь: не с чем сравнивать!
   Но как бы там ни было с Колумбийским университетом – деловые основания для поездки в Западную Германию мне самому стали казаться неясными. Куда ехать? В Штутгарт?
   Там ничего нет.
   В Мюнхен, к Винклеру?
   Винклер не отвечает. А принадлежавшие ему альбомы уплыли за океан.
   И я прекратил хлопоты.
   Но тогда стал проявлять интерес сам владелец – профессор искусствовед Мартин Винклер.
 

ПОДАРОК ИЗ ФЕДЬДАФИНГА

 
   Не получая из Советского Союза ответа, профессор Винклер приехал в наше посольство в Бонне и, обратившись к тогдашнему нашему послу в ФРГ Андрею Андреевичу Смирнову, сообщил, что у него имеются лермонтовские автографы и художественные работы поэта и он хотел бы передать их на деловых основаниях в Советский Союз. Рассказал, как они попали к нему.
   В 1934 году, после смерти внука Верещагиной-Хюгель полковника графа Эгона фон Берольдинген, в замке Хохберг была объявлена распродажа. Профессор Винклер, неоднократно бывавший там при жизни владельца, сразу понял, что с молотка идет Лермонтов. Он приехал и сумел купить лермонтовские бумаги. Документы самой Верещагиной – переписку по русским имениям, переписку с русской родней – на распродажу не выставляли, а выбросили как хлам. Понимая, однако, что для биографов Лермонтова важно будет и это, профессор Винклер этот «хлам» подобрал. Теперь он просил прислать к нему в городок Фельдафинг возле Мюнхена кого-нибудь из посольства, дабы можно было начать деловой разговор.
   А. А. Смирнов направил к нему секретаря посольства Владимира Ильича Иванова. (Побольше бы нам таких Ивановых!) Профессор Винклер показал ему то, что хранил с 1934 года.
   Не надо быть самому особым специалистом, чтобы понять, что тут нужен специалист. Иванов это хорошо понял. И обещал сообщить о том, что увидел, в Советский Союз. Когда же стали прощаться, профессор Винклер вручил ему тяжелый пакет и сказал:
   – Господин Иванов, милый-милый, пошлите это в Москву Ираклию Андроникову и передайте ему приглашение приехать в Федеративную Республику Германии в качестве моего персонального гостя.
   Тут молодой дипломат поинтересовался, откуда профессор Винклер знает Андроникова.
   Профессор ответил, что не знает Андроникова. Но знает изданную во Франкфурте библиографию трудов советских лермонтоведов. Открыв ее, он увидел, что лучший советский лермонтовед – профессор Борис Эйхенбаум (Ленинград). И он уже хотел пригласить профессора Эйхенбаума, но тут узнал, что Эйхенбаум скончался. Тогда он снова обратился к библиографии, где сказано: «Следующий, гораздо ниже его, Ираклий Андроников». Тогда он решил пригласить Андроникова.
   Вернувшись в Бонн, Владимир Ильич Иванов отправил пакет в Москву, в Министерство культуры СССР. Министерство передало его в Литературный музей. А меня пригласили посмотреть присланные бумаги.
   Их много. И они интересные. Очень. Прежде всего – копии лермонтовских стихов и письма родных к Верещагиной, особенно то, в котором мать сообщает ей о гибели Лермонтова: «…Мартынов… попал ему прямо в грудь, бедный Миша только жил 5 минут, ничего не успел сказать, пуля навылет…»
   И все-таки это было не главное. Самое главное, писанное и рисованное лермонтовской рукой, осталось у Винклера. То, что он подобрал, что ему досталось бесплатно, он подарил. А то, что купил… Об этом надо было договориться.
 

