Страница:
«…Нашел две харатейные Нестеровы летописи весьма хорошие: одну 14 века у Григория Пушкина, которую уже списал для себя, а другую в библиотеке Троицкой, столь же древнюю. Ни Татищев, ни Щербатов не имели в руках своих таких драгоценных списков… Одним словом, не только единственное мое дело, но и главное удовольствие есть теперь история. Думаю, что бог поможет мне совершить начатое не к стыду века…»
12 сентября 1804 года. Письмо к какому-то Михаилу Никитичу… Муравьеву, должно быть?! «Начатое» – это, конечно, «История государства Российского».
«Дорогой Антон Степанович…»
Это Рахманинов пишет Аренскому!
«…Будь добр… сделай мне одолжение… нечего и говорить, конечно, что я заранее одобряю и доволен твоим выбором… В первый момент, как я прочитал твое письмо, мне пришло в голову, что лучше Земфиры – Сионицкой и Шаляпина – Алеко я никого не найду. Но согласятся ли они? Как бы то ни было, но я прошу тебя подождать назначать кого-нибудь на эти роли дней пять, шесть, когда я сообщу тебе результаты…
17 апреля 1899 г.».
Речь идет о подборе певцов для постановки оперы Рахманинова «Алеко» в Таврическом дворце в Петербурге…
«…об Грибоедове имеем известия… он здоров, но, говорят, совсем намерен бросить писать стихи, а вдался весь в музыку, что-то серьезное пишет…»
Чья подпись? «Д. Бегичев». Письмо Кюхельбекеру. Март 1825 года – время, когда Грибоедов находится в Петербурге, где с огромным успехом в декабристских кругах ходит по рукам в копиях «Горе от ума». Что Грибоедов сочинял музыку – веем известно. Но это,кажется, свидетельство новое!…
А это?! Шесть, семь… целых восемь писем самого Кюхельбекера. К разным лицам. Из ссылки.
«Позволено ли поэту изображать порок?…» Ого!… В печати не появлялось!…
«Изображать поэт все может и даже должен, иначе он будет односторонним, но представлять порок в привлекательном виде преступление не перед одною нравственностью, но и перед поэзиею…»
Взгляд на роль и назначение литературы, характерный для декабристов, требовавших от нее высокого этического идеала. Письмо 1835 года. Прошло уже десять лет после крушения всех декабристских замыслов; Кюхельбекер, отбывая сибирскую ссылку, проповедует свои прежние взгляды.
А это что же такое – в другом письме Кюхельбекера?… «…Пушкина…»?
«Успел прочесть Гусара Пушкина. По моему мнению журналисты с ума сходили, нас уверяя, что Пушкин остановился, даже подался назад. В этом Гусаре Гётевская зрелость таланта…»
Великолепные письма! Каждое!… Вот еще: о заслугах поэта Гнедича – переводчика «Илиады» Гомера. О его- Кюхельбекера – работе над трагедией «Прокофий Ляпунов»… Это, кажется, менее интересное письмо; «Казань, 21 Генваря 1832 года…» Чье это?
«Мы были на литературном вечере у Фуксов… Н. И. Лобачевский…»
Нет, тоже важное!
«…Н. И. Лобачевский читал стихи сочинения m-me Фукс и несколько раз чуть не захохотал… Баратынский все время сидел с потупленными глазами…»
Великий математик Н. И. Лобачевский и замечательный поэт Е. А. Баратынский в казанском литературном кругу! Тоже интересно! Адресовано письмо литератору Ивану Великопольскому.
Бросаю его, потому что вижу почерк Чайковского… о «Чародейке»!
«…В глубине души я твердо убежден, что фиаско незаслуженно, что опера написана с большим тщанием, с большой любовью и что она совсем не так плоха, как об ней с единодушной враждебностью отозвались петербургские газеты…»
Гениальнейший композитор оправдывается перед директором императорских театров И. А. Всеволожским после того, как новая его опера провалилась на императорской сцене! Это тоже письмо неизвестное, интереснейшее письмо!… Где тут у меня композиторы?
Письмо ложится на подоконник, рука тянется к чемодану… И – даже в жар бросило!- Лермонтов!
«Милая бабушка, так как время вашего приезда подходит, то я уже ищу квартиру и карету видел, да высока…»
Вся кровь в голову!… Неизвестное!! Упоминается имя Ахвердовой… Много лет стремлюсь доказать, что Лермонтов знал эту женщину. И вот наконец:
«Прасковья Николаевна Ахвердова в майе сдает свой дом…»
Подробно изучать буду после: впереди десятки, нет, сотни документов и писем! Неизвестно еще, что найду:
Жуковский Василий Андреевич… Сообщает, как идет у него перевод «Одиссеи»… Дельвиг обращается к Кюхельбекеру:
«Ты страшно виноват перед Пушкиным, он поминутно об тебе заботится… Откликнись ему, он усердно будет тебе отвечать…»
1821 год. Пушкин в Кишиневе. Кюхельбекер уехал па службу в Грузию. Дельвиг стремится связать лицейских друзей.
…Полевой: благодарит Марковича за согласие сотрудничать в «Московском телеграфе»… Станкевич: предлагает Максимовичу «три пьесы» для альманаха «Денница»… Надеждин: просит прислать ему материалы для «Одесского альманаха»… Катенин: поручает свои литературные дела Жандру… Чернышевский: после долгих лет ссылки обращается к Авдотье Панаевой… Шаляпин: сообщает Горькому об успехе в Париже оперы «Борис Годунов»…
Посерел и померк за окнами короткий актюбинский день, наступил и прошел вечер. Бурцева ушла ночевать к дочери. А я все еще, словно фокусник, продолжаю вытаскивать рукописи из этого; кажется, бездонного чемодана.
Да… Ольга Александровна не шутила, сказав, что стакан с чаем некуда будет поставить. Рукописи разложены на столе, на постели, на валиках дивана, на табуретках и просто на полу – на газетах… Здесь подлинные и большей частью неопубликованные автографы: Ломоносова, Державина, Крылова, Карамзина, Жуковского, Батюшкова, Вяземского, Дениса Давыдова, Катенина, Кюхельбекера, И. И. Козлова, Дельвига, Баратынского, Веневитинова, Языкова, Хомякова, С. Т. Аксакова, Даля, Гоголя, Лермонтова, Герцена, Огарева, Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Некрасова, Салтыкова-Щедрина, Курочкина, Тютчева, Полонского, Фета, Майкова, А. К. Толстого, Гончарова, Григоровича, четыре письма А. Н. Островского, четыре письма Льва Толстого, восемь писем Достоевского, тринадцать писем Тургенева, шестнадцать писем Горького, пятьдесят писем Чехова и автограф рассказа его «Великий человек», переименованного потом в «Попрыгунью». Здесь сорок два письма журналиста Греча к Фаддею Булгарину, девяносто одно письмо поэта Пальмина к Лейкину, пять писем Лескова, Писемский, Сухово-Кобылин, Гаршин, Глеб Успенский, Мамин-Сибиряк, Андреев, Брюсов, Блок, Есенин; композиторы: Чайковский (пять писем), Кюи, Рубинштейн, Направник (двенадцать), Глазунов, Танеев, Рахманинов; художники: Александр Иванов н Карл Брюллов, семнадцать писем В. В. Верещагина; письма актеров Мочалова, Каратыгина, Стрепетовой, Яворской, гастролировавших в России итальянских певцов и других заграничных знаменитостей; грамота за подписью гетмана Мазепы, указы Екатерины II, автографы Потемкина и Суворова, записки Павла I, рескрипты Александра I, письма декабристов, письма генералов: Ермолова, Платова, Барклая де Толли, Дибича-Забалканского, Паскевича-Эриванского и многих других… Если бы я захотел перечислить все документы, мне пришлось бы назвать более пятисот имен великих и прославленных русских людей.
Передо мной лежала знаменитая коллекция Бурцева, которая исчезла из поля зрения исследователей и архивистов в тридцатых годах и считалась безвозвратно утраченной!
Судя по обращениям в письмах, можно было понять, что в основу ее легли документы из архива В. К. Кюхельбекера, из архивов позорно знаменитого Фаддея Булгарина, литераторов М. А. Максимовича и Н. А. Марковича, писателя-юмориста Н. А. Лейкина, беллетриста А. А. Лугового, певицы П. А. Бартеневой, композитора Н. Ф. Соловьева, из коллекций доктора Л. Б. Бертенсона и переводчика Ф. Ф. Фидлера.
Трое суток я не ложился спать – все раскладывал этот необыкновенный пасьянс.
Наконец, когда работа была закончена и я, стуча зубами от усталости и волнения, зябко потирал руки, Бурцева спросила меня:
– Сколько вы насчитали? Я отвечал:
– Здесь тысяча пятьсот восемь различных писем и рукописей.
– Да. Я тоже считала, и у меня получилось даже как будто немного меньше. Не откажите,- попросила она,- сообщить ваше мнение о коллекции моего отца, с которой вы познакомились, и охарактеризовать наиболее интересные вещи.
Я начал перечислять имена, называть особо замечательные автографы.
– Вас не затруднит сказать, чего здесь не хватает, по-вашему? – спросила Бурцева, когда я умолк.- Какие имена не встречаются в этой коллекции вовсе? Не возникает ли у вас ощущения пробелов?
Только долгое время спустя я понял, что беспокоило Бурцеву и почему мне был задан этот вопрос, ответить на который не так-то легко. Известно: труднее всего сказать; чего нет!…
– Здесь нет… м-м… сразу не сообразить как-то… автографов… Пестеля, Грибоедова… в копии представлен Рылеев… Кого еще нет?… Стасова нет… Короленко… Из тех, что лежат возле зеркала,- тут у меня полководцы,- Кутузова и Багратиона. Да, вспомнил! Нет Глинки, Мусоргского, Бородина… А главное, Пушкина нет, к сожалению!
– Пушкин есть. Он у меня отложен!
С этими словами Ольга Александровна вынула из книги маленькую записочку на французском языке, адресованную Катенину, с просьбой одолжить денег. Две строчки.
– Вот. Дата «1-е апреля». И подпись «Pouchkin». Тут мы подошли к самому трудному.
САМОЕ ТРУДНОЕ
– Если бы я решила уступить этот автограф архиву,- спросила Бурцева, обдумывая и осторожно взвешивая каждое слово,- в какой, по-вашему, сумме могла бы выразиться подобная передача?
Я не менее осторожно ответил:
– Это вам точно скажет закупочная комиссия при Литературном архиве.
– Нет! – мягко произнесла Бурцева.- Мне хочется услышать от вас хотя бы приблизительную оценку.
– Если это действительно окажется Пушкин (говорить надо было ответственно и по-деловому)…если это окажется Пушкин, то за это могут заплатить,- стал я размышлять вслух,- чтобы не соврать вам… что-нибудь порядка… рублей, я думаю, пятисот…
– Неужели?
– Конечно, порядка пятисот… Ну, может быть, несколько меньше…
– Автографы Пушкина – величайшая редкость,- сказала Бурцева озабоченно.- Мой отец был крупным специалистом и знал цену таким вещам… Он очень дорожил этим автографом. Поэтому я думаю, что вы ошибаетесь. И как-то, простите, удивлена словами: «если это окажется Пушкин…» Вы, вероятно, уже убедились, что в коллекции, над которой я предоставила вам возможность трудиться, собраны только подлинные автографы. А вы – эксперт государственного архива – начинаете выражать сомнения. Если бы я не была в вас уверена, я могла бы подумать, что вы просто решили ввести меня в заблуждение… И вообще, я не совсем понимаю: если Пушкин идет за пятьсот, то в какой же цене остальные автографы? Лермонтов, скажем? Двести? Или, может быть, сто?
– Не менее тысячи.
– Это что? Ваше пристрастие? – Ольга Александровна говорит иронически.- Или другие тоже посмотрят так?
Ну конечно, не надо ей объяснять… Она и сама понимает, что содержательное письмо Лермонтова, заключающее в себе новые факты, ценнее незначительной записочки Пушкина. Но… Впрочем, она хотела бы прежде всего выслушать мое мнение о каждой рукописи отдельно.
Дело сложное!
Передо мной лежали документы, научное значение которых одному человеку известно быть не могло. Разве я специалист по военной истории? Или, даже и зная литературу, мог ли на память сказать, какие письма Чехова опубликованы полностью, какие с купюрами?
Перед отъездом в Актюбинск я, разумеется, спрашивал в архиве, во сколько оценивать автографы Гоголя, Тургенева, Достоевского, Чайковского, Чехова – те, о существовании которых в коллекции Бурцева знал. Но разве мог я предвидеть, что нападу на такую пропасть бумаг!
Приходилось цены определять приблизительно: «от» – «до». «От» иной раз казались Ольге Александровне маловаты. «До» беспокоили меня. Назову, а сам сомневаюсь: что скажут в Москве? «Наобещал! Увлекся! Завысил!…»
Впрочем, Ольга Александровна и здесь проявляла сдержанность, разговаривала любезно и просто, сомнения выражала в вопросительной форме, удивленно приподняв брови. Если я начинал убеждать ее, что больше никак не дадут, отвечала, подумав:
– Вам виднее.
– Очевидно, нам будет удобнее разговаривать,- сказала она наконец,- если вы предварительно составите опись. И лучше бы в двух экземплярах. Один возьмете с собой. Другой останется у меня. На случай возможных недоразумений.
Это был дельный совет.
В тот же час я принялся за работу.
НОТАРИАЛЬНАЯ ДОВЕРЕННОСТЬ
Склонив голову несколько набок, как Чичиков; сгибаясь, прищуриваясь и подмигивая себе самому, словно Акакий Акакиевич, трудился я над составлением первого каталога коллекции, отмечая, где копня, где автограф, а если письмо, то от кого и кому, дату, число страниц.
Время быстро пошло. Москва стала окутываться для меня туманом воспоминаний.
По окончании описи каждое письмо и записку пришлось пробежать глазами, против каждого номера выставить предположительную оценку. После этого Бурцева взяла счеты. И записала итог. Он выражался в солидной сумме из четырех нолей, а впереди стояла хотя и не последняя цифра из девяти, но далеко и не первая.
Предварительное изучение коллекции – на дому у владелицы – можно было считать законченным. Тут Ольга Александровна стала собираться к нотариусу, чтобы оформить доверенность.
– Зачем? Мне неудобно,- возражаю я ей.- Я представляю интересы архива.
– Не отказывайтесь,- советует Бурцева.- Вы возьмете с собой чемодан. И вас и меня это вполне устроит. У меня нет сомнений,- говорит она, улыбаясь,- что вы все равно будете защищать в Москве мои интересы.
– Тем не менее вам следовало бы поехать самой.
– Не могу. Я человек служащий. Ни с того ни с сего – и вдруг еду.
Я предлагаю походатайствовать о предоставлении ей отпуска. Нет, это ее не устраивает. Уехать она не может по разным причинам.
– Кого же уполномочить? – размышляет она.- Знакомых у меня в Москве нет.
– Дайте доверенность дочери. Ей двадцать три года. Она юридически правомочна.
– Рине? Но у Рины ребенок. Мальчику третий годик.
– А свекровь? Мальчик побудет без матери полторы-две педели,- подаю я совет.- Покупка должна быть оформлена до двадцатого декабря. Иначе срежут ассигнования. Двадцать третьего можете Рину встречать.
– Боюсь, ничего не получится!
– Остановится Рина у нас,- продолжаю я уговаривать.- От имени нашей семьи я зову ее в гости. И даже проезд оплачу.
– Только в долг,- решительно ставит условие Бурцева.- Из полученных денег она все вам вернет… Ладно,- сдается она.- Как-нибудь выйдем из положения. Рина! – зовет она дочь.- Тебе придется поехать в Москву. Иди, собирайся. Если ты поторопишься, вы успеете к ашхабадскому. А я тем временем пойду оформлю на твое имя доверенность.
Рина согласна. За сыном посмотрит свекровь, по вечерам Ольга Александровна будет брать его к себе в комнату. Все устроилось. Едем.
Но, прежде чем оставить Актюбинск, надо сказать наконец, откуда взялась и как попала туда эта удивительная коллекция.
ОТКУДА взялась, КАК ПОПАЛА?
Жил в свое время в Петербурге богатый коллекционер из купцов Александр Евгеньевич Бурцев. Собирать он начал давно – еще в конце прошлого века. Собирал все: редкие книги, журналы, газеты, иллюстрированные издания, картины, лубок, литографии, исторические документы, автографы. Малыми тиражами выпускал на свои средства описания этих коллекций. Характер собирательской деятельности А. Е. Бурцева хорошо раскрывает заглавие одного из таких изданий: «Мой журнал для немногих или библиографическое обозрение редких художественных памятников русского искусства, старины, скульптуры, старой и современной живописи, отечественной палеографии и этнографии и других исторических произведений, собираемых А. Е. Бурцевым. СПб., 1914».
Публиковал Бурцев не только «обозрения», но и самые документы, а иногда полностью тексты принадлежавших ему редких книг. Так, скажем, он дважды перепечатал в своих изданиях радищевское «Путешествие из Петербурга в Москву», которое царская цензура жестоко преследовала со дня выхода в свет этой книги вплоть до 1905 года. Среди бурцевских материалов, которые печатались крохотным тиражом, эти перепечатки прошли, не задержанные цензурой. О них напомнил несколько лет назад в своей книге крупнейший советский библиофил Николай Павлович Смирнов-Сокольский, Народный артист, отметивший также, что издавались «описания» и «обозрения» Бурцева довольно беспорядочно и неряшливо. Это понятно: научная сторона дела не очень интересовала его.
Собирал Бурцев много и широко, не жалел ни времени, ни трудов, чтобы раздобыть уникальную книгу или гравюру, скупал полотна молодых, подававших надежды художников, архивы писателей – знаменитых, незнаменитых, умерших, живых,- их долговые обязательства, расписки, семейные фотографии… Все шло в дело!
В начале двадцатых годов попал к нему сундук с бумагами Кюхельбекера. Когда в 1925 году вышел в свет роман Юрия Николаевича Тынянова «Кюхля», большая часть содержимого этого сундука перекочевала к Тынянову: Тынянов, занимавшийся Кюхельбекером с юных лет, смог выяснить подлинное его значение, издал его сочинения, впервые открыл его читающей публике как большого поэта. Но перешел архив Кюхельбекера к его страстному исследователю и биографу не весь и не сразу. А переходил по частям в продолжение нескольких лет. Помню, Тынянов приобрел часть кюхельбекеровской тетради, затем – начало ее и, наконец, долго спустя – недостающие в середине листы. Впрочем, прежде в среде коллекционеров дробление рукописей считалось делом обычным.
Даже такой известный литератор, как Петр Иванович Бартенев, один из первых биографов и почитателей Пушкина, издатель исторического журнала «Русский архив», отрезал от принадлежавших ему автографов Пушкина узкие ленточки – по нескольку строк – и расплачивался ими с сотрудниками. Об этом рассказывал знавший Бартенева лично пушкинист Мстислав Александрович Цявловский. В наше, советское время все эти обрезки встретились вновь в сейфе Пушкинского дома – Института русской литературы Академии наук СССР. Так что в смысле обращения с рукописями Бурцев, смотревший на них, как на предмет продажи или обмена, среди собирателей исключения не составлял. Но по количеству и качеству прошедших через его руки автографов это был коллекционер исключительный, один из крупнейших в России.
Его хорошо знали исследователи литературы, жившие в Ленинграде, знали историки. Мне лично не довелось с ним встретиться. Но в пору, когда я жил в Ленинграде, приходилось много слышать о нем от людей, хорошо с ним знакомых. В двадцатых годах многие материалы из собрания Бурцева поступили в Пушкинский дом, в Ленинградскую Публичную библиотеку, позже – в Московский литературный музей…
В 1935 году Бурцевы переехали в Астрахань, забрав с собою коллекцию. Три года спустя Бурцев умер. Умерла и жена его. Ольга Александровна, жившая с ними в Астрахани, осталась с двенадцатилетней дочерью Риной одна. Теперь коллекция перешла в ее собственность. Понимая, что это огромная ценность, она, хотя и нуждалась в деньгах, решила во что бы то ни стало ее сохранить. Но в 1941 году, когда гитлеровские войска подходили к Ростову, ей пришлось срочно эвакуироваться. Эшелон шел в Актюбинск. Увезти с собой коллекцию она не могла. И оставила ее в доме, из которого принуждена была выехать. Тут было уже не до рукописей!
Время шло. Живя в Актюбинске, она с тревогой думала о коллекции, брошенной на произвол судьбы. И в 1944 году решила послать за ней Рину, которой к тому времени исполнилось восемнадцать лет.
Рина приехала в Астрахань и сразу пошла туда, где они жили прежде. Хозяева квартиры не претендовали на чужое имущество: коллекция с 1941 года лежала на чердаке, по-астрахански – на «подловке».
Рина поднялась на чердак. В светелке под крышей лежала на полу груда рукописей. Девушка набила бумагами большой чемодан. Потом занялась ликвидацией кое-какого имущества. Закончив дела, повезла чемодан в Актюбинск. Мать приняла его, поставила в угол, на него поставила еще два чемодана и маленькую корзиночку, накрыла их скатертью и стала подумывать о том, как приступить к реализации этих сокровищ. Актюбинское областное архивное управление с самого начала показалось ей недостаточно мощной организацией. Тогда она решила обратиться с предложением в один из московских архивов. Доктор Воскресенский собирался в Москву. Она попросила его прощупать почву в столице, а по поводу лермонтовского письма связаться со мной – ей как-то попалась на глаза в «Огоньке» одна из моих работ. Воскресенский в Москве завел разговор в доме одного академика. Там было названо мое имя. Таким образом находка пришла ко мне сама, без всяких с моей стороны поисков и усилий… Остальное вы уже знаете.
ПАССАЖИР ДАЛЬНЕГО СЛЕДОВАНИЯ
Рина оделась, стоит с чемоданчиком, в валенках и в пальтишке, прижимая подбородком заправленный в ворот белый оренбургский платок. Это заставляет ее, слушая разговор, скашивать глаза попеременно то на меня, то на мать. Взгляд у нее карий, живой. Приятный овал лица, легко розовеющая кожа. У матери лицо спокойнее, строже. У дочки есть что-то остренькое, чуть напряженное, хотя черты правильные, даже красивые. Но выражение лица заключено не в чертах, а в «поведении» лица. А жизнь лица соответствует разговору – в данном случае удивленно-наивному.
Рина прощается с матерью. Я в последний раз заверяю, что это дело не долгое. Можно ехать!
…Пыхтя, переступая криво и мелко, мы с Риной волочим вдоль вагонов тяжеленный чемодан с полутора тысячами рукописей, поминутно перехватывая другой рукой «свои» чемоданы, и наконец останавливаемся возле жесткого бесплацкартного: об удобствах нужно было думать заранее. Места в поездах, проходящих через Актюбинск, бронируются по телеграфу. Напрасно, расстегнувшись, лезу я в глубину пиджака.
– Нет мест, идите в другой… Гражданин, теряете время!
Но тут пассажир, стоящий в лютую стужу возле ступенек без шапки и в кителе, сгорбившись и запустив руку в карманы штанов до самых локтей,- пассажир, дрожащий и посиневший, однако верный своей привычке выходить из вагона в чем есть,- вступил в разговор.
Люблю пассажира-общественника – любознательного, дельного, справедливого: пассажира, который первым соскакивает на платформу и последним входит в вагон уже на ходу; который знает всегда, какая впереди станция, который охотно укажет вам на новый завод в степи, обратит внимание на новую марку машин, мелькающих под брезентом на открытых движущихся платформах…
Он же первый в вагоне шутник, балагур и рассказчик. И все-то знают его, все на него смотрят с улыбкой, беспокоятся – не остался ли? А он тут как тут, душа-человек, любимец всего вагона! На коротких дистанциях такому пассажиру не развернуться. И потому встречается он в поездах только дальнего следования.
– Как же в другой, когда в наш вагон? – наставительно обратился он к проводнице.- Давай этих двоих посадим! Тем более, что один пассажир – девушка! Передайте сюда чемоданчик – вот тот, здоровый!
И, схватив заветный – с коллекцией, поставил его на площадку.
Я сделал попытку вернуть чемодан на платформу:
– Не надо, скоро алма-атинский проходит…
– Не трогай, хозяин,- пригрозил коченеющий.- Девушка, подымайтесь! Рина взбежала.
– Равняйся на лучших! – И он подпихнул меня на ступеньку.
Подножка поплыла, заскользили колеса… Он некоторое время шел рядом с вагоном, стуча зубами, потом ввинтился на поручне и, вступив па площадку, назвался Павлом Василичем. В вагоне быстро обнаружил резервы площади. Рине уступил вторую полку, сам полез на багажную. А я уселся на краешке скамьи у прохода и стал пасти чемоданы.
Не часто случается, чтобы рукописи великих людей, да еще в несметном количестве, транспортировались в таких неподходящих условиях! Подумать! Чуть не на цыпочках входите вы в помещение архива, шепотом просите выдать для изучения рукопись. Чуть не на цыпочках вам выносят ее – «единицу хранения» – в папке, с инвентарным номером, переложенную тонкой бумагой. Расписавшись в ее получении, затаив дыхание, вы не берете ее, а касаетесь. Пальцы ваши становятся перстами – сухими и легкими. Пролистав со всеми предосторожностями, вы наконец сдаете ее. И понесли ее бережно снова в хранилище, которое в шесть часов вечера запрут, запломбируют и опечатают, придавив сургучом суровую нитку.
Какие там нитки и сургучи! Я поставил бурцевский чемодан на попа в проходе между скамейками, ел на нем суп, пил на нем чай да еще приговаривал:
– Ноги затекли из-за этого проклятого чемодана! Хоть бы его украли!
Мне казалось, что пренебрежение к нему – лучший способ предохранить его от случайностей, рассказами о которых то и дело угощал меня Павел Василич.
– Вот недавно,- начинал он, свешиваясь с верхней полки,- у одного чемодан обменяли. Ночью подъезжают к Свердловску – сосед схватился: «Мне выходить!» Пошел – с чужим чемоданом. А свой – перепутал – оставил. Тот глядит утром: «Не мой!» Открыли – там коробки круглые, с кинокартиной, исключительной ценности. А у него что было? Курица, вещи – это неважно! А главное, диссертация! «Четыре года работал над ней. Всё, говорит, мне дальше незачем ехать. В Казани схожу, еду обратно, я этого раззяву найду!» А начальник поезда: «Не советую. Вы его потеряете хуже. А так вас в Москве встречать будут. Ему тоже от вашей диссертации радости мало». И что же вы думаете? Прибывает поезд в Москву – подходят; «Не вы кандидатскую пишете?»
12 сентября 1804 года. Письмо к какому-то Михаилу Никитичу… Муравьеву, должно быть?! «Начатое» – это, конечно, «История государства Российского».
«Дорогой Антон Степанович…»
Это Рахманинов пишет Аренскому!
«…Будь добр… сделай мне одолжение… нечего и говорить, конечно, что я заранее одобряю и доволен твоим выбором… В первый момент, как я прочитал твое письмо, мне пришло в голову, что лучше Земфиры – Сионицкой и Шаляпина – Алеко я никого не найду. Но согласятся ли они? Как бы то ни было, но я прошу тебя подождать назначать кого-нибудь на эти роли дней пять, шесть, когда я сообщу тебе результаты…
17 апреля 1899 г.».
Речь идет о подборе певцов для постановки оперы Рахманинова «Алеко» в Таврическом дворце в Петербурге…
«…об Грибоедове имеем известия… он здоров, но, говорят, совсем намерен бросить писать стихи, а вдался весь в музыку, что-то серьезное пишет…»
Чья подпись? «Д. Бегичев». Письмо Кюхельбекеру. Март 1825 года – время, когда Грибоедов находится в Петербурге, где с огромным успехом в декабристских кругах ходит по рукам в копиях «Горе от ума». Что Грибоедов сочинял музыку – веем известно. Но это,кажется, свидетельство новое!…
А это?! Шесть, семь… целых восемь писем самого Кюхельбекера. К разным лицам. Из ссылки.
«Позволено ли поэту изображать порок?…» Ого!… В печати не появлялось!…
«Изображать поэт все может и даже должен, иначе он будет односторонним, но представлять порок в привлекательном виде преступление не перед одною нравственностью, но и перед поэзиею…»
Взгляд на роль и назначение литературы, характерный для декабристов, требовавших от нее высокого этического идеала. Письмо 1835 года. Прошло уже десять лет после крушения всех декабристских замыслов; Кюхельбекер, отбывая сибирскую ссылку, проповедует свои прежние взгляды.
А это что же такое – в другом письме Кюхельбекера?… «…Пушкина…»?
«Успел прочесть Гусара Пушкина. По моему мнению журналисты с ума сходили, нас уверяя, что Пушкин остановился, даже подался назад. В этом Гусаре Гётевская зрелость таланта…»
Великолепные письма! Каждое!… Вот еще: о заслугах поэта Гнедича – переводчика «Илиады» Гомера. О его- Кюхельбекера – работе над трагедией «Прокофий Ляпунов»… Это, кажется, менее интересное письмо; «Казань, 21 Генваря 1832 года…» Чье это?
«Мы были на литературном вечере у Фуксов… Н. И. Лобачевский…»
Нет, тоже важное!
«…Н. И. Лобачевский читал стихи сочинения m-me Фукс и несколько раз чуть не захохотал… Баратынский все время сидел с потупленными глазами…»
Великий математик Н. И. Лобачевский и замечательный поэт Е. А. Баратынский в казанском литературном кругу! Тоже интересно! Адресовано письмо литератору Ивану Великопольскому.
Бросаю его, потому что вижу почерк Чайковского… о «Чародейке»!
«…В глубине души я твердо убежден, что фиаско незаслуженно, что опера написана с большим тщанием, с большой любовью и что она совсем не так плоха, как об ней с единодушной враждебностью отозвались петербургские газеты…»
Гениальнейший композитор оправдывается перед директором императорских театров И. А. Всеволожским после того, как новая его опера провалилась на императорской сцене! Это тоже письмо неизвестное, интереснейшее письмо!… Где тут у меня композиторы?
Письмо ложится на подоконник, рука тянется к чемодану… И – даже в жар бросило!- Лермонтов!
«Милая бабушка, так как время вашего приезда подходит, то я уже ищу квартиру и карету видел, да высока…»
Вся кровь в голову!… Неизвестное!! Упоминается имя Ахвердовой… Много лет стремлюсь доказать, что Лермонтов знал эту женщину. И вот наконец:
«Прасковья Николаевна Ахвердова в майе сдает свой дом…»
Подробно изучать буду после: впереди десятки, нет, сотни документов и писем! Неизвестно еще, что найду:
Жуковский Василий Андреевич… Сообщает, как идет у него перевод «Одиссеи»… Дельвиг обращается к Кюхельбекеру:
«Ты страшно виноват перед Пушкиным, он поминутно об тебе заботится… Откликнись ему, он усердно будет тебе отвечать…»
1821 год. Пушкин в Кишиневе. Кюхельбекер уехал па службу в Грузию. Дельвиг стремится связать лицейских друзей.
…Полевой: благодарит Марковича за согласие сотрудничать в «Московском телеграфе»… Станкевич: предлагает Максимовичу «три пьесы» для альманаха «Денница»… Надеждин: просит прислать ему материалы для «Одесского альманаха»… Катенин: поручает свои литературные дела Жандру… Чернышевский: после долгих лет ссылки обращается к Авдотье Панаевой… Шаляпин: сообщает Горькому об успехе в Париже оперы «Борис Годунов»…
Посерел и померк за окнами короткий актюбинский день, наступил и прошел вечер. Бурцева ушла ночевать к дочери. А я все еще, словно фокусник, продолжаю вытаскивать рукописи из этого; кажется, бездонного чемодана.
Да… Ольга Александровна не шутила, сказав, что стакан с чаем некуда будет поставить. Рукописи разложены на столе, на постели, на валиках дивана, на табуретках и просто на полу – на газетах… Здесь подлинные и большей частью неопубликованные автографы: Ломоносова, Державина, Крылова, Карамзина, Жуковского, Батюшкова, Вяземского, Дениса Давыдова, Катенина, Кюхельбекера, И. И. Козлова, Дельвига, Баратынского, Веневитинова, Языкова, Хомякова, С. Т. Аксакова, Даля, Гоголя, Лермонтова, Герцена, Огарева, Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Некрасова, Салтыкова-Щедрина, Курочкина, Тютчева, Полонского, Фета, Майкова, А. К. Толстого, Гончарова, Григоровича, четыре письма А. Н. Островского, четыре письма Льва Толстого, восемь писем Достоевского, тринадцать писем Тургенева, шестнадцать писем Горького, пятьдесят писем Чехова и автограф рассказа его «Великий человек», переименованного потом в «Попрыгунью». Здесь сорок два письма журналиста Греча к Фаддею Булгарину, девяносто одно письмо поэта Пальмина к Лейкину, пять писем Лескова, Писемский, Сухово-Кобылин, Гаршин, Глеб Успенский, Мамин-Сибиряк, Андреев, Брюсов, Блок, Есенин; композиторы: Чайковский (пять писем), Кюи, Рубинштейн, Направник (двенадцать), Глазунов, Танеев, Рахманинов; художники: Александр Иванов н Карл Брюллов, семнадцать писем В. В. Верещагина; письма актеров Мочалова, Каратыгина, Стрепетовой, Яворской, гастролировавших в России итальянских певцов и других заграничных знаменитостей; грамота за подписью гетмана Мазепы, указы Екатерины II, автографы Потемкина и Суворова, записки Павла I, рескрипты Александра I, письма декабристов, письма генералов: Ермолова, Платова, Барклая де Толли, Дибича-Забалканского, Паскевича-Эриванского и многих других… Если бы я захотел перечислить все документы, мне пришлось бы назвать более пятисот имен великих и прославленных русских людей.
Передо мной лежала знаменитая коллекция Бурцева, которая исчезла из поля зрения исследователей и архивистов в тридцатых годах и считалась безвозвратно утраченной!
Судя по обращениям в письмах, можно было понять, что в основу ее легли документы из архива В. К. Кюхельбекера, из архивов позорно знаменитого Фаддея Булгарина, литераторов М. А. Максимовича и Н. А. Марковича, писателя-юмориста Н. А. Лейкина, беллетриста А. А. Лугового, певицы П. А. Бартеневой, композитора Н. Ф. Соловьева, из коллекций доктора Л. Б. Бертенсона и переводчика Ф. Ф. Фидлера.
Трое суток я не ложился спать – все раскладывал этот необыкновенный пасьянс.
Наконец, когда работа была закончена и я, стуча зубами от усталости и волнения, зябко потирал руки, Бурцева спросила меня:
– Сколько вы насчитали? Я отвечал:
– Здесь тысяча пятьсот восемь различных писем и рукописей.
– Да. Я тоже считала, и у меня получилось даже как будто немного меньше. Не откажите,- попросила она,- сообщить ваше мнение о коллекции моего отца, с которой вы познакомились, и охарактеризовать наиболее интересные вещи.
Я начал перечислять имена, называть особо замечательные автографы.
– Вас не затруднит сказать, чего здесь не хватает, по-вашему? – спросила Бурцева, когда я умолк.- Какие имена не встречаются в этой коллекции вовсе? Не возникает ли у вас ощущения пробелов?
Только долгое время спустя я понял, что беспокоило Бурцеву и почему мне был задан этот вопрос, ответить на который не так-то легко. Известно: труднее всего сказать; чего нет!…
– Здесь нет… м-м… сразу не сообразить как-то… автографов… Пестеля, Грибоедова… в копии представлен Рылеев… Кого еще нет?… Стасова нет… Короленко… Из тех, что лежат возле зеркала,- тут у меня полководцы,- Кутузова и Багратиона. Да, вспомнил! Нет Глинки, Мусоргского, Бородина… А главное, Пушкина нет, к сожалению!
– Пушкин есть. Он у меня отложен!
С этими словами Ольга Александровна вынула из книги маленькую записочку на французском языке, адресованную Катенину, с просьбой одолжить денег. Две строчки.
– Вот. Дата «1-е апреля». И подпись «Pouchkin». Тут мы подошли к самому трудному.
САМОЕ ТРУДНОЕ
– Если бы я решила уступить этот автограф архиву,- спросила Бурцева, обдумывая и осторожно взвешивая каждое слово,- в какой, по-вашему, сумме могла бы выразиться подобная передача?
Я не менее осторожно ответил:
– Это вам точно скажет закупочная комиссия при Литературном архиве.
– Нет! – мягко произнесла Бурцева.- Мне хочется услышать от вас хотя бы приблизительную оценку.
– Если это действительно окажется Пушкин (говорить надо было ответственно и по-деловому)…если это окажется Пушкин, то за это могут заплатить,- стал я размышлять вслух,- чтобы не соврать вам… что-нибудь порядка… рублей, я думаю, пятисот…
– Неужели?
– Конечно, порядка пятисот… Ну, может быть, несколько меньше…
– Автографы Пушкина – величайшая редкость,- сказала Бурцева озабоченно.- Мой отец был крупным специалистом и знал цену таким вещам… Он очень дорожил этим автографом. Поэтому я думаю, что вы ошибаетесь. И как-то, простите, удивлена словами: «если это окажется Пушкин…» Вы, вероятно, уже убедились, что в коллекции, над которой я предоставила вам возможность трудиться, собраны только подлинные автографы. А вы – эксперт государственного архива – начинаете выражать сомнения. Если бы я не была в вас уверена, я могла бы подумать, что вы просто решили ввести меня в заблуждение… И вообще, я не совсем понимаю: если Пушкин идет за пятьсот, то в какой же цене остальные автографы? Лермонтов, скажем? Двести? Или, может быть, сто?
– Не менее тысячи.
– Это что? Ваше пристрастие? – Ольга Александровна говорит иронически.- Или другие тоже посмотрят так?
Ну конечно, не надо ей объяснять… Она и сама понимает, что содержательное письмо Лермонтова, заключающее в себе новые факты, ценнее незначительной записочки Пушкина. Но… Впрочем, она хотела бы прежде всего выслушать мое мнение о каждой рукописи отдельно.
Дело сложное!
Передо мной лежали документы, научное значение которых одному человеку известно быть не могло. Разве я специалист по военной истории? Или, даже и зная литературу, мог ли на память сказать, какие письма Чехова опубликованы полностью, какие с купюрами?
Перед отъездом в Актюбинск я, разумеется, спрашивал в архиве, во сколько оценивать автографы Гоголя, Тургенева, Достоевского, Чайковского, Чехова – те, о существовании которых в коллекции Бурцева знал. Но разве мог я предвидеть, что нападу на такую пропасть бумаг!
Приходилось цены определять приблизительно: «от» – «до». «От» иной раз казались Ольге Александровне маловаты. «До» беспокоили меня. Назову, а сам сомневаюсь: что скажут в Москве? «Наобещал! Увлекся! Завысил!…»
Впрочем, Ольга Александровна и здесь проявляла сдержанность, разговаривала любезно и просто, сомнения выражала в вопросительной форме, удивленно приподняв брови. Если я начинал убеждать ее, что больше никак не дадут, отвечала, подумав:
– Вам виднее.
– Очевидно, нам будет удобнее разговаривать,- сказала она наконец,- если вы предварительно составите опись. И лучше бы в двух экземплярах. Один возьмете с собой. Другой останется у меня. На случай возможных недоразумений.
Это был дельный совет.
В тот же час я принялся за работу.
НОТАРИАЛЬНАЯ ДОВЕРЕННОСТЬ
Склонив голову несколько набок, как Чичиков; сгибаясь, прищуриваясь и подмигивая себе самому, словно Акакий Акакиевич, трудился я над составлением первого каталога коллекции, отмечая, где копня, где автограф, а если письмо, то от кого и кому, дату, число страниц.
Время быстро пошло. Москва стала окутываться для меня туманом воспоминаний.
По окончании описи каждое письмо и записку пришлось пробежать глазами, против каждого номера выставить предположительную оценку. После этого Бурцева взяла счеты. И записала итог. Он выражался в солидной сумме из четырех нолей, а впереди стояла хотя и не последняя цифра из девяти, но далеко и не первая.
Предварительное изучение коллекции – на дому у владелицы – можно было считать законченным. Тут Ольга Александровна стала собираться к нотариусу, чтобы оформить доверенность.
– Зачем? Мне неудобно,- возражаю я ей.- Я представляю интересы архива.
– Не отказывайтесь,- советует Бурцева.- Вы возьмете с собой чемодан. И вас и меня это вполне устроит. У меня нет сомнений,- говорит она, улыбаясь,- что вы все равно будете защищать в Москве мои интересы.
– Тем не менее вам следовало бы поехать самой.
– Не могу. Я человек служащий. Ни с того ни с сего – и вдруг еду.
Я предлагаю походатайствовать о предоставлении ей отпуска. Нет, это ее не устраивает. Уехать она не может по разным причинам.
– Кого же уполномочить? – размышляет она.- Знакомых у меня в Москве нет.
– Дайте доверенность дочери. Ей двадцать три года. Она юридически правомочна.
– Рине? Но у Рины ребенок. Мальчику третий годик.
– А свекровь? Мальчик побудет без матери полторы-две педели,- подаю я совет.- Покупка должна быть оформлена до двадцатого декабря. Иначе срежут ассигнования. Двадцать третьего можете Рину встречать.
– Боюсь, ничего не получится!
– Остановится Рина у нас,- продолжаю я уговаривать.- От имени нашей семьи я зову ее в гости. И даже проезд оплачу.
– Только в долг,- решительно ставит условие Бурцева.- Из полученных денег она все вам вернет… Ладно,- сдается она.- Как-нибудь выйдем из положения. Рина! – зовет она дочь.- Тебе придется поехать в Москву. Иди, собирайся. Если ты поторопишься, вы успеете к ашхабадскому. А я тем временем пойду оформлю на твое имя доверенность.
Рина согласна. За сыном посмотрит свекровь, по вечерам Ольга Александровна будет брать его к себе в комнату. Все устроилось. Едем.
Но, прежде чем оставить Актюбинск, надо сказать наконец, откуда взялась и как попала туда эта удивительная коллекция.
ОТКУДА взялась, КАК ПОПАЛА?
Жил в свое время в Петербурге богатый коллекционер из купцов Александр Евгеньевич Бурцев. Собирать он начал давно – еще в конце прошлого века. Собирал все: редкие книги, журналы, газеты, иллюстрированные издания, картины, лубок, литографии, исторические документы, автографы. Малыми тиражами выпускал на свои средства описания этих коллекций. Характер собирательской деятельности А. Е. Бурцева хорошо раскрывает заглавие одного из таких изданий: «Мой журнал для немногих или библиографическое обозрение редких художественных памятников русского искусства, старины, скульптуры, старой и современной живописи, отечественной палеографии и этнографии и других исторических произведений, собираемых А. Е. Бурцевым. СПб., 1914».
Публиковал Бурцев не только «обозрения», но и самые документы, а иногда полностью тексты принадлежавших ему редких книг. Так, скажем, он дважды перепечатал в своих изданиях радищевское «Путешествие из Петербурга в Москву», которое царская цензура жестоко преследовала со дня выхода в свет этой книги вплоть до 1905 года. Среди бурцевских материалов, которые печатались крохотным тиражом, эти перепечатки прошли, не задержанные цензурой. О них напомнил несколько лет назад в своей книге крупнейший советский библиофил Николай Павлович Смирнов-Сокольский, Народный артист, отметивший также, что издавались «описания» и «обозрения» Бурцева довольно беспорядочно и неряшливо. Это понятно: научная сторона дела не очень интересовала его.
Собирал Бурцев много и широко, не жалел ни времени, ни трудов, чтобы раздобыть уникальную книгу или гравюру, скупал полотна молодых, подававших надежды художников, архивы писателей – знаменитых, незнаменитых, умерших, живых,- их долговые обязательства, расписки, семейные фотографии… Все шло в дело!
В начале двадцатых годов попал к нему сундук с бумагами Кюхельбекера. Когда в 1925 году вышел в свет роман Юрия Николаевича Тынянова «Кюхля», большая часть содержимого этого сундука перекочевала к Тынянову: Тынянов, занимавшийся Кюхельбекером с юных лет, смог выяснить подлинное его значение, издал его сочинения, впервые открыл его читающей публике как большого поэта. Но перешел архив Кюхельбекера к его страстному исследователю и биографу не весь и не сразу. А переходил по частям в продолжение нескольких лет. Помню, Тынянов приобрел часть кюхельбекеровской тетради, затем – начало ее и, наконец, долго спустя – недостающие в середине листы. Впрочем, прежде в среде коллекционеров дробление рукописей считалось делом обычным.
Даже такой известный литератор, как Петр Иванович Бартенев, один из первых биографов и почитателей Пушкина, издатель исторического журнала «Русский архив», отрезал от принадлежавших ему автографов Пушкина узкие ленточки – по нескольку строк – и расплачивался ими с сотрудниками. Об этом рассказывал знавший Бартенева лично пушкинист Мстислав Александрович Цявловский. В наше, советское время все эти обрезки встретились вновь в сейфе Пушкинского дома – Института русской литературы Академии наук СССР. Так что в смысле обращения с рукописями Бурцев, смотревший на них, как на предмет продажи или обмена, среди собирателей исключения не составлял. Но по количеству и качеству прошедших через его руки автографов это был коллекционер исключительный, один из крупнейших в России.
Его хорошо знали исследователи литературы, жившие в Ленинграде, знали историки. Мне лично не довелось с ним встретиться. Но в пору, когда я жил в Ленинграде, приходилось много слышать о нем от людей, хорошо с ним знакомых. В двадцатых годах многие материалы из собрания Бурцева поступили в Пушкинский дом, в Ленинградскую Публичную библиотеку, позже – в Московский литературный музей…
В 1935 году Бурцевы переехали в Астрахань, забрав с собою коллекцию. Три года спустя Бурцев умер. Умерла и жена его. Ольга Александровна, жившая с ними в Астрахани, осталась с двенадцатилетней дочерью Риной одна. Теперь коллекция перешла в ее собственность. Понимая, что это огромная ценность, она, хотя и нуждалась в деньгах, решила во что бы то ни стало ее сохранить. Но в 1941 году, когда гитлеровские войска подходили к Ростову, ей пришлось срочно эвакуироваться. Эшелон шел в Актюбинск. Увезти с собой коллекцию она не могла. И оставила ее в доме, из которого принуждена была выехать. Тут было уже не до рукописей!
Время шло. Живя в Актюбинске, она с тревогой думала о коллекции, брошенной на произвол судьбы. И в 1944 году решила послать за ней Рину, которой к тому времени исполнилось восемнадцать лет.
Рина приехала в Астрахань и сразу пошла туда, где они жили прежде. Хозяева квартиры не претендовали на чужое имущество: коллекция с 1941 года лежала на чердаке, по-астрахански – на «подловке».
Рина поднялась на чердак. В светелке под крышей лежала на полу груда рукописей. Девушка набила бумагами большой чемодан. Потом занялась ликвидацией кое-какого имущества. Закончив дела, повезла чемодан в Актюбинск. Мать приняла его, поставила в угол, на него поставила еще два чемодана и маленькую корзиночку, накрыла их скатертью и стала подумывать о том, как приступить к реализации этих сокровищ. Актюбинское областное архивное управление с самого начала показалось ей недостаточно мощной организацией. Тогда она решила обратиться с предложением в один из московских архивов. Доктор Воскресенский собирался в Москву. Она попросила его прощупать почву в столице, а по поводу лермонтовского письма связаться со мной – ей как-то попалась на глаза в «Огоньке» одна из моих работ. Воскресенский в Москве завел разговор в доме одного академика. Там было названо мое имя. Таким образом находка пришла ко мне сама, без всяких с моей стороны поисков и усилий… Остальное вы уже знаете.
ПАССАЖИР ДАЛЬНЕГО СЛЕДОВАНИЯ
Рина оделась, стоит с чемоданчиком, в валенках и в пальтишке, прижимая подбородком заправленный в ворот белый оренбургский платок. Это заставляет ее, слушая разговор, скашивать глаза попеременно то на меня, то на мать. Взгляд у нее карий, живой. Приятный овал лица, легко розовеющая кожа. У матери лицо спокойнее, строже. У дочки есть что-то остренькое, чуть напряженное, хотя черты правильные, даже красивые. Но выражение лица заключено не в чертах, а в «поведении» лица. А жизнь лица соответствует разговору – в данном случае удивленно-наивному.
Рина прощается с матерью. Я в последний раз заверяю, что это дело не долгое. Можно ехать!
…Пыхтя, переступая криво и мелко, мы с Риной волочим вдоль вагонов тяжеленный чемодан с полутора тысячами рукописей, поминутно перехватывая другой рукой «свои» чемоданы, и наконец останавливаемся возле жесткого бесплацкартного: об удобствах нужно было думать заранее. Места в поездах, проходящих через Актюбинск, бронируются по телеграфу. Напрасно, расстегнувшись, лезу я в глубину пиджака.
– Нет мест, идите в другой… Гражданин, теряете время!
Но тут пассажир, стоящий в лютую стужу возле ступенек без шапки и в кителе, сгорбившись и запустив руку в карманы штанов до самых локтей,- пассажир, дрожащий и посиневший, однако верный своей привычке выходить из вагона в чем есть,- вступил в разговор.
Люблю пассажира-общественника – любознательного, дельного, справедливого: пассажира, который первым соскакивает на платформу и последним входит в вагон уже на ходу; который знает всегда, какая впереди станция, который охотно укажет вам на новый завод в степи, обратит внимание на новую марку машин, мелькающих под брезентом на открытых движущихся платформах…
Он же первый в вагоне шутник, балагур и рассказчик. И все-то знают его, все на него смотрят с улыбкой, беспокоятся – не остался ли? А он тут как тут, душа-человек, любимец всего вагона! На коротких дистанциях такому пассажиру не развернуться. И потому встречается он в поездах только дальнего следования.
– Как же в другой, когда в наш вагон? – наставительно обратился он к проводнице.- Давай этих двоих посадим! Тем более, что один пассажир – девушка! Передайте сюда чемоданчик – вот тот, здоровый!
И, схватив заветный – с коллекцией, поставил его на площадку.
Я сделал попытку вернуть чемодан на платформу:
– Не надо, скоро алма-атинский проходит…
– Не трогай, хозяин,- пригрозил коченеющий.- Девушка, подымайтесь! Рина взбежала.
– Равняйся на лучших! – И он подпихнул меня на ступеньку.
Подножка поплыла, заскользили колеса… Он некоторое время шел рядом с вагоном, стуча зубами, потом ввинтился на поручне и, вступив па площадку, назвался Павлом Василичем. В вагоне быстро обнаружил резервы площади. Рине уступил вторую полку, сам полез на багажную. А я уселся на краешке скамьи у прохода и стал пасти чемоданы.
Не часто случается, чтобы рукописи великих людей, да еще в несметном количестве, транспортировались в таких неподходящих условиях! Подумать! Чуть не на цыпочках входите вы в помещение архива, шепотом просите выдать для изучения рукопись. Чуть не на цыпочках вам выносят ее – «единицу хранения» – в папке, с инвентарным номером, переложенную тонкой бумагой. Расписавшись в ее получении, затаив дыхание, вы не берете ее, а касаетесь. Пальцы ваши становятся перстами – сухими и легкими. Пролистав со всеми предосторожностями, вы наконец сдаете ее. И понесли ее бережно снова в хранилище, которое в шесть часов вечера запрут, запломбируют и опечатают, придавив сургучом суровую нитку.
Какие там нитки и сургучи! Я поставил бурцевский чемодан на попа в проходе между скамейками, ел на нем суп, пил на нем чай да еще приговаривал:
– Ноги затекли из-за этого проклятого чемодана! Хоть бы его украли!
Мне казалось, что пренебрежение к нему – лучший способ предохранить его от случайностей, рассказами о которых то и дело угощал меня Павел Василич.
– Вот недавно,- начинал он, свешиваясь с верхней полки,- у одного чемодан обменяли. Ночью подъезжают к Свердловску – сосед схватился: «Мне выходить!» Пошел – с чужим чемоданом. А свой – перепутал – оставил. Тот глядит утром: «Не мой!» Открыли – там коробки круглые, с кинокартиной, исключительной ценности. А у него что было? Курица, вещи – это неважно! А главное, диссертация! «Четыре года работал над ней. Всё, говорит, мне дальше незачем ехать. В Казани схожу, еду обратно, я этого раззяву найду!» А начальник поезда: «Не советую. Вы его потеряете хуже. А так вас в Москве встречать будут. Ему тоже от вашей диссертации радости мало». И что же вы думаете? Прибывает поезд в Москву – подходят; «Не вы кандидатскую пишете?»