Гранищев подал в полк телефонограмму: «Спарка» барахлит, чужих рук не слушает, ждет своего механика»; прощаясь с хозяйкой, вручил ей банку сгущенки из бортового НЗ, а причитания женщины по своему раненому барашку («Не найду бойца с рукой – издохнет») слушал и не слушал… «Кизяк есть, вода натаскана», – говорила хозяйка, вытирая об подол поднесенную ей яркую банку, робкой улыбкой колебля готовность Гранищева к отлету… Дома, когда били скотину, мать приготовляла воду, начищала и крошила приправу, а отец, сняв в катухе с гвоздочка фартук, правил самодельный, хорошей стали нож с упором на рукоятке. Потом, умытый и румяный, как с полка, он подсаживался к кухонному столу, и разговор между отцом и матерью шел не о мясном обеде, смягчавшем своим ароматом стойкий запах избяного жилья, а о том, сколько убоинки положить на холод, как ее растянуть подольше.
   Ничего определенного хозяйке не сказав, Павел покинул ее, твердо про себя зная, что больше к ней не вернется.
   – Правда – нет, будто ты на «ИЛе» «мессера» замарал? – спросил его сосед – механик самолета.
   Павел, поглядывая, не пылит ли полковая полуторка с Шебельниченко, поддакнул.
   – А если бы на «ЯКе»? – спросил механик.
   – Сперва к нему приноровиться нужно…
   – Садись, пока свободен, – в великодушии, с которым предложил механик осмотреть его истребитель-«спарку», было что-то мальчишеское.
   В ажурный вырез кабины Павел опустился быстро и легко: здесь все было ему под стать, все отвечало его хозяйскому чувству. Совершенно такие, как на «ИЛе», приборы расположены удобно, в тех же примерно точках панели, где он привык их видеть. Ручка управления, внизу защищенная от пыли брезентом, а вверху оплетенная эластичным шнурком, была прикладистей, чем ручка «ИЛа». Аромат кабины, настоянный на тех же маслах и бензине, показался ему тоньше. Мысленно украшая борт истребителя звездочкой, Павел связал с кабиной «ЯКа», с ее ароматом, с прикладистой ручкой возросшую в нем надежду пройти Сталинград и вдруг почувствовал, как он здесь беззащитен в сравнении с бронированным штурмовиком, с его кабиной, обложенной сталью, – как оголен он под прозрачным колпаком из плексигласа, за обшивкой из листового дюраля…
   – Из чужой кабины да в свою? – услыхал он голос подошедшего Баранова.
   Гранищев спрыгнул на землю.
   – Нравится?
   – Парного молочка испил, товарищ старший лейтенант.
   – Парного?
   – Правду говорю.
   – А что твоя лайба, летать устала?
   – Мотор не запускается.
   – Ахты, старая, – тоном лошадника посочувствовал Баранов «спарке», как будто понимая причину ее непослушания.
   Забибикал «ЗИС», и полковник Сиднев, приоткрыв дверцу, пальчиком подозвал к себе Баранова.
   – Звонил Хрюкин, – сипло проговорил Сиднев, глядя летчику в ноги; охваченная тугим бинтом шея полковника не разгибалась. – Прибыть для вручения награды не смог. Одна «пешка» удачно отсняла Нижне-Чирскую, другая мост разнесла, тебе и напарнику благодарность.
   – Служу Советскому Союзу!
   – Новенький? – Сиднев глазами указал на Гранищева.
   – Просится на «ЯК», я вам вчера говорил.
   – Как это – просится? В баню просятся.
   – Плачет: дайте, говорит, провозной, а нет, так вроде того, что он без провозного взлетит и сядет.
   – На чем летает?
   – Я объяснял вчера. Чугуевец он, товарищ полковник.
   – В чем же дело?
   – В ЗАПе попал на «ИЛы».
   – Воздушный бой со штурмовиками затевать не буду!
   – Он «мессера» на «ИЛе» сбил, товарищ полковник.
   – Кто?
   – Сержант Гранищев, мой однокашник.
   – Подтверждения есть?
   – Пепелище осматривал с воздуха лично. Закопал сержант «сто девятого».
   – Очень просится?
   – Житья нет, товарищ полковник.
   – Дай ему пару провозных, посмотри сам… Если пойдет, потянет, с Раздаевым переговорю.
   Плохо веря в происшедшую с ним перемену, под впечатлением похвалы Баранова: «Так всегда ее притирай, сержант, как в эти два полета, лучше не бывает», не представляя, во что все выльется, когда из госпиталя вернется Лена, – Гранищев почтительно и тихо восседал за ужином в углу столовой. Кроме всего прочего, на нем висела «спарка», необходимая полку. Вместе с неизвестностью, с тревогой в нем сильно было возбуждение от сделанного шага.
   – Никто не знает, что происходит, – говорил капитан Авдыш, сидя над пустой тарелкой против Павла. – Ни Баранов, ни майор этот, который всех учит, ни Сиднев… Никто! – Голос его, не в пример вчерашнему, был тверд, даже резок, подбородок выставлялся победительно. – Никто, – продолжал Авдыш. – Всех разметало. С вынужденной шел, трех солдат встретил. Как в той песне: «Шли три солдата с немецкого плена…», потому все одной компании держались… Три солдата на пятачке, и все из разных пехотных дивизий, такой разгон… Других, напротив, сводит. Нахожу полк, являюсь в штаб – лейтенант Кулев, собственной персоной. Однокашник по финской. «Здорово!» – «Здравия желаю, товарищ капитан, – официально так, натянуто. – Представьте рапорт, изложите обстоятельства…» Ах ты, думаю, Кулев… хотел ему напомнить, как он с перепугу медаль «За отвагу» подцепил да еще кубарь в петлицу… Плюнул. Потом его смыло, Кулева. Куда-то исчез… Егошин мнит из себя вершителя судеб, а того не знает, что ты от него улепетнул.
   – Майора видели?
   – Хорошо сделал, – Авдыш пропустил вопрос мимо ушей. – Показал Егошину шиш. Все от него бегут.
   – Не все, – заикнулся Павел.
   – А не знаешь, так молчи! «Одесса» еще когда предлагал, давай, говорит, ко мне, штурманом полка. Да ловчила он, «Одесса», кому хочешь уши зальет. Я согласия не дал, Егошин и воспользовался…
   – Майор – методист, – вставил сержант, чтобы быть справедливым.
   – Методу знает, – кивнул крупной головой Авдыш, перекладывая планшет с левой стороны скамьи на правую. – Это – да. Мастер! Любого за пояс заткнет… Помнишь, по танкам били? Ты ходил или нет?
   – Как же… мой первый вылет! В грозу врезались.
   – Да. А вести группу должен был Егошин.
   – Точно! Я его ждал…
   – А я не ждал!.. Егошина еще с вечера назначили, а утром у него, видишь ты, живот, в кустах засел. Ракета, он за штаны держится… Меня на группу поставили. Друг дружку в строю не знали, не поняли… не шибко, я скажу, получилось… Цель незнакомая, разведданные отсутствуют. Как зенитка забарабанила! Черно… Егошин на моем месте не лучше бы сработал… И потом: летчик бьет машину не потому, что зазнался. Глупость это. Я так майору и заявил. Он на