– Позвольте… А что же там может просвечивать? – спрашиваю я в испуге.
   – Да я ему сама говорю: «Душа там, наверно, просвечивает». Уж не знаю, что он там нашел, только ковырять я ему не позволила.
   – Ничего,- отвечаю я многозначительным тоном.- Отыщем – проверим, в чем дело. Только бы отыскать поскорей! Остальное нетрудно.
 

НИКОЛАЙ ПАЛЫЧ

 
   Время идет – нет портрета. Нет ни портрета, ни Бориса, ни адреса художника, у которого портрет за шкафом. Знакомые интересуются:
   – Нашли?
   – Нет еще.
   – Что-то вы долго ищете! Портрет, наверно, давно уже ушел в другие руки. Кто же станет Лермонтова за шкафом держать!
   Я объясняю:
   – Так ведь нынешний владелец не знает, что это Лермонтов.
   – Ну-у…- тянут разочарованно,- в таком случае, вряд ли найдете.
   «Ладно, – думаю, – докажу им!»
   А доказать нечего.
   Решил я тогда потолковать на эту тему с Пахомовым, с Николай Палычем. Николай Палыч знает редкие книги, старинные картины и вещи и среди московских музейных работников пользуется известностью и авторитетом.
   «А Николай Палычу вы показывали?», «А что говорит по этому поводу Николай Палыч?» Такие вопросы постоянно слышишь в московских музеях.
   А уж что касается Лермонтова, то никто лучше Пахомова не знает портретов Лермонтова, рисунков Лермонтова, иллюстраций к произведениям Лермонтова, музейных материалов, связанных с именем Лермонтова. По этой части Николай Палыч осведомлен лучше всех. А тут я еще узнаю, что он работает над книгой «Лермонтов в изобразительном искусстве». «Дай, – думаю,- зайду к нему. Сперва удивлю его новым портретом, а потом посоветуюсь».
   Сговорился с ним по телефону и пошел к нему вечерком.
   Пьем с Николай Палычем чай, звякаем ложечками в стаканах, обсуждаем наши лермонтовские дела, обмениваемся соображениями.
   Наконец показалось мне, что настал подходящий момент. Расстегнув портфель, я переложил заветную фотографию к себе на колени.
   – Николай Палыч,- обращаюсь я к нему с напускным равнодушием,- какого вы мнения об этом портрете?
   И с этими словами поднимаю фотографию над стаканом, чтобы Николай Палычу лучше ее разглядеть. Улыбаюсь. Жду, что он скажет.
   – Минуточку, – произносит Николай Палыч. – Что-то не вижу, родной, без очков на таком расстоянии. Он протягивает руку к письменному столу.
   – Вы говорите об этом портрете? – и показывает мне фотографию, такую же точно.
   Я не мигая смотрю, надеясь отыскать в ней хоть небольшое отличие. Нет! Никакой решительно разницы! Так же виднеется серебряный эполет из-под воротника шинели, так же удивленно приподняты брови у Лермонтова, и глаза смотрят так же сосредоточенно и серьезно. Такой же нос, и губы, и волосы. Даже самый размер фотографии точно такой же!
   Первое мгновение ошарашило меня, как нечаянный выстрел. В следующий миг и портрет, и Борис, и комиссионные магазины, и разговоры в музеях показались мне пресными, никому уже больше не нужными, как вчерашние сны.
   Молчим. Я прокашлялся.
   – Любопытно,- говорю.- Совершенно одинаковые! Пахомов положил фотографию на стол и улыбнулся.
   – М-да! – сказал он коротко.
   Мы прихлебнули чаю.
   – Откуда у вас фотография? – помолчав, спрашивает Николай Палыч.
   – Пушкинский дом. А ваша?
   – Исторический музей.
   – Там оригинал?
   – Нет, фотография. Оригинал был у Вульферта.
   Все знает! В какое глупое положение я поставил себя! Снова отхлебнули чаю и снова молчим. Наконец я решаюсь заговорить:
   – Что вы думаете, Николай Палыч, об этом портрете? По-моему, интересный.
   – Согласен,- отвечает Пахомов.- Весь вопрос только в том, чей портрет!
   – То есть как «чей»? Понятно, чей: Лермонтова!
   – Простите, а откуда вы знаете?
   – Ниоткуда не знаю,- говорю.- Я только делаю выводы из некоторых признаков. Например, офицер этот необыкновенно похож на мать Лермонтова. Вы ведь, наверно, помните, что Краевский, бывший с Лермонтовым в дружеских отношениях, говорил, что более, чем на свои собственные портреты, Лермонтов был похож на портрет своей матери. Помните, Висковатов в своей биографии Лермонтова приводит слова Краевского. «Он походил на мать свою, и если,- говорил Краевский, указывая на ее портрет,- вы к этому лицу приделаете усы, измените прическу да накинете гусарский ментик – так вот вам и Лермонтов…» Поверьте, Николай Палыч,- продолжал я,- что я уже прилаживал усики к лицу матери Лермонтова и ментик пристраивал – и сходство с «вульфертовским» портретом получается просто поразительное. И это сходство можно объяснить, по-моему, только в том случае, если на портрете изображен ее единственный сын – Михаил Юрьевич Лермонтов.
   – Предположим,- допускает Пахомов.
   – Затем,- продолжаю я,- очевидно, у Вульферта были какие-то основания считать этот портрет лермонтовским. Не стал бы он держать его у себя да еще жертвовать фотографии в музей, если бы ему самому он казался сомнительным. И, наконец, Лермонтов изображен здесь, очевидно, в форме Гродненского гусарского полка. В пользу этого говорит серебряный эполет на портрете, потому что в остальных полках, в которых пришлось служить Лермонтову – в лейб-гвардии гусарском, в Нижегородском драгунском и в Тенгинском пехотном,- прибор был золотой.
   – Вы кончили? – спрашивает Пахомов.- Тогда позвольте возразить вам. Прежде всего, я не нахожу, что этот офицер похож на мать Лермонтова. Простите меня, но это аргумент слабоватый. Вам кажется, что похож, мне кажется – не похож, а еще кому-нибудь покажется, что он похож на меня или на вас. Мало ли кому что покажется. Нужны доказательства.
   А я думаю: «Кажется, он прав. Действительно, это не доказательство».
   – Вы ссылаетесь на мнение Вульферта,- продолжает Пахомов.- А я вам покажу сейчас портреты, которые их владельцы тоже выдавали за лермонтовские… Вот, полюбуйтесь.
   И он протягивает мне две фотографии. На одной торчит кретин, узкоплечий, туполобый и равнодушный. На другой – пучеглазый, со щетинистыми усами и головой, втянутой в плечи, с гримасой ужасного отвращения курит длинный чубук. И впрямь, даже оскорбительно подозревать в этих изображениях Лермонтова! И снова я вынужден согласиться: мало ли что Вульферт считал…
   – Что же касается формы,- продолжает неумолимый Николай Палыч,- по фотографии, конечно, ее определить невозможно, но вспомните, что серебряные эполеты носили во многих полках, не в одном только Гродненском. Лично я остерегся бы делать какие-либо выводы на основании столь шатких соображений. А теперь, родной, скажите по честному…- и Николай Палыч дружески улыбается,- скажите, положа руку на сердце: какой же это Лермонтов? Да возьмите вы его достоверные изображения! Разве есть в них хоть капля сходства с этим портретом?
   – Есть, конечно.
   – Ну, в чем же? – недоумевает Пахомов.- Как вы докажете это?
   Молчу. Доказать нечем.
 

СУЩЕСТВО СПОРА

 
   Вышел в» улицу, словно ошпаренный.
   Неужели же я ошибся? Неужели это не Лермонтов? Не может этого? быть! Выходит, напрасно старался. Досада ужасная!
   А я уже предоставил себе, как Лермонтов, такой, каким он изображен на этом портрете, ранней весной 1838 года приехал на несколько дней в Петербург. Служба в военных поселениях близ Новгорода, где расквартирован Гродненский полк, подходит к концу. Бабушка хлопочет через влиятельных лиц при дворе. Со дня на день можно ожидать перевода обратно в Царское Село, в лейб-гвардии гусарский полк. И, прежде чем навсегда снять мундир гродненского гусара, Лермонтов уступил, наверно, просьбам бабушки и согласился посидеть перед художником.
   Портрет, судя по фотографии, очень хороший. Очевидно, бабушка пригласила известного живописца.
   Вот Лермонтов воротился на несколько дней в город, откуда за год перед тем за стихи на смерть Пушкина был сослан в Кавказскую армию. Он возмужал. Путешествие по странам Кавказа, встречи с новыми людьми в казачьих станицах, в приморских городишках, у минеральных источников, скитания по дорогам кавказским исполнили его впечатлений необыкновенных, породили в нем смелые замыслы. Пустое тщеславие и порочную суетность светского общества, где скованы чувства, где глохнут способности, не направленные ни к какой нравственной цели, он стал понимать яснее и глубже. Уже приходила ему мысль описать свои впечатления в романе, обрисовать в нем трагическую судьбу умного и талантливого человека своего времени, героя своего поколения.
   Разве не можем мы прочесть эти мысли в глазах Лермонтова на «вульфертовском» портрете?
   Вот, представлял я себе, Лермонтов – такой, каким он изображен на этом портрете,- возвращается под утро домой по Дворцовой набережной, вдоль спящих бледно-желтых, тускло-красных, матово-серых дворцов. Хлопают волны у причалов, покачивается и скрипит плавучий мост у Летнего сада, дремлет будочник с алебардой у своей полосатой будки. Гулко отдаются шаги Лермонтова на пустых набережных. И кажется, город словно растаял в серой предутренней мгле и что-то тревожное таится в его сыром и прохладном рассвете.
   Уже представлял я себе, что Лермонтов – такой, каким он изображен на этой выцветшей фотографии, в накинутой на плечи шинели,- сидит, откинувшись на спинку кресла, в квартире у бабушки, в доме Венецкой на Фонтанке, и видит в окне узорную решетку набережной, черные, голые еще деревья вокруг сумрачных стен Михайловского замка. Уже чудился мне возле Лермонтова и низкий диван с кучей подушек, и брошенная на диван сабля, и на круглом столе стопка книг и бумаги… Свет из окна падает на лицо Лермонтова, на бобровый седой воротник, на серебряный эполет. И совсем близко, спиной к нам, – художник в кофейного цвета фраке. Перед художником – мольберт, па мольберте – портрет, этот самый…
   Нет, не могу убедить себя, что это не Лермонтов! Никогда не примирюсь с этой мыслью!
   Почему мы разошлись с Пахомовым во мнениях об этом портрете?
   Да потому, очевидно, что по-разному представляем себе самого Лермонтова.
   Правда, в этом нет ничего удивительного: даже знакомые Лермонтова расходились во мнениях о нем. Те, кто сражался и странствовал с ним рядом, рассказывали, что Лермонтов был предан своим друзьям и в обращении с ними был полон женской деликатности и юношеской горячности. Но многим он казался заносчивым, резким, насмешливым, злым. Они не угадывали в нем великого поэта под офицерским мундиром и мерили его своею малою меркой.
   Так почему же я должен согласиться с Пахомовым? Разве он представил мне какие-нибудь неопровержимые данные? Разве он доказал, что на портрете изображен кто-то другой? Нисколько! Просто он очень логично опроверг мои доводы, показал их несостоятельность. Он справедливо считает, что на основании фотографии у меня нет пока серьезных данных приписывать это изображение Лермонтову. Но если бы у меня серьезные доказательства были, тогда Пахомову пришлось бы согласиться.
   Значит, надо отыскать портрет во что бы то ни стало. Выяснить, кто из нас прав.
 

ВЫСТАВКА В ЛИТЕРАТУРНОМ МУЗЕЕ

 
   Звонят мне однажды по телефону, приглашают в Литературный музей на открытие лермонтовской выставки.
   – Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич, наш директор, очень просит вас быть. Соберутся писатели, товарищи с кинофабрики, корреспонденты.
   Потом позвонил Пахомов:
   – Хорошо, если бы вы завтра зашли. Нам с Михаилом Дмитриевичем Беляевым удалось отыскать для выставки кое-что любопытное: неизвестные рисуночки нашлись, книжечка с автографом Лермонтова.
   Я пришел, когда уже расходились. В раздевалке было много знакомых. На ступеньках, перед входом в залы, стоял Бонч-Бруевич – с одними прощался, с другими здоровался, благодарил, напоминал, обещал, просил заходить.
   – Вот хорошо, что пришел! – пробасил он, протягивая мне руку.- Вам надо показать все непременно.
   – Поздновато, поздновато! – с любезной улыбкой приветствовал меня Пахомов и гостеприимно повел в залы.
   Несколько опоздавших, закинув голову, рассматривали портреты, картины, скульптуры.
   – Это потом поглядим,- проговорил Пахомов.- Начнемте лучше отсюда.
   И повел сразу во второй зал:
   – Тут недурные вещицы,- говорил он.- Вот занятная акварелька Гау: портрет Монго Столыпина. Отыскалась в фондах Третьяковки.
   Я переходил от одной вещи к другой. Около нас остановились Бонч-Бруевич и Михаил Дмитриевич Беляев.
   – Ну как? – спросил Бонч-Бруевич.
   – Чудная выставка! – отвечал я, поднял глаза и, остолбенев, вдохнул в себя полной грудью: – А-а!
   Передо мной висел «вульфертовский» портрет в скромной овальной раме. Подлинный, писанный масляными красками. Так же, как и на фотографии, виднелся серебряный эполет из-под бобрового воротника офицерской шинели, и Лермонтов смотрел поверх моей головы задумчиво и печально.
   – Падайте! – воскликнул Пахомов, жмурясь от дружелюбного смеха и протягивая ко мне обе руки, словно я падал.
   Я стою молча, чувствуя, как краснею, и в глубоком волнении разглядываю портрет, о котором так долго, так неотступно мечтал. Я растерян. Я почти счастлив. Но какая-то тайная досада омрачает мне радость встречи. К чему были все мои труды, мои ожидания, волнения? Кому и какую пользу принес я? Все даром!
   – Что ж, сударь мой, не скажете ничего?- спрашивает меня Беляев.
   – Он онемел от восторга,- с улыбкой отвечает Пахомов.
   – Дайте, дайте ему рассмотреть хорошенько! – требует Бонч-Бруевич.- Все-таки, можно сказать, из-за него портрет куплен.
   – Почему из-за меня? – оживляюсь я.
   – Это потом! – машет рукой Пахомов.- Как купили, я расскажу после. Скажите лучше: каков портрет?
   – По-моему, превосходный.
   – Портрет недурной,- соглашается Пахомов.-Только ведь это не Лермонтов, теперь уже окончательно.
   – Как – не Лермонтов? Кто же?
   – Да просто себе офицерик какой-то.
   – Почему вы решили?
   – Да по мундиру.
   – А что же с мундиром?
   – Офицер инженерных войск получается, вот что! Поглядите, дорогой мой: на воротнике сюртука у него кант… красный! А красные выпушки и серебряный прибор были в те времена в инженерных войсках. Тут уж ничего не поделаешь.
   – Значит?
   – Значит, ясно: не Лермонтов.
   – Так зачем же вы его повесили здесь?
   – Да хоть ради того, чтобы вам показать, услыхать ваше мнение. Хоть и не Лермонтов, а пока пусть себе повисит. Он тут никому не мешает.
   – А по-моему, Николай Палыч, тут еще все-таки не до конца ясно… Пахомов мотает головой:
   – Оставьте!…
 

СЕМЕЙСТВО СЛОЕВЫХ

 
   Оказалось, портрет попал в Литературный музей всего лишь за несколько дней до открытия выставки.
   Пришла в приемную музея старушка, принесла четыре старинные гравюры и скатанный трубочкой холст. Предложила купить. Развернув, предъявила портрет молодого военного, который оценила в сто пятьдесят рублей.
   Закупочная комиссия приобрела гравюры, а портрет неизвестного офицера решила не покупать. Зашла старушка за ответом. Ей возвращают портрет:
   – Не подходит.
   Разложив на столе газету, старушка уже собиралась снова скатать холст в трубочку, но тут как раз в комнату вошел Михаил Дмитриевич Беляев.
   Увидев в руках старушки портрет, он заявил, что это тот самый, который разыскивает Андроников и фотографию с которого приносил в Литературный музей. Для точности заметил, что Андроников считает портрет лермонтовским, хотя Николай Палыч Пахомов держится на этот счет совершенно иного мнения. Вошедший вслед за ним Николай Палыч стал настаивать, чтобы портрет непременно приобрели. И тогда Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич распорядился купить. После этого портрет был внесен в опись музея под № 13931.
   Спрашиваю в музее:
   – Что за старушка?
   – Слоева Елизавета Харитоновна.
   – Где живет?
   – Здесь, в Москве, Тихвинский переулок, одиннадцать.
   Поехал в Тихвинский переулок.
   – Слоеву Елизавету Харитоновну можно?
   – Я Слоева.
   – Вы продали на днях портрет в Литературный музей?
   – Я.
   – Откуда он у вас?
   – Старший сын дал.
   – А где ваш старший сын?
   – В той комнате бреется.
   – Простите, товарищ Слоев. Где вы достали портрет?
   – Младший братишка принес. Он сейчас войдет… Коля, расскажи товарищу, откуда взялся портрет.
   И этот Коля, студент железнодорожного техникума, рассказал мне конец моей многолетней истории:
   – Ломали сарай дровяной у нас во дворе. Выбросили ломаный шкаф и портрет. Иду по двору, вижу: детишки маленькие веревку к портрету прилаживают, мокрого кота возить собираются. Я говорю: «Не стыдно вам, ребята, с портретом баловаться! Что вы, из себя несознательных хотите изображать?» Забрал у них портрет и положил на подоконник на лестнице. А старший брат шел. «Эдак,- говорит,- от парового отопления покоробятся и холст и краски». Снес я портрет домой, брат починил, где порвано, подреставрировал своими силами, протер маслом и повесил. А потом мама говорит: «Это какой-то хороший портрет. Снесу-ка я его в музей, предложу».
   – А кому принадлежал шкаф из дровяного сарая? – спрашиваю я.
   – Художнику Воронову.
   – Где этот Воронов?
   – Умер два года назад. А вещи его -портрет, шкаф – сложили в сарай.
   Концы истории с портретом сошлись. Так я узнал наконец, что все эти годы портрет пролежал в Тихвинском, за шкафом у художника Воронова.
 

ОТВЕТ ИЗ ТРЕТЬЯКОВСКОЙ ГАЛЕРЕИ

 
   Вышла книга Пахомова. «Вульфертовский» портрет был воспроизведен в ней в отделе недостоверных. «Изображенный на портрете офицер мало чем напоминает Лермонтова, – прочел я на 69-й странице.- Только лоб и нос на этом портрете имеют отдаленное сходство с Лермонтовым».
   Дочитал я до этого места, задумался.
   Раньше мне казалось, что самое главное – найти портрет. Теперь он в музее, а главное не решено и решено, вероятно, не будет. И хотя я по-прежнему верю, что это Лермонтов, доказать это я, очевидно, не в силах. Годами, десятилетиями будет стоять портрет в темном шкафу, и тысячи пылких, вдохновенных читателей Лермонтова никогда не взглянут на это необыкновенное лицо. Великий поэт по-прежнему будет скрыт под военным мундиром. Этот мундир не снимешь…
   Не снимешь? А если все-таки попытаться?
   Татьяна Александровна Вульферт говорила, что под мундиром что-то виднеется. Если портрет реставрировался, как знать… может быть, поверх сюртука был написан другой сюртук, с другими кантами.
   Пришел в Литературный музей, в отдел иконографии. Обращаюсь к сотрудникам:
   – Можно посмотреть вульфертовский портрет Лермонтова, который висел на выставке?
   – Какой?
   – Вульфертовский. Вульфертам раньше принадлежал.
   – Нет у нас такого.
   – Ну, слоевский, который у Слоевой куплен.
   – В первый раз слышим.
   И вдруг одна сотрудница молоденькая восклицает:
   – Так это, наверно, он говорит про андрониковский, фальшивый!
   Я покраснел даже.
   Выдали мне портрет. И снова я подивился выражению лица – ясного, благородного, умного.
   Поднес к окну. Действительно, под серебряной пуговицей шинели и под воротником в одном месте что-то просвечивает.
   Попросил лупу. Вглядываюсь. Действительно, так и кажется – под зеленой шинелью сквозь трещинки в краске что-то виднеется. Словно шинель и сюртук написаны поверх другого мундира.
   А вдруг, думаю, этот мундир соответствует форме Нижегородского, Тенгинского или Гродненского полков, в которых Лермонтов служил, когда отбывал ссылку?
   Выяснить это можно только с помощью рентгеновых лучей. Ведь именно благодаря им художник Корин обнаружил недавно в Москве знаменитую Форнарину. Рентген показал, что фигура ее скрыта одеждой, которая дописана позже. Корин снял верхний слой красок с картины и открыл творение Джулио Романо, ученика Рафаэля.
   – Нельзя ли,- спрашиваю,- просветить портрет рентгеновыми лучами?
   – Отчего нельзя? Можно. Пошлем его в Третьяковскую галерею, там просветят.
   Послали портрет в Третьяковскую. Я наведывался в музей каждый день, ждал ответа.
   Наконец портрет возвратился с приложением бумажки. Смысл ее был таков:
   «Ничего под мундиром не обнаружено». И подпись профессора Торопова.
 

ЛАБОРАТОРИЯ НА УЛИЦЕ ФРУНЗЕ

 
   Слышал я, что, кроме рентгеновых, применяются еще ультрафиолетовые лучи. Падая на предмет, они заставляют его светиться. Это явление называется вторичным свечением или люминесценцией.
   Предположим, что на документе вытравлена надпись. Она неразличима в видимом свете, ее нельзя заметить на фотографии, ее нельзя обнаружить рентгеном. Но под ультрафиолетовыми лучами ее прочесть можно.
   Эти лучи обнаруживают замытые пятна крови. Они узнают о наличии нефти в куске горной породы. Они разбираются в драгоценных камнях, в сортах древесины, в составах смазочных масел, красок, чернил.
   Они обнаружат разницу, если вы дописали свое письмо чернилами того же самого цвета, обмакивая перо в другую чернильницу. В лабораториях консервных заводов при помощи ультрафиолетовых лучей сортируют сотни тонн рыбы. По свечению легко отличить несвежую рыбу от свежей.
   Если в лермонтовском портрете мундир был дописан позднее – значит, в него были введены новые краски, которые под ультрафиолетовыми лучами могут люминесцировать иначе, чем старые.
   На мысль об ультрафиолетовых лучах навела меня сотрудница Литературного музея Татьяна Алексеевна Тургенева, внучатая племянница И. С. Тургенева.
   Зашел я в музей. Татьяна Алексеевна спрашивает:
   – А вы не думали обратиться с вашим портретом в криминалистическую лабораторию? Это лаборатория Института права Академии наук, и находится она рядом с нами, на улице Фрунзе, десять. Вообще говоря, там расследуют улики преступлений, но вот я недавно носила к ним одну книгу с зачеркнутой надписью: предполагалось, что эта надпись сделана рукой Ломоносова. И знаете, никто не мог разобрать, что там написано, и рентген ничего не помог, а в этой лаборатории надпись сфотографировали под ультрафиолетовыми лучами и прочли. И выяснили, что это не Ломоносов! Я присутствовала, когда ее просвечивали, и уверилась, что ультрафиолетовые лучи – просто чудо какое-то! Все видно как на ладошке…
   В тот же день мы с Татьяной Алексеевной, взяв портрет, отправились на улицу Фрунзе.
   Когда в Институте права мы развернули портрет перед сотрудниками лаборатории и объяснили, в чем дело, все оживились, начали задавать вопросы, внимательно вглядываться в Лермонтова. Это понятно: каждому хочется знать, каков он был в жизни, дополнить новой чертой его облик. Поэтому все так охотно, с готовностью, от души вызываются помочь, когда речь идет о новом портрете Лермонтова.
   В комнате, куда привели нас, портрет положили на столик с укрепленной над ним лампой вроде кварцевой, какие бывают в госпиталях и в больницах. Но через ее светофильтры проходят одни только ультрафиолетовые лучи.
   Задвинули плотно шторы, включили рубильник. Портрет засветился, словно в лиловом тумане. Краски потухли, исчезли тени, и вижу: уже не произведение искусства лежит предо мною, а грубо размалеванный холст. Бьют в глаза изъяны и шероховатости грунта. Проступили незаметные раньше трещины, царапины, след от удара гвоздем, рваная рана, зашитая Слоевым…
   – Это вам не рентген,- замечает Татьяна Алексеевна шепотом.
   – Вижу,- отвечаю я ей.
   – А полосы видите под шинелью?
   – Вижу.
   – Под сюртуком и впрямь что-то просвечивает,- говорит Татьяна Алексеевна вполголоса.
   – По-моему, не просвечивает.
   – Вы слепой! Неужели не видите? Пониже воротника безусловно просвечивает.
   – Нет, не просвечивает.
   – Да ну вас!- Татьяна Алексеевна сердится.- Неужели же вам не кажется, что там нарисован другой мундир?
   – К сожалению, не кажется.
   – Мне уже тоже не кажется! – со вздохом соглашается Татьяна Алексеевна.
   Работники лаборатории разглядывают каждый сантиметр холста, поворачивают портрет, делятся мнениями.
   – Как ни жаль,- говорят,- а существенных изменений или каких-нибудь незаметных для глаза надписей на полотне этим способом обнаружить не удается, и мундира там тоже нету. Видны только какие-то небольшие поправки.
   – Ничего у него там нет,- соглашается Татьяна Алексеевна и с гордостью добавляет: – Предупреждала я вас, что все будет видно как на ладошке! Прямо замечательные лучи!
   А криминалисты смеются:
   – Есть еще инфракрасные…
 

ГЛАЗА ХУДОЖНИКА

 
   Написанное карандашом письмо при помощи инфракрасных лучей можно прочесть, не раскрывая конверта. Это потому, что бумага для инфракрасных лучей полупрозрачна. А сквозь карандаш они не проходят. Документ, залитый кровью или чернилами, в свете инфракрасных лучей читается совершенно свободно, потому что лучи проходят сквозь кровь и чернила и натыкаются на типографскую краску. Благодаря этому свойству самые ловкие махинации – подделки, подчистки, поправки на деловых бумагах, на облигациях, в денежных ведомостях – инфракрасные лучи, можно сказать, видят почти насквозь.