МУДРОЕ РЕШЕНИЕ ВОПРОСА

 
   Затеялись хлопоты о командировке моей в ФРГ. И когда уже была получена виза и паспорт в кармане и куплен билет, от Винклера получилось письмо: «Прошу привезти мне в обмен русские книги. Это обязательное условие».
   Тут следовал список – не такой, конечно, обширный, как тот, что передал нам мистер Болан, но тоже надежд не внушающий… В нем значились русские летописи, научные труды по истории, археологии, по искусству… И, как нарочно, всё редкие. Даже и те, что вышли в советское время. А уж где достать книгу «Инок Зиновий. Истины показание к вопросившему о новом учении», напечатанную в Казани в 1863 году да еще в малом количестве,- этого мне не могли сказать даже самые крупные книговеды.
   Я устремился в Министерство культуры с просьбой выделить книги из дублетных фондов крупнейших библиотек. С резолюцией «Выделить» побежал в Историческую библиотеку…
   Нету!
   В Ленинскую, к директору Кондакову Ивану Петровичу.
   – Нету. Мы изготовим микрофильмы для вас. Но из книжных фондов послать в подарок не можем…
   Но ведь микрофильмы мне не помогут! Это же все равно, что менять фото для паспорта на живописный портрет Сарьяна!
   Какой же это обмен? Неравноценно!
   Кондаков понимает это лучше меня. И все же договорились на том, что повезу микрофильмы.
   Прихожу в назначенный день.
   – Не приготовили.
   – Как же так?
   – А директор Иван Петрович поручил выяснить, по скольку экземпляров книг, нужных профессору Винклеру, стоит на полках библиотеки.
   Оказалось, что по три.
   А сколько их выдавалось на руки?
   Выдавались только первые экземпляры.
   Тогда И. П. Кондаков собрал ученый совет и решили: третьи экземпляры всех этих книг списать и отправить профессору Винклеру, с тем чтобы автографы Лермонтова, которые будут доставлены из Федеративной Германии в Советский Союз, поступили в Ленинскую библиотеку.
   Это, я понимаю, решение!
   Вот почему я улетал с Шереметьевского аэродрома, имея с собой на борту сто тридцать килограммов редчайших книг. Летел я до Амстердама. А там должен был совершить пересадку и уже другим самолетом следовать до Кёльна, или, как говорится, «нах Кёльн аб».
   По прибытии в Кёльн был встречен секретарем Владимиром Ильичом Ивановым, доставлен в Бонн, а в Бонне – это было уже дня через два – за руль сел другой секретарь, Николай Сергеевич Кишилов, тоже весьма приятный и обходительный, и покатили мы втроем в Мюнхен по знаменитому автобану.
   Эта езда стоит того, чтобы о ней рассказать.
 
   Движение двухрядное. Встречного ты не видишь. В правом ряду машины мчатся со скоростью 100-120. Хочешь ехать быстрей – выходи в левый ряд. Сигналит тебе другая машина, сзади, требует уступить дорогу – юркни вправо, мимо тебя мелькнет что-то с быстротой самолета, и снова можешь выходить на левую сторону.
   Машины идут вереницей-одна за другой. На таких скоростях сразу не остановишь. И если с одной случается что-то, то идущие сзади влетают одна в другую и бьются. Называется это «карамболяж». Поэтому, едучи по западногерманскому автобану, испытываешь странное смешение чувств: природной для всякого русского пассажира страсти к скорой езде – с предощущением смертной казни.
   Наша машина принадлежала к числу тихоходных: больше ста сорока километров взять но могла. Но сто сорок держала точно. Число километров, примерно равное расстоянию Москва – Ленинград, мы одолели за четыре с половиной часа.
 

ИСПОЛНЕНИЕ ЖЕЛАНИЙ

 
   Ночевали мы в Мюнхене. Утром отправились в Фельдафинг – это около сорока километров.
   Небольшой городок. Парки. Лужайки. Остановились на Банхофштрассе. Двухэтажный особнячок. Квартира профессора Винклера в нижнем.
   Три комнаты. На стенах гостиной – старинные гравюрки с видами Петербурга 30-х годов прошлого века, литографии с изображениями старой Москвы, парижские афиши балетных спектаклей Дягилева, выполненные замечательными художниками Бакстом и Добужинским. Русские вещи соседствуют с плетеными зонтами из Занзибара, с египетскими вещицами… В кабинете – библиотека, великолепный подбор книг по искусству на нескольких языках. Много изданий русских…
   Сам хозяин – старик высокого роста и могучего телосложения, с круглым розовым лицом и седыми волосами, остриженными «в кружок». Хорошо говорит по-русски. Долгие годы был профессором Кёнигсбергского университета. Читал историю русского искусства и восточноевропейских культур. В 1920-х годах дважды приезжал в Советский Союз по приглашению А. В. Луначарского. Побывал тогда в Ленинграде, в Москве, в Новгороде, в Киеве, на Кавказе… Знает русскую старину.
   В 1933 году, сразу же после нацистского переворота, его из университета уволили, заявили, что «носителей германского духа» ни его предмет, ни взгляды его не устраивают. Он переехал в Австрию, получил кафедру в Венском университете. Но после аншлюсса его снова изгнали. И до конца войны постоянной работы он уже не имел.
   Его жена, Мара Дантова-Винклер, по национальности русская – Мария Андреевна, находилась на положении первой балерины в Берлинской государственной опере. Когда произошел фашистский переворот, ей запретили даже появляться в театре. И жизнь ее в гитлеровские времена была еще более тяжкой, нежели у ее мужа. Встретились и поженились они в 1948 году и повели жизнь в Фельдафинге скромную, замкнутую. С реакционно-настроенной профессурой Винклер не связан, лекции не читает, зарабатывает научно-литературным трудом. Заканчивает большой труд по истории русской культуры. Это жаркий сторонник мирного сосуществования людей различных взглядов и государств различных систем.
   Когда пакеты Ленинской библиотеки были развязаны, ученый загудел от удовольствия, каждую книжку рассматривал, гладил, стопочками относил в кабинет. Когда же эта процедура окончилась, мы впятером сели за овальный стол, и на стол легли материалы, которые я мечтал увидеть с тех самых пор, как стал заниматься Лермонтовым.
   Тут впервые предстал нашим глазам подлинный акварельный автопортрет. И мы могли, наконец понять, как неважно скопировала его «госпожа Кочетова». Нет, Висковатов напрасно хвалил ее. Ей удалось все, кроме главного – выражения лица. На оригинале у Лермонтова черты хотя и неправильные, до глаза огромные, печально-взволнованные, весь облик – поэта необыкновенного, гениального. А, кроме того, автопортрет – одна из его лучших живописных работ!
   Отложили автопортрет.
   Профессор Винклер протягивает мне другой акварельный рисунок. Лермонтов изобразил на нем Варвару Лопухину – под черным покрывалом, с опущенными глазами, воплощение прелести, скромности, внутренней тишины.
   Потом перед нами явилась картина, большая, писанная Лермонтовым масляными красками. Обрамленная горами долина. К реке, влекомая волами, съезжает арба. В ней – юная женщина; мужчина в островерхой грузинской шапке уравновешивает тяжесть ярма. А у воды за кустами притаились всадники-горцы: один – на вороном, другой – на белом коне.
   Никто никогда даже не слыхал об этой картине! Не предполагал, что существует такая! А это – одно аз лучших полотен Лермонтова!
   Вслед за тем беру рукопись:
 

АНГЕЛ СМЕРТИ
 
Восточная повесть.
 
1831 года Сентября 4-го дня.
 
М. ЛЕРМОНТОВ.

 
   Двадцать две страницы. От начала до конца писаны рукою поэта. На обложке черной лентой бумаги заклеен какой-то текст, видимо посвящение. По этой рукописи Верещагина впервые напечатала поэму в 1857 году в Карлсруэ. А то бы мы даже не знали о ней.
   …Отдельный листок. Почерк Лермонтова. Стихотворение… Ого! Неизвестное!
   – Читайте!
 
Один среди людского шума
Возрос под сенью чуждой я.
И гордо творческая дума
На сердце зрела у меня.
И вот прошли мои мученья,
Нашлися пылкие друзья,
Но я, лишенный вдохновенья,
Скучал судьбою бытия.
И снова муки посетили
Мою воскреснувшую грудь.
Измены душу заразили
И не давали отдохнуть.
Я вспомнил прежние несчастья,
Но не найду в душе моей
Ни честолюбья, ни участья,
Ни слез, ни пламенных страстей.
 
   Над первой строкой рукою Лермонтова выставлена помета: «1830 года в начале». Значит, это стихотворение пятнадцатилетнего Лермонтова. А как оно хорошо! Правда, в нем чувствуются отголоски пушкинского «Я помню чудное мгновенье», особенно в последних строках. И все же это юношеское создание вполне оригинальное и очень лермонтовское по духу. Сразу можно узнать: никогда не скажешь, что Пушкин!
   Другой листок.
   – Ира-а-акли Луарсабович, милий-милий,- обращается ко мне профессор Винклер.
   – Слушаю, Мартин Эдуардович.
   – Поглядите это стихотворение! Я сравнивал. Это немного другое.
   Стихотворение известное – «Глядися чаще в зеркала». Тоже раннее. Тоже написанное в пятнадцать лет. Но здесь текст не совсем такой, какой печатается в собраниях сочинений. Есть отличия. А главное – посвящение: «С. С.-.ой». Кто такая?
   Это удалось выяснить потом, уже по возвращении в Москву: Софья Сабурова, сестра одноклассника Лермонтова, ставшая вскоре одной из первейших красавиц Москвы, а в ту пору еще подросток. Лермонтов влюбился в нее двенадцати лет; три года страдал, несчастный!
   А это что?… О, письмо Лермонтова! Вернее – письмо в письме. Это 1838 год. Лермонтов вернулся из ссылки за стихи на смерть Пушкина, живет в Петербурге и постоянно приходит к Столыпиным: они переехали из Москвы. С ними живет мать Верещагиной, сестра генеральши. Старуха села писать дочери в Штутгарт, сообщает ей петербургские новости. А тут пришел Лермонтов. Он давно не писал кузине. Старуха просит его написать хотя бы несколько слов. И, чтобы не откладывать это занятие, он берет у нее перо и в ее письме сочиняет стишок по-французски:
 
«Дорогая кузина,
Преклоняю колена
На этом месте.
Как сладостно
Быть милостивой!
Простите
Мою лень и т. п. и т. и.
 
   Право, я не нашел ничего другого, чтобы напомнить о себе и вымолить прощенье. Будьте счастливы. И не сердитесь па меня; завтра я приступлю к длиннейшему письму к Вам… Тетя вырывает у меня перо… ах!
    М. Лермонтов».
 
   Возле слов: «Преклоняю колена па этом месте» – нарисована крохотная коленопреклоненная фигурка с руками, воздетыми в мольбе.
   Лермонтов возвращает перо. Старуха Верещагина сбоку приписывает: «Разгляди фигуру рисованную». И продолжает: «Не переменился ничего, сию минуту таскает и бесится с Николенькою Шан-Гирей».
   А дальше рассказывает, что Лермонтов был на свадьбе «Кати Сушковой», которая вышла замуж за молодого дипломата Хвостова, родственника Елизаветы Алексеевны Арсеньевой. Молодые скоро уедут в Америку, Хвостов назначен поверенным в делах, 40 или 50 тысяч жалования. И учен. Только некрасив очень. Хвостов любит Катю шесть лет. А наш Миша говорит: «Нет, десять лет». (Миша лучше знает! – И. А.)Потом описана свадьба: Миша был шафером у жениха, а у невесты посаженым отцом – известный журналист и писатель Сенковский. В письме старухи Верещагиной много чудесных подробностей, язык живой, богатый, свободный, пишет – как разговаривает в жизни. И такая получается увлекательная беседа, что, кажется, голос слышишь.
   Все эти реликвии: письмо, картина, рисунки, поэма, стихи – все становится теперь собственностью Советского государства, достоянием советской пауки!
   Сверх того профессор Винклер передает в дар эскиз Репина к картине «Не ждали» и морской пейзаж Айвазовского.
 

СЮРПРИЗ

 
   Когда все это было рассмотрено по второму и третьему разу и обговорено всесторонне и лермонтовские реликвии временно перешли со стола на дальний диван, профессор Винклер принес три небольших альбома и, положив их передо мною, сказал:
   – Иха-а-акли Люахзабович, милий-милий, это – сюрхьприз! Это – не мои альбомы. Их владелец просил меня экспортировать – здесь есть манускрипты Пушкина? Или нет манускриптов Пушкина?
   Русские старенькие альбомчики 30-х годов прошлого века… В каждом – закладки. «Черная шаль» Пушкина. Но рука – не его. И текст – как в полных собраниях,- никаких отличий от известного нет.
   – К сожалению,- говорю я,- это не пушкинский почерк.
   – О, владелец будет очень расстроен! А это?
   – Тоже не пушкинский.
   – Это нет тоже? Хозяин будет огорчен! И это?
   – Этот текст тоже вписан сюда не Пушкиным…
   – Ну, он будет просто обижен!…
   Профессор Винклер готовится альбомы убрать.
   – А нельзя ли мне,- говорю,- внимательно рассмотреть их?
   – Да, да. Конечно. Надо смотреть альбомы!
   Переворачиваю страницу – стихи в духе Батюшкова. Еще одну – картинка… Стихотворный комплимент по-французски… Перевернул еще два листка…
    Лермонтоварука!!!
   Перевернул…
    Лермонтоварука!!!
   Перевернул:
    Лермонтовапочерк!!!
   Перевернул -
    Лермонтоварисунок!!!
   Я замер – от восторга, от неожиданности!… Нет, как хотите, но, чтобы обнаруживать такие неожиданные находки, нужно чугунное здоровье! Я ослабел просто!
   А тут еще новость: найти – нашел, а что нашел – не пойму!
   Написано рукой Лермонтова:
 

НА СМЕРТЬ ПУШКИНА.

 
 
А дальше что?
Стояля в шистом поле
Как ударил из пистолетрум
Не слишал как гром загремил.
Всю маладсов офисерум
Упаля на колен, палакал слозом,
Не боле по нем, кроме по нея.
 
 
 

Ашилъ

 
   Ничего не понимаю! Рука Лермонтова?
   Лермонтова.
   Сомнения есть?
   Нету. А что сказано тут?
   Непонятно. И при этом… «На смерть Пушкина»?! А профессор Винклер, рассматривая альбом вместе со мною, переводит взгляд на меня:
   – Это манускрипт чей?
   – Лермонтова.
   – Но что тут написано? Я не вполне понял!
   – Сейчас вам скажу…
   Напрягаю мозги… Не берут! И, как нарочно:
   Заехал за Рейн! Справку не наведешь!
   Думать некогда!
   Посоветоваться не с кем!…
   Напряг череп до крайней возможности…- сообразил!
   Когда Лермонтов за стихи на смерть Пушкина был сослан из Петербурга в кавказскую армию, он задержался в Москве и прожил в ней почти две недели; Лопухиных он видел, разумеется, ежедневно. Может быть, даже остановился у них. А у Лопухиных был слуга-негр: Ахилл или Ашиль – по-французски.
   Этот самый Ашиль слышал разговоры о гибели Пушкина и о том, что Лермонтов пострадал за стихи. И решил сочинить свои. Но, не умея писать, продиктовал их Михаилу Юрьевичу.
   Это стихи негритянские! Еще один отклик на гибель величайшего из поэтов. Очевидно, это Пушкин «стояля в шистом поле»? И «не слишал как гром загремел», когда «ударил из пистолетрум» Дантес. Может быть, Лермонтов рассказывал, как встретили известие о гибели Пушкина офицеры – сослуживцы по гусарскому полку. Тогда можно понять слова про «маладсов офицерум», которые «палакал слозом» о Пушкине и «упаля на колен» (может быть, заказали панихиду?). Что хотел сказать негр Ашиль, в точности установить теперь трудно. Но что стихи выражают сочувствие Пушкину – это, кажется мне, несомненно. Вот так и попало стихотворение московского негра (точнее, гвинейца) в альбом, заполнявшийся в начале трагического – 1837 года.
   Другая находка еще того лучше: «Баллада». Почерком Лермонтова:
 
 
До рассвета поднявшись, перо очинил
Знаменитый Югельский барон,
И кусал он, и рвал, и писал, и строчил
Письмецо к своей Сашеньке он.
И он крикнул: мой паж! Мой малютка, скорей!
Подойди,- что робеешь ты так!
И к нему подошел долговязый лакей
Тридцатипятилетний дурак.
«Вот, возьми письмецо ты к невесте моей
И на почту его отнеси.
А потом пирогов, сухарей, кренделей,
Чего хочешь в награду проси».
– Сухарей не хочу и письма но возьму,
Хоть расплачься высокий барон;
А захочешь узнать – я скажу почему…
 
 
   С этого места балладу писала чья-то другая рука.
   «Югельский барон», о котором идет речь в этих стихах,- это барон Хюгель или Югель, как звали его в верещагинском семейном кругу. А писана эта баллада в виде пародии на известную балладу Жуковского о Смальгольмском бароне.
   Если уж говорить точно, балладу о Югельском бароне мы знали и прежде. Три года спустя после гибели Лермонтова она была напечатана в книжке стихов некоей Варвары Анненковой с примечанием, поясняющим, что Лермонтову в этой балладе принадлежат тридцать девять строк, а ей, Анненковой,- последние шесть.
   Кто такая эта Варвара Анненкова? Какое отношение имела она к Лермонтову? По какому случаю они эту балладу писали? И можно ли верить ей, что Лермонтов причастен к ее сочинению? Про это ничего не известно. Между тем в тексте есть такие плохие стишки, что подозревать Лермонтова в сочинении их просто неловко: «Мелких птиц, как везде, нет в орлином гнезде». Как это может быть Лермонтов? Поэтому балладу «Югельский барон» в сочинении его не включали, а печатали мелким шрифтом в конце.
   И что же я вижу здесь, сидя в гостиной Винклера?
   В альбоме после пятнадцатой строчки поставлена сбоку черта и по-немецки приписано: «До этого места рука Лермонтова». А в конце – по-французски почерком Верещагиной: «Сочинено Мишелем Лермонтовым и Варварой Анненковой в то время, когда я читала письмо от моего жениха».
   Теперь уже ясно: Лермонтову принадлежит в этой балладе не тридцать девять, а только пятнадцать строк. Зато превосходных. А все остальное придумала Анненкова, и Лермонтов тут ни при чем.
   И все-таки самая существенная находка не это, а неизвестное стихотворение «Послание»: