Страница:
Машине не взять такой крутой уклон, и мы решили с шофером: он поедет обычным путем и будет ждать меня под Крестовой, а я, сократив расстояние вдвое по старой дороге, приеду туда к вечеру.
Когда машина ушла и, выражаясь лермонтовским слогом, пыль змеею завилась по гладкой дороге, – я стал искать попутчиков на Кайшаури. Откликнулись дети: они идут, они укажут дорогу…
За углом продмага внизу, в глубоком ложе, кипела и стремительно улетала Арагва. Вместо моста через нее перекинуто бревно необычайной длины. Сбоку-ни перил, ни веревки…
Постукивая по бревну тростью, стараясь не смотреть вниз, опасаясь зажмуриться, потеряв интерес к окрестностям, одеревенелый, ступал я, и шумела Арагва подо мной.
В середине произошла остановка.
– Не туда помещаете ногу,- беспокоились дети, перебежавшие уже на тот берег.- Посмотрите, куда собрались пойти!
Тогда я лег на бревно и, зажмурившись, пополз, как под пулеметным огнем.
– Может быть, забыли что-нибудь купить в магазине? – фыркая, спрашивали дети, когда я, добравшись до берега, чистил костюм.- Хорошо будет, если еще раз пройдете.
Но мы уже были на другом берегу!…
За рекою – селение. Сразу за ним – подъем, подобно карнизу огибающий гору, иссеченный промоинами, прижатый к пропасти осыпями мелких камней. Он идет, разворачиваясь, над излучиной Арагвы, и Арагва уходит все ниже… Мы вышли на обрывистое плато. Изумрудно-зеленое, оно поросло кудрявым кустарником. И горы, кажется, придвинуты так близко к этой площадке, что еще бы немного – и их можно коснуться рукой. На самом же деле горы с обеих сторон отделены от этого зеленого плоскогорья долиной. К склонам величаво-пустынных гор прилепились селения, и в каждом – древняя четырехугольная башня. Сурово. А туда – в сторону Тбилиси!… Прячась порою в кулисах лесистых склонов, сверкает Арагва и пропадает в напоенной солнцем дымной дали. Понятно, почему в «Герое нашего времени» Лермонтов описал именно эти места!
Мы шли, беседуя о том, кем они – дети – собираются стать, когда вырастут, какие у них отметки, кому из них девять, десять, одиннадцать… И вот уже входим в селение.
– Пожелаем,- сказали дети,- чтобы вам хорошо было. А мы уже дома.
– Дети,- сказал я с некоторым удивлением,-а как же я буду без вас?!
– Дорогу укажем, так и пойдете.
– Дети,- спросил я снова,- а как же собаки?
– Вы же ничего не хотите взять,- отвечали мне дети,- зачем вам опасаться собак?
– Да, но собаки не могут знать, что я ничего не возьму.
И дети сказали:
– Тогда, наверно, собаки возьмут вас.
Я отказался путешествовать один и просил найти мне проводника. Отвечали, что проводника нет, никто не идет в Кайшаури. Я согласен был ждать до утра. Наконец сказали, что есть проводник: он обедает, освободится через сорок минут.
Я ждал терпеливо. Наконец вышел мой спутник – с мешком на плече, девяти лет от роду и назвался Арчилом. Он шел в селение Сетури.
– Арчил,- сказал я,- дай я понесу твой мешок. Мне нетрудно, а тебе будет легче идти.
– Спасибо,- отвечал он,-но это не надо. Поручение имею доставить лук и, если вы понесете, как смогу сказать, что выполнил поручение?
– Арчил,- спросил я,- а как ты относишься к собакам?
– Никак,- отвечал он,- я еще маленький.
– А как же мне относиться?
– Не беспокойтесь,- отвечал он,- они сами к вам отнесутся.
Я поплелся за ним, почти совсем потеряв интерес к этой высокогорной прогулке.
Вдруг увидел я в стороне группу молодых колхозников, которые о чем-то живо беседовали. Я поклонился. Не буду уточнять, как я кланялся; у меня имеются основания подозревать, что я поклонился подобострастно. Один из юношей вышел ко мне на дорогу и поинтересовался, почему без пальто и без шляпы, с одной тростью в руках, я путешествую по этим местам, не заблудился ли, не нуждаюсь ли в помощи.
Я ответил, что по этим местам путешествовали в прошлом столетии Грибоедов, Пушкин и Лермонтов, что, занимаясь историей русской литературы и этой эпохой, я как историк и критик (я не стал говорить- «литературовед») счел долгом своим повторить их маршрут.
И вместо одобрения услышал:
– Да. К сожалению, наша критика иногда еще отстает от литературы и жизни. Давно бы надо было прийти… Хорошо,- продолжал он,- что трость захватили с собой, она вам поможет…
И он стал отбиваться дубиной от желто-белых чудовищ. Мохнатые, короткотелые, с обрезанными ушами, с черными словно сажей намазанными, физиономиями, с мелкими как у щук, зубами, с кривыми, как ятаганы, клыками, они хрипели, кидались, метались, внутри у них клокотало. Оскорбительно было слышать этот сиплый, надсадный лай, несовместимый с человеческим достоинством!
Наконец новый знакомец отбился от них и сказал:
– Должен расстаться с вами: в правление колхоза иду.
Я снова зашагал за Арчилом.
Завидев Кайшаури – цель недавних моих вожделений, но предвидя новые встречи с овчарками, я решил внести на обсуждение проект.
– Зачем нам идти в Кайшаури? – сказал я Арчилу.- Обойдем его стороною, подышим воздухом. Что мы там потеряли?
– В горах живем: неужели вам нашего воздуха не хватает? – резонно спросил Арчил.- А, кроме того, я никогда не прячусь и всегда хожу по дороге.
Мы вошли в Кайшаури. Гляжу: стоит машина совершенно того же цвета, как и та, в которой я приехал в Квешеты. Около машины тот же самый шофер…
– Я не стал ожидать у Крестовой,- заговорил он, отделяясь от машины и степенно выходя мне навстречу.- Узнал, что дорога плохая, но все же можно проехать, и прибыл сюда. А пока здесь стою, выяснил: вот в этом доме сто пятнадцать лет назад ночевал Лермонтов. Чайник у него с собой был, воду разогрел, пил чай, беседовал с товарищем. Это никто пока не знает, я первый открыл; так и напишите в вашей книге.
Спасибо Арчилу! В хорошее положение попал бы я, если бы обошел стороною это селение, оставив шофера с машиной в тылу!
Простились мы тут с милым моим провожатым и проехали за Крестовый перевал, где надо было еще уточнить подписи к уже разгаданным лермонтовским рисункам. А что означает подпись «Развалины на берегу Арагвы», так и осталось невыясненным.
Пришлось предпринять новую экспедицию в эти места. Приехали мы через несколько дней в Кумлисцихе – селение на склоне Гуд-горы на Военно-Грузинской дороге, вошли в дом, где разместилось правление колхоза. Оно как раз заседало: решался вопрос о перегоне баранты на зимние пастбища в Кизлярскую степь. Шофер мой, весьма увлеченный опознанием лермонтовских картинок, сказал председателю:
– Как погнать баранов на зимнее пастбище – это потом решите. Каждый год посылаете… А вот тут есть неотложный научный вопрос: ваши это места или не ваши? – спросил он, предъявляя рисунок и начиная сердиться.- Кто-то должен принять ответственность? Написано: Арагви. Ездим-ездим – нет желающих. Свои места должны знать? Хорошо посмотрите!
Наверно, в первый раз в истории литературной науки вопрос решался в такой обстановке. Члены правления рассмотрели рисунок, обменялись мнениями, и председатель сказал:
– Если ищете крепость и церковь, как здесь нарисовано,- нет у нас. Если место хотите видеть похожее – Нико пойдет, который ночью кооператив сторожит, и покажет. Это выше колхоза Ганиси.
Взяв с собой сторожа, поехали мы, петляя то влево, то вправо, все выше и выше, и добрались почти до Крестовой. Там, где в склоне горы образуется зеленая впадина, носящая наименование «Чертова долина», где лежат обломки гранитных скал, по преданию набросанные здесь из ревности разгневанным духом Гуда, полюбившим красавицу, жившую в этих местах,- мы остановились и закрыли машину. Тропинка повела нас в расселину между скалами, и по этой тропинке мы бросились бежать на дно двухверстной пропасти.
И пастырь нисходит к веселым долинам,
Где мчится Арагва в тенистых брегах.
Как серебряный ручей с нарисованными волнами, мчится на дне этой пропасти, вернее, хранит вид движения бесшумная, неподвижная Арагва; безлюдными кажутся крохотные макеты селений. Под ногами крутая тропа, справа скалистая стена, слева пусто, словно идешь в воздухе по крылу самолета.
Упираясь ногами в тропу, отдуваясь, откинувшись всем телом назад, работая на бегу локтями, жалея, что в теле нет тормоза, мы сбежали наконец в слышимый мир, на каменистое ложе пенистой, шумной Арагвы, к малолюдным осетинским селениям, обведенным оградами из плоских камней.
Впереди, у самой Арагвы, на том берегу – гора. Нет, не гора. Огромная глыба словно скатилась откуда-то к самой воде, легла здесь и поросла густой рощей. Осенняя расцветка листвы – розовая, ржавая, рыжая, желтая, золотая, багряная – так богата оттенками, что кажется, гору покрыли богатым цветистым ковром. И это особенно удивительно, потому что ущелье безлесно.
Форма горы отчасти напоминает колпак, каким покрывают домашние чайники: скаты крутые, а гребень длинный и узкий. На гребне – развалины крепости. Полезли наверх по обратному скату горы; он крут, но порос зеленой травой и опутан овечьими тропами; они тянутся одна над другой, эти узенькие террасы, в несколько сантиметров ширины. Хватаясь за землю руками, можно боком взобраться по ним.
Наверху – осыпь камней, остатки крепостной стены, основания башен, развалины церкви, ступени разрушенной лестницы, выходящей на этот зеленый склон. Стоит часовня без крыши, сложенная без раствора из плоского шифера и кое-где хранящая следы обмазки.
День ясный. На солнце греются змеи и с шорохом ускользают, заслышав шаги.
Отсюда тропинка ведет вниз – к селению Хатис-Сопели. Это несколько домиков с плоскими кровлями.
Мы спустились и вышли на русло Арагвы. Когда же отошли вниз по течению примерно полкилометра и я оглянулся – сердце от радости покатилось в колени.
– Глядите!
Мы ахнули. Это и есть то самое!… Гора, покрытая рощей, повороты ущелья, селение на другом берегу, те же контуры дальних вершин, что на рисунке!… У Лермонтова, если хорошенько вглядеться, видно: часть башни уже обрушилась. А теперь разрушилось все до самого основания.
Отошли от этого места – проводник указывает на отверстие в отвесной скале.
– Это пещера, где привязан несчастный Амирани,- говорит он.- Рассказывали, будто бога обидел и бог его наказал. Не может порвать цепь и потому стонет Амирани. Между прочим, что рассказывают о Прометее,- это наша легенда. Но очень известная. И уже забывают, кто рассказал первый…
Амирани стонет в пещере! Конечно, Лермонтову была известна эта легенда. Помните, в «Демоне»: путнику, который слышит рыдания Тамары, кажется:
Может быть, Лермонтов здесь и услышал эту легенду? Дальше пошли. На гребне горы – часовня. Интересуюсь, что за часовня.
– Иконы раньше там были,- отвечает сторож Нико.- Говорили, надо молиться в этой часовне, чтобы не пострадать от лезгин. Кто помолится – в бою победит. Все это выдумки, пережитки, идеалистическая точка зрения… Старые люди не знали хорошо и сказали эту легенду…
Но ведь и Лермонтову она была, очевидно, известна! Жених Тамары – «властитель Синодала» – спешит на брачный пир, он пренебрег обычаем прадедов, не помолился в часовне – и убит в ночной стычке!
И вдруг все стало ясно: эти места и описал Лермонтов в «Демоне»! Он оживил эти древние развалины, населил их людьми, превратил в замок Гудала. Здесь живет его Тамара. Сюда прилетает Демон навевать сны на ее «шелковые ресницы». А в конце – в эпилоге – он описал этот замок, но уже заброшенный, опустелый, напоминающий о прежних днях, о том, что волновало в поэме:
…Вернулся я в Тбилиси. Интересуюсь: где же мне довелось побывать? Что я видел?
Постучался к историку. Повидался с этнографом. Посоветовался с искусствоведами, с археологом, с башневедом – есть и такая редкая специальность! Стал рассматривать старые карты. На рукописной карте Грузии, составленной в 1735 году историком и географом Вахушти Батонишвили, увидел я кружок с крестиком на том месте, где побывал, и подпись: «Монастырь всех святых».
Открываю «Географию Грузии» того же Вахушти. Читаю: «Выше (то есть у истоков Арагвы) есть «Монастырь всех святых», ныне уже упраздненный».
Упраздненный уже в первой половине XVIII века?! Значит, Лермонтов изобразил средневековую крепость!
И рисунок неожиданно приобрел новое содержание. Это – исторический документ! Изображение памятника, более не существующего! Не удивительно, если репродукции этого лермонтовского рисунка появятся скоро в истории грузинской архитектуры, в путеводителе по окрестностям Военно-Грузинской дороги…
Но главное все же не в этом. Главное в том, что рисунок Лермонтова дополняет наши представления о работе Лермонтова-поэта. Оказывается, этот рисунок – иллюстрация к «Демону», возникшая еще до того, как поэма была написана. Более того: можно считать вообще доказанным, что рисунки Лермонтова – не развлечение странствующего офицера, не занятие от нечего делать, а род записных книжек поэта, часть его вдохновенной и упорной работы. В них отразилась культура работы Лермонтова, внутренняя связь его многообразных талантов…
Рисунок помогает понять нам творческую историю «Демона», подтверждает, что Лермонтов слышал в ущелье Арагвы народные предания и легенды, что он положил в основу своей поэмы произведения грузинской народной поэзии.
Не только в поэме, но и в рисунках отразилось отношение поэта к народу, в ту пору неравноправному, угнетенному; в самом факте создания их сказалось то великое чувство дружбы, которое доставляет нам высокое наслаждение и вызывает в нас чувство гордости.
Вот на какие мысли наводит рисунок Лермонтова. А подпись? Подпись останется прежняя: «Развалины на берегу Арагвы в Грузии». Только теперь в этой подписи и в этой картинке заключено будет для нас более глубокое содержание.
1952-1954
В июне 1948 года, в дни чествования памяти Виссариона Григорьевича Белинского, большая делегация писателей и ученых выезжала из Москвы в те места, где прошли его юные годы,- в Пензу и Пензенскую область.
Никогда и нигде не бывало,- это бывает только у нас! – чтобы чествования памяти великих людей превращались в события такой огромной важности для каждого, кто принимает участие в осуществлении этих торжеств. И хотя меня никто не уполномочил на ото, я решаюсь заявить от лица всей нашей делегации, от имени тех, кто присутствовал при закладке памятника Белинскому в Пензе, кто находился на торжественном заседании в Пензенском областном театре, и, наконец, от собственного своего имени,- я решаюсь заявить, что эти дни навсегда останутся для нас одним из самых сильных и благородных воспоминаний.
Из Пензы мы поехали в город Чембар, которому как раз в те дни было присвоено имя Белинского. А в семнадцати километрах от Чембара находятся Тарханы – ныне село Лермонтове, где Лермонтов провел первые тринадцать лет – почти половину своей короткой жизни – и где похоронен. А я, к стыду своему, долгие годы занимаясь изучением жизни и творчества Лермонтова, никогда не бывал в Тарханах.
Прежде туда было довольно трудно добраться: от Москвы по железной дороге часов восемнадцать; на станцию Каменка поезд приходил ночью, а от станции – пятьдесят километров проселка… Потом от людей бывалых узнал, что все это не так уж и трудно. Но тут как раз приблизилась лермонтовская дата: в июле 1941 года делегация от лермонтовского юбилейного комитета должна была ехать в Лермонтово и возложить венки на могилу поэта. В составе этой делегации собирался побывать и я в селе Лермонтове. Все эти планы отменила война.
Теперь же, едучи на торжества Белинского, я был уже совершенно уверен в том, что так или иначе побываю в эти дни и у Лермонтова.
И вот мчатся машины делегации по холмистым пензенским степям, и вдруг через левое стекло, чуть в стороне, вижу старый ветряк, зеленую крышу двухэтажного дома среди зелени старого парка, белую церковь и село, так хорошо известное мне по картинкам. Лермонтове! Чувствую, не могу мимо проехать, не имею на это права.
Стал я тут уговаривать моих спутников повернуть ненадолго в Лермонтово.
– Нет,- говорят,- сегодня не стоит. Заскочим на обратном пути.
А если не «заскочим»?
Все же съехали на обочину. Вышел я на дорогу, поднял руку. Одна за другой стали выруливать на сторону остальные машины нашего каравана. Захлопали дверцы. Выходят наши делегаты размяться, узнать, за чем остановка.
Начал я просить, чтобы отпустили меня в село Лермонтове.
Руководитель нашей делегации Фадеев Александр Александрович подумал-подумал… и не разрешил. Сказал, что не один я такой – особенный, не одному мне хочется в Лермонтове.
– Всем хочется в Лермонтове!
И повернули все машины в село Лермонтове. Проехали по сельской улице, обогнули большой пруд, остановились во дворе дома-музея. А там, оказывается, и без нас много машин. Делегации из соседних районов и областей, ехавшие чествовать Белинского, тоже догадались по дороге завернуть к Лермонтову.
Входим в небольшие комнатки мемориального дома – в каждой толпа приезжих, слышны голоса невидимых экскурсоводов – объяснения дают в разных углах директор, работники музея, учителя… Вытягиваю шею, приподымаюсь на носках, стараюсь рассмотреть, что показывают,- ничего не разглядеть толком. Понимаю, что минут через двадцать уедем отсюда, и, конечно, можно будет сказать, что в Лермонтове я побывал, но ничего не видал.
Тут я стал хлопотать, чтобы разрешили мне остаться в Лермонтове до следующего утра. Мотивировал свою просьбу тем, что все мои обязанности в Белинском исчерпываются правом посидеть в президиуме торжественного собрания.
Александр Александрович Фадеев послушал-послушал… и разрешил. Но тут же порекомендовал мне условиться с кем-нибудь из делегатов:
– Чтобы все-таки завтра сюда завернули, не забыли бы о тебе второпях!
Я подошел к писателям и каждого попросил заехать за мной на обратном пути. Застраховался! И, не подозревая того, на следующий день нечаянно повернул тем самым всю делегацию в село Лермонтове. Однако, как я потом выяснил, никто на меня за это не рассердился.
Наконец все уехали: наша делегация, гости из соседних районов и областей, делегация лермонтовских колхозников, директор музея, экскурсоводы, учителя… Уехал даже сельский милиционер. Все отправились на торжественное заседание в город Белинский. Я же был оставлен на попечение сторожихи и получил, наконец, полную возможность подробно все рассмотреть. Обошел все комнаты, погулял в парке по всем аллейкам, посидел на всех скамейках и часа через три отправился не торопясь к выезду из села, где возле белой церкви в небольшой часовне покоится прах Лермонтова.
Над часовней этой растет довольно высокий дуб, который посажен там, очевидно, из уважения к желанию Лермонтова, чтобы над ним темный дуб склонялся и шумел.
Сторожит часовню и водит по ней экскурсии сторож-колхозник лет примерно семидесяти.
Никогда и нигде еще не доводилось мне видеть и слышать такого экскурсовода! Он рассказывает о Лермонтове так живо, так подробно и достоверно, что кажется, он был командирован в ту эпоху и только недавно вернулся. Но при этом он не упивается знанием прошлого, не живет им. Нет! Лермонтов в его рассказе словно выдвинут из той эпохи, приближен к нам и будто стоит как живой рядом со сторожем.
Прежде всего старик поинтересовался, отстал я от делегации случайно или нарочно остался осмотреть лермонтовские места. Когда узнал, что «нарочно», видимо, был доволен и стал заключать условие с ребятишками, которые стояли за оградой и просили присоединить их к этой малолюдной экскурсии. Сказал им:
– Вы, ребята, мои условия знаете! Если кто из вас одно слово скажет, не стану разбирать, кто сказал: всех отправляю. Понятно? Будете находиться здесь до первого слова. И шапку оставляйте на улице. Идем к Михаилу Юричу.
Слова «к Михаилу Юричу» произнес, многозначительно понизив голос.
Входим. Посередине часовни благородный памятник из черного мрамора с золотыми словами: «Михаил Юрьевич Лермонтов». На левой грани памятника – дата рождения. На правой – дата смерти. А позади, слегка из-за него выдвигаясь влево и вправо,- памятники: матери Лермонтова – Марии Михайловне и деду – Михаилу Васильевичу Арсеньеву.
– Эти памятники,- поясняет мой вожатый,- ставила бабушка, Елизавета Алексеевна. Всех похоронила по очереди: мужа, дочь и внука. Сама померла последняя. Над ней памятника никто уж не ставил. Наследники больше интересовались имение к рукам прибрать, ограничились дощечкой на стене: «Елизавета Алексеевна Арсеньева… скончалась в 1845 году 85 лет…» Неправильно это! Хотя она и старая была, а все же не восемьдесят пять ей было, а по новейшим изысканиям и сведениям семьдесят два… Вы посмотрите пока памятники,- говорит он мне,- а я вниз спущусь, свет зажечь… А вы,- оборачивается он к ребятам,- ступайте!… Возле самого памятника – разговоры! Неладно так! Давайте…
Ребята оправдываются:
– Мы тихо будем… По условию…
– Вы уж много слов сказали поверх условия,- возражает старик.- Идите на улицу шептаться. Или уж точно: ни одного слова. Тогда оставайтесь…
Он спускается по винтовой кирпичной лесенке вниз. Вскоре оттуда показывается его голова, и он приглашает последовать за ним.
И вот – низкий свод склепа, и впереди – огромный черный металлический ящик на шести могучих дубовых подкладках, отделенный от пас черной оградой. Металлический черный венок висит в белой нише над гробом, и несколько зажженных свечей прилеплено под сводами в разных местах. И этот теплый свет в прохладном подземелье, и наше мерное дыхание среди могильной тишины еще сильнее заставляют чувствовать величие этой минуты.
– В этом свинцовом ящике,- произносит старик,- запаян другой гроб – с телом Михаил Юрича, и все это находится в таком самом виде, как было доставлено сюда с Кавказа, из города Пятигорска, весною 1842 года…
– Когда Лермонтова убили,- продолжает он, помолчав,- бабушка очень убивалася, плакала. Так плакала, что даже ослепла. Не то чтоб совсем ослепла – глаза-то у ней видели, только веки сами не подымалися: приходилось поддерживать пальцем…
Пишет она брату Афанасию: «Желаю похоронить внука Мишеньку возле могилы его матери, в родной земле». Отвечает: «Подавай на «высочайшее». Подала она. Вышло разрешение: «Доставить с наблюдением необходимых осторожностей». Ну, чтоб шуму не было никакого и перевозить чтоб в свинцовом гробу.
Прислал ей Афанасий этот ящик. Вызывает она слугу Лермонтова – Андрея Соколова, другого – Ивана Вертюкова и еще одного нашего тархановского – Болотина. «Он, говорит, вас любил. И вы тоже уважали его, ходили за ним, провожали в Петербург и на Кавказ, разделяли с ним опасности битвы. Я вам его доверяла живого. Теперь возьмите этот черный гроб, лошадей две тройки и денег сколько пожелаете. Ступайте в город Пятигорск, доставьте мне сюда моего внука Михаил Юрича…»
Отправила она их. Сколько времени проездили, не скажу точно, не знаю: возможно предполагать, что месяца два-три ездили, поскольку она их на распутицу глядя пустила. Дороги-то, сами знаете, какие были. Это теперь везде асфальт поналожен…
С Кавказа в ту пору на Пензу не ездили – она в стороне, а больше на Воронеж, Тамбов, Кирсанов, Чембар. Потом слышно – едут. Вышли мы все тут – глядим…- Он запнулся, потом поправляется: – Ну, мы – не мы! Нас-то в ту пору не было… Но все одно наши, тархановские. Те же мы – народ!… Вышли. И видать – едет к нам гроб черный на двух тройках и народу за гробом идет мгла. И все плачут!
Как подъехали ближе, бабушку навстречу выводят. Она: «Доставили?» Андрей Соколов вышел вперед: «Доставили». Она веки пальцами подняла: «Это что ж, говорит, Мишенька?» И отпустила.
Бабушка глаза выплакала, а что у нас на селе слез было – не сказать! А всех больше убивалась Кузнецова Лукерья, кузнеца Шубенина жена – мамушка Михаил Юрича… ну, сказать так еще: кормилица. Она так плакала, как родная мать. Жалели ее, что дитя родное хоронит. Он ее очень уважал, Михаил Юрич-то. Бывало, едет в Тарханы – не к бабушке в усадьбу, а наперед к Шубениным. Кинется к Лукерье на шею и целует: «Ты, говорит, моя мамушка!»
Когда машина ушла и, выражаясь лермонтовским слогом, пыль змеею завилась по гладкой дороге, – я стал искать попутчиков на Кайшаури. Откликнулись дети: они идут, они укажут дорогу…
За углом продмага внизу, в глубоком ложе, кипела и стремительно улетала Арагва. Вместо моста через нее перекинуто бревно необычайной длины. Сбоку-ни перил, ни веревки…
Постукивая по бревну тростью, стараясь не смотреть вниз, опасаясь зажмуриться, потеряв интерес к окрестностям, одеревенелый, ступал я, и шумела Арагва подо мной.
В середине произошла остановка.
– Не туда помещаете ногу,- беспокоились дети, перебежавшие уже на тот берег.- Посмотрите, куда собрались пойти!
Тогда я лег на бревно и, зажмурившись, пополз, как под пулеметным огнем.
– Может быть, забыли что-нибудь купить в магазине? – фыркая, спрашивали дети, когда я, добравшись до берега, чистил костюм.- Хорошо будет, если еще раз пройдете.
Но мы уже были на другом берегу!…
За рекою – селение. Сразу за ним – подъем, подобно карнизу огибающий гору, иссеченный промоинами, прижатый к пропасти осыпями мелких камней. Он идет, разворачиваясь, над излучиной Арагвы, и Арагва уходит все ниже… Мы вышли на обрывистое плато. Изумрудно-зеленое, оно поросло кудрявым кустарником. И горы, кажется, придвинуты так близко к этой площадке, что еще бы немного – и их можно коснуться рукой. На самом же деле горы с обеих сторон отделены от этого зеленого плоскогорья долиной. К склонам величаво-пустынных гор прилепились селения, и в каждом – древняя четырехугольная башня. Сурово. А туда – в сторону Тбилиси!… Прячась порою в кулисах лесистых склонов, сверкает Арагва и пропадает в напоенной солнцем дымной дали. Понятно, почему в «Герое нашего времени» Лермонтов описал именно эти места!
Мы шли, беседуя о том, кем они – дети – собираются стать, когда вырастут, какие у них отметки, кому из них девять, десять, одиннадцать… И вот уже входим в селение.
– Пожелаем,- сказали дети,- чтобы вам хорошо было. А мы уже дома.
– Дети,- сказал я с некоторым удивлением,-а как же я буду без вас?!
– Дорогу укажем, так и пойдете.
– Дети,- спросил я снова,- а как же собаки?
– Вы же ничего не хотите взять,- отвечали мне дети,- зачем вам опасаться собак?
– Да, но собаки не могут знать, что я ничего не возьму.
И дети сказали:
– Тогда, наверно, собаки возьмут вас.
Я отказался путешествовать один и просил найти мне проводника. Отвечали, что проводника нет, никто не идет в Кайшаури. Я согласен был ждать до утра. Наконец сказали, что есть проводник: он обедает, освободится через сорок минут.
Я ждал терпеливо. Наконец вышел мой спутник – с мешком на плече, девяти лет от роду и назвался Арчилом. Он шел в селение Сетури.
– Арчил,- сказал я,- дай я понесу твой мешок. Мне нетрудно, а тебе будет легче идти.
– Спасибо,- отвечал он,-но это не надо. Поручение имею доставить лук и, если вы понесете, как смогу сказать, что выполнил поручение?
– Арчил,- спросил я,- а как ты относишься к собакам?
– Никак,- отвечал он,- я еще маленький.
– А как же мне относиться?
– Не беспокойтесь,- отвечал он,- они сами к вам отнесутся.
Я поплелся за ним, почти совсем потеряв интерес к этой высокогорной прогулке.
Вдруг увидел я в стороне группу молодых колхозников, которые о чем-то живо беседовали. Я поклонился. Не буду уточнять, как я кланялся; у меня имеются основания подозревать, что я поклонился подобострастно. Один из юношей вышел ко мне на дорогу и поинтересовался, почему без пальто и без шляпы, с одной тростью в руках, я путешествую по этим местам, не заблудился ли, не нуждаюсь ли в помощи.
Я ответил, что по этим местам путешествовали в прошлом столетии Грибоедов, Пушкин и Лермонтов, что, занимаясь историей русской литературы и этой эпохой, я как историк и критик (я не стал говорить- «литературовед») счел долгом своим повторить их маршрут.
И вместо одобрения услышал:
– Да. К сожалению, наша критика иногда еще отстает от литературы и жизни. Давно бы надо было прийти… Хорошо,- продолжал он,- что трость захватили с собой, она вам поможет…
И он стал отбиваться дубиной от желто-белых чудовищ. Мохнатые, короткотелые, с обрезанными ушами, с черными словно сажей намазанными, физиономиями, с мелкими как у щук, зубами, с кривыми, как ятаганы, клыками, они хрипели, кидались, метались, внутри у них клокотало. Оскорбительно было слышать этот сиплый, надсадный лай, несовместимый с человеческим достоинством!
Наконец новый знакомец отбился от них и сказал:
– Должен расстаться с вами: в правление колхоза иду.
Я снова зашагал за Арчилом.
Завидев Кайшаури – цель недавних моих вожделений, но предвидя новые встречи с овчарками, я решил внести на обсуждение проект.
– Зачем нам идти в Кайшаури? – сказал я Арчилу.- Обойдем его стороною, подышим воздухом. Что мы там потеряли?
– В горах живем: неужели вам нашего воздуха не хватает? – резонно спросил Арчил.- А, кроме того, я никогда не прячусь и всегда хожу по дороге.
Мы вошли в Кайшаури. Гляжу: стоит машина совершенно того же цвета, как и та, в которой я приехал в Квешеты. Около машины тот же самый шофер…
– Я не стал ожидать у Крестовой,- заговорил он, отделяясь от машины и степенно выходя мне навстречу.- Узнал, что дорога плохая, но все же можно проехать, и прибыл сюда. А пока здесь стою, выяснил: вот в этом доме сто пятнадцать лет назад ночевал Лермонтов. Чайник у него с собой был, воду разогрел, пил чай, беседовал с товарищем. Это никто пока не знает, я первый открыл; так и напишите в вашей книге.
Спасибо Арчилу! В хорошее положение попал бы я, если бы обошел стороною это селение, оставив шофера с машиной в тылу!
Простились мы тут с милым моим провожатым и проехали за Крестовый перевал, где надо было еще уточнить подписи к уже разгаданным лермонтовским рисункам. А что означает подпись «Развалины на берегу Арагвы», так и осталось невыясненным.
Пришлось предпринять новую экспедицию в эти места. Приехали мы через несколько дней в Кумлисцихе – селение на склоне Гуд-горы на Военно-Грузинской дороге, вошли в дом, где разместилось правление колхоза. Оно как раз заседало: решался вопрос о перегоне баранты на зимние пастбища в Кизлярскую степь. Шофер мой, весьма увлеченный опознанием лермонтовских картинок, сказал председателю:
– Как погнать баранов на зимнее пастбище – это потом решите. Каждый год посылаете… А вот тут есть неотложный научный вопрос: ваши это места или не ваши? – спросил он, предъявляя рисунок и начиная сердиться.- Кто-то должен принять ответственность? Написано: Арагви. Ездим-ездим – нет желающих. Свои места должны знать? Хорошо посмотрите!
Наверно, в первый раз в истории литературной науки вопрос решался в такой обстановке. Члены правления рассмотрели рисунок, обменялись мнениями, и председатель сказал:
– Если ищете крепость и церковь, как здесь нарисовано,- нет у нас. Если место хотите видеть похожее – Нико пойдет, который ночью кооператив сторожит, и покажет. Это выше колхоза Ганиси.
Взяв с собой сторожа, поехали мы, петляя то влево, то вправо, все выше и выше, и добрались почти до Крестовой. Там, где в склоне горы образуется зеленая впадина, носящая наименование «Чертова долина», где лежат обломки гранитных скал, по преданию набросанные здесь из ревности разгневанным духом Гуда, полюбившим красавицу, жившую в этих местах,- мы остановились и закрыли машину. Тропинка повела нас в расселину между скалами, и по этой тропинке мы бросились бежать на дно двухверстной пропасти.
И пастырь нисходит к веселым долинам,
Где мчится Арагва в тенистых брегах.
Как серебряный ручей с нарисованными волнами, мчится на дне этой пропасти, вернее, хранит вид движения бесшумная, неподвижная Арагва; безлюдными кажутся крохотные макеты селений. Под ногами крутая тропа, справа скалистая стена, слева пусто, словно идешь в воздухе по крылу самолета.
Упираясь ногами в тропу, отдуваясь, откинувшись всем телом назад, работая на бегу локтями, жалея, что в теле нет тормоза, мы сбежали наконец в слышимый мир, на каменистое ложе пенистой, шумной Арагвы, к малолюдным осетинским селениям, обведенным оградами из плоских камней.
Впереди, у самой Арагвы, на том берегу – гора. Нет, не гора. Огромная глыба словно скатилась откуда-то к самой воде, легла здесь и поросла густой рощей. Осенняя расцветка листвы – розовая, ржавая, рыжая, желтая, золотая, багряная – так богата оттенками, что кажется, гору покрыли богатым цветистым ковром. И это особенно удивительно, потому что ущелье безлесно.
Форма горы отчасти напоминает колпак, каким покрывают домашние чайники: скаты крутые, а гребень длинный и узкий. На гребне – развалины крепости. Полезли наверх по обратному скату горы; он крут, но порос зеленой травой и опутан овечьими тропами; они тянутся одна над другой, эти узенькие террасы, в несколько сантиметров ширины. Хватаясь за землю руками, можно боком взобраться по ним.
Наверху – осыпь камней, остатки крепостной стены, основания башен, развалины церкви, ступени разрушенной лестницы, выходящей на этот зеленый склон. Стоит часовня без крыши, сложенная без раствора из плоского шифера и кое-где хранящая следы обмазки.
День ясный. На солнце греются змеи и с шорохом ускользают, заслышав шаги.
Отсюда тропинка ведет вниз – к селению Хатис-Сопели. Это несколько домиков с плоскими кровлями.
Мы спустились и вышли на русло Арагвы. Когда же отошли вниз по течению примерно полкилометра и я оглянулся – сердце от радости покатилось в колени.
– Глядите!
Мы ахнули. Это и есть то самое!… Гора, покрытая рощей, повороты ущелья, селение на другом берегу, те же контуры дальних вершин, что на рисунке!… У Лермонтова, если хорошенько вглядеться, видно: часть башни уже обрушилась. А теперь разрушилось все до самого основания.
Отошли от этого места – проводник указывает на отверстие в отвесной скале.
– Это пещера, где привязан несчастный Амирани,- говорит он.- Рассказывали, будто бога обидел и бог его наказал. Не может порвать цепь и потому стонет Амирани. Между прочим, что рассказывают о Прометее,- это наша легенда. Но очень известная. И уже забывают, кто рассказал первый…
Амирани стонет в пещере! Конечно, Лермонтову была известна эта легенда. Помните, в «Демоне»: путнику, который слышит рыдания Тамары, кажется:
«…то горный дух,
Прикованный в пещере, стонет».
И, чуткий напрягая слух,
Коня измученного гонит…
Может быть, Лермонтов здесь и услышал эту легенду? Дальше пошли. На гребне горы – часовня. Интересуюсь, что за часовня.
– Иконы раньше там были,- отвечает сторож Нико.- Говорили, надо молиться в этой часовне, чтобы не пострадать от лезгин. Кто помолится – в бою победит. Все это выдумки, пережитки, идеалистическая точка зрения… Старые люди не знали хорошо и сказали эту легенду…
Но ведь и Лермонтову она была, очевидно, известна! Жених Тамары – «властитель Синодала» – спешит на брачный пир, он пренебрег обычаем прадедов, не помолился в часовне – и убит в ночной стычке!
И вдруг все стало ясно: эти места и описал Лермонтов в «Демоне»! Он оживил эти древние развалины, населил их людьми, превратил в замок Гудала. Здесь живет его Тамара. Сюда прилетает Демон навевать сны на ее «шелковые ресницы». А в конце – в эпилоге – он описал этот замок, но уже заброшенный, опустелый, напоминающий о прежних днях, о том, что волновало в поэме:
На склоне каменной горы
Над Койшаурскою долиной
Еще стоят до сей поры
Зубцы развалины старинной.
Рассказов, страшных для детей,
О них еще преданья полны…
Как призрак, памятник безмолвный,
Свидетель тех волшебных дней,
Между деревьями чернеет.
Внизу рассыпался аул,
… Земля цветет и зеленеет;
И голосов нестройный гул
Теряется, и караваны
Идут звеня издалека,
И, низвергаясь сквозь туманы,
Блестит и пенится река.
И жизнью вечно молодою,
Прохладой, солнцем и весною
Природа тешится шутя,
Как беззаботное дитя.
Но грустен замок, отслуживший
Когда-то очередь свою;
Как бедный старец, переживший
Друзей и милую семью…
Все дико; нет нигде следов
Минувших лет: рука веков
Прилежно, долго их сметала,
И не напомнит ничего
О славном имени Гудала,
О милой дочери его!
…Вернулся я в Тбилиси. Интересуюсь: где же мне довелось побывать? Что я видел?
Постучался к историку. Повидался с этнографом. Посоветовался с искусствоведами, с археологом, с башневедом – есть и такая редкая специальность! Стал рассматривать старые карты. На рукописной карте Грузии, составленной в 1735 году историком и географом Вахушти Батонишвили, увидел я кружок с крестиком на том месте, где побывал, и подпись: «Монастырь всех святых».
Открываю «Географию Грузии» того же Вахушти. Читаю: «Выше (то есть у истоков Арагвы) есть «Монастырь всех святых», ныне уже упраздненный».
Упраздненный уже в первой половине XVIII века?! Значит, Лермонтов изобразил средневековую крепость!
И рисунок неожиданно приобрел новое содержание. Это – исторический документ! Изображение памятника, более не существующего! Не удивительно, если репродукции этого лермонтовского рисунка появятся скоро в истории грузинской архитектуры, в путеводителе по окрестностям Военно-Грузинской дороги…
Но главное все же не в этом. Главное в том, что рисунок Лермонтова дополняет наши представления о работе Лермонтова-поэта. Оказывается, этот рисунок – иллюстрация к «Демону», возникшая еще до того, как поэма была написана. Более того: можно считать вообще доказанным, что рисунки Лермонтова – не развлечение странствующего офицера, не занятие от нечего делать, а род записных книжек поэта, часть его вдохновенной и упорной работы. В них отразилась культура работы Лермонтова, внутренняя связь его многообразных талантов…
Рисунок помогает понять нам творческую историю «Демона», подтверждает, что Лермонтов слышал в ущелье Арагвы народные предания и легенды, что он положил в основу своей поэмы произведения грузинской народной поэзии.
Не только в поэме, но и в рисунках отразилось отношение поэта к народу, в ту пору неравноправному, угнетенному; в самом факте создания их сказалось то великое чувство дружбы, которое доставляет нам высокое наслаждение и вызывает в нас чувство гордости.
Вот на какие мысли наводит рисунок Лермонтова. А подпись? Подпись останется прежняя: «Развалины на берегу Арагвы в Грузии». Только теперь в этой подписи и в этой картинке заключено будет для нас более глубокое содержание.
1952-1954
ЗЕМЛЯК ЛЕРМОНТОВА
В июне 1948 года, в дни чествования памяти Виссариона Григорьевича Белинского, большая делегация писателей и ученых выезжала из Москвы в те места, где прошли его юные годы,- в Пензу и Пензенскую область.
Никогда и нигде не бывало,- это бывает только у нас! – чтобы чествования памяти великих людей превращались в события такой огромной важности для каждого, кто принимает участие в осуществлении этих торжеств. И хотя меня никто не уполномочил на ото, я решаюсь заявить от лица всей нашей делегации, от имени тех, кто присутствовал при закладке памятника Белинскому в Пензе, кто находился на торжественном заседании в Пензенском областном театре, и, наконец, от собственного своего имени,- я решаюсь заявить, что эти дни навсегда останутся для нас одним из самых сильных и благородных воспоминаний.
Из Пензы мы поехали в город Чембар, которому как раз в те дни было присвоено имя Белинского. А в семнадцати километрах от Чембара находятся Тарханы – ныне село Лермонтове, где Лермонтов провел первые тринадцать лет – почти половину своей короткой жизни – и где похоронен. А я, к стыду своему, долгие годы занимаясь изучением жизни и творчества Лермонтова, никогда не бывал в Тарханах.
Прежде туда было довольно трудно добраться: от Москвы по железной дороге часов восемнадцать; на станцию Каменка поезд приходил ночью, а от станции – пятьдесят километров проселка… Потом от людей бывалых узнал, что все это не так уж и трудно. Но тут как раз приблизилась лермонтовская дата: в июле 1941 года делегация от лермонтовского юбилейного комитета должна была ехать в Лермонтово и возложить венки на могилу поэта. В составе этой делегации собирался побывать и я в селе Лермонтове. Все эти планы отменила война.
Теперь же, едучи на торжества Белинского, я был уже совершенно уверен в том, что так или иначе побываю в эти дни и у Лермонтова.
И вот мчатся машины делегации по холмистым пензенским степям, и вдруг через левое стекло, чуть в стороне, вижу старый ветряк, зеленую крышу двухэтажного дома среди зелени старого парка, белую церковь и село, так хорошо известное мне по картинкам. Лермонтове! Чувствую, не могу мимо проехать, не имею на это права.
Стал я тут уговаривать моих спутников повернуть ненадолго в Лермонтово.
– Нет,- говорят,- сегодня не стоит. Заскочим на обратном пути.
А если не «заскочим»?
Все же съехали на обочину. Вышел я на дорогу, поднял руку. Одна за другой стали выруливать на сторону остальные машины нашего каравана. Захлопали дверцы. Выходят наши делегаты размяться, узнать, за чем остановка.
Начал я просить, чтобы отпустили меня в село Лермонтове.
Руководитель нашей делегации Фадеев Александр Александрович подумал-подумал… и не разрешил. Сказал, что не один я такой – особенный, не одному мне хочется в Лермонтове.
– Всем хочется в Лермонтове!
И повернули все машины в село Лермонтове. Проехали по сельской улице, обогнули большой пруд, остановились во дворе дома-музея. А там, оказывается, и без нас много машин. Делегации из соседних районов и областей, ехавшие чествовать Белинского, тоже догадались по дороге завернуть к Лермонтову.
Входим в небольшие комнатки мемориального дома – в каждой толпа приезжих, слышны голоса невидимых экскурсоводов – объяснения дают в разных углах директор, работники музея, учителя… Вытягиваю шею, приподымаюсь на носках, стараюсь рассмотреть, что показывают,- ничего не разглядеть толком. Понимаю, что минут через двадцать уедем отсюда, и, конечно, можно будет сказать, что в Лермонтове я побывал, но ничего не видал.
Тут я стал хлопотать, чтобы разрешили мне остаться в Лермонтове до следующего утра. Мотивировал свою просьбу тем, что все мои обязанности в Белинском исчерпываются правом посидеть в президиуме торжественного собрания.
Александр Александрович Фадеев послушал-послушал… и разрешил. Но тут же порекомендовал мне условиться с кем-нибудь из делегатов:
– Чтобы все-таки завтра сюда завернули, не забыли бы о тебе второпях!
Я подошел к писателям и каждого попросил заехать за мной на обратном пути. Застраховался! И, не подозревая того, на следующий день нечаянно повернул тем самым всю делегацию в село Лермонтове. Однако, как я потом выяснил, никто на меня за это не рассердился.
Наконец все уехали: наша делегация, гости из соседних районов и областей, делегация лермонтовских колхозников, директор музея, экскурсоводы, учителя… Уехал даже сельский милиционер. Все отправились на торжественное заседание в город Белинский. Я же был оставлен на попечение сторожихи и получил, наконец, полную возможность подробно все рассмотреть. Обошел все комнаты, погулял в парке по всем аллейкам, посидел на всех скамейках и часа через три отправился не торопясь к выезду из села, где возле белой церкви в небольшой часовне покоится прах Лермонтова.
Над часовней этой растет довольно высокий дуб, который посажен там, очевидно, из уважения к желанию Лермонтова, чтобы над ним темный дуб склонялся и шумел.
Сторожит часовню и водит по ней экскурсии сторож-колхозник лет примерно семидесяти.
Никогда и нигде еще не доводилось мне видеть и слышать такого экскурсовода! Он рассказывает о Лермонтове так живо, так подробно и достоверно, что кажется, он был командирован в ту эпоху и только недавно вернулся. Но при этом он не упивается знанием прошлого, не живет им. Нет! Лермонтов в его рассказе словно выдвинут из той эпохи, приближен к нам и будто стоит как живой рядом со сторожем.
Прежде всего старик поинтересовался, отстал я от делегации случайно или нарочно остался осмотреть лермонтовские места. Когда узнал, что «нарочно», видимо, был доволен и стал заключать условие с ребятишками, которые стояли за оградой и просили присоединить их к этой малолюдной экскурсии. Сказал им:
– Вы, ребята, мои условия знаете! Если кто из вас одно слово скажет, не стану разбирать, кто сказал: всех отправляю. Понятно? Будете находиться здесь до первого слова. И шапку оставляйте на улице. Идем к Михаилу Юричу.
Слова «к Михаилу Юричу» произнес, многозначительно понизив голос.
Входим. Посередине часовни благородный памятник из черного мрамора с золотыми словами: «Михаил Юрьевич Лермонтов». На левой грани памятника – дата рождения. На правой – дата смерти. А позади, слегка из-за него выдвигаясь влево и вправо,- памятники: матери Лермонтова – Марии Михайловне и деду – Михаилу Васильевичу Арсеньеву.
– Эти памятники,- поясняет мой вожатый,- ставила бабушка, Елизавета Алексеевна. Всех похоронила по очереди: мужа, дочь и внука. Сама померла последняя. Над ней памятника никто уж не ставил. Наследники больше интересовались имение к рукам прибрать, ограничились дощечкой на стене: «Елизавета Алексеевна Арсеньева… скончалась в 1845 году 85 лет…» Неправильно это! Хотя она и старая была, а все же не восемьдесят пять ей было, а по новейшим изысканиям и сведениям семьдесят два… Вы посмотрите пока памятники,- говорит он мне,- а я вниз спущусь, свет зажечь… А вы,- оборачивается он к ребятам,- ступайте!… Возле самого памятника – разговоры! Неладно так! Давайте…
Ребята оправдываются:
– Мы тихо будем… По условию…
– Вы уж много слов сказали поверх условия,- возражает старик.- Идите на улицу шептаться. Или уж точно: ни одного слова. Тогда оставайтесь…
Он спускается по винтовой кирпичной лесенке вниз. Вскоре оттуда показывается его голова, и он приглашает последовать за ним.
И вот – низкий свод склепа, и впереди – огромный черный металлический ящик на шести могучих дубовых подкладках, отделенный от пас черной оградой. Металлический черный венок висит в белой нише над гробом, и несколько зажженных свечей прилеплено под сводами в разных местах. И этот теплый свет в прохладном подземелье, и наше мерное дыхание среди могильной тишины еще сильнее заставляют чувствовать величие этой минуты.
– В этом свинцовом ящике,- произносит старик,- запаян другой гроб – с телом Михаил Юрича, и все это находится в таком самом виде, как было доставлено сюда с Кавказа, из города Пятигорска, весною 1842 года…
– Когда Лермонтова убили,- продолжает он, помолчав,- бабушка очень убивалася, плакала. Так плакала, что даже ослепла. Не то чтоб совсем ослепла – глаза-то у ней видели, только веки сами не подымалися: приходилось поддерживать пальцем…
Пишет она брату Афанасию: «Желаю похоронить внука Мишеньку возле могилы его матери, в родной земле». Отвечает: «Подавай на «высочайшее». Подала она. Вышло разрешение: «Доставить с наблюдением необходимых осторожностей». Ну, чтоб шуму не было никакого и перевозить чтоб в свинцовом гробу.
Прислал ей Афанасий этот ящик. Вызывает она слугу Лермонтова – Андрея Соколова, другого – Ивана Вертюкова и еще одного нашего тархановского – Болотина. «Он, говорит, вас любил. И вы тоже уважали его, ходили за ним, провожали в Петербург и на Кавказ, разделяли с ним опасности битвы. Я вам его доверяла живого. Теперь возьмите этот черный гроб, лошадей две тройки и денег сколько пожелаете. Ступайте в город Пятигорск, доставьте мне сюда моего внука Михаил Юрича…»
Отправила она их. Сколько времени проездили, не скажу точно, не знаю: возможно предполагать, что месяца два-три ездили, поскольку она их на распутицу глядя пустила. Дороги-то, сами знаете, какие были. Это теперь везде асфальт поналожен…
С Кавказа в ту пору на Пензу не ездили – она в стороне, а больше на Воронеж, Тамбов, Кирсанов, Чембар. Потом слышно – едут. Вышли мы все тут – глядим…- Он запнулся, потом поправляется: – Ну, мы – не мы! Нас-то в ту пору не было… Но все одно наши, тархановские. Те же мы – народ!… Вышли. И видать – едет к нам гроб черный на двух тройках и народу за гробом идет мгла. И все плачут!
Как подъехали ближе, бабушку навстречу выводят. Она: «Доставили?» Андрей Соколов вышел вперед: «Доставили». Она веки пальцами подняла: «Это что ж, говорит, Мишенька?» И отпустила.
Бабушка глаза выплакала, а что у нас на селе слез было – не сказать! А всех больше убивалась Кузнецова Лукерья, кузнеца Шубенина жена – мамушка Михаил Юрича… ну, сказать так еще: кормилица. Она так плакала, как родная мать. Жалели ее, что дитя родное хоронит. Он ее очень уважал, Михаил Юрич-то. Бывало, едет в Тарханы – не к бабушке в усадьбу, а наперед к Шубениным. Кинется к Лукерье на шею и целует: «Ты, говорит, моя мамушка!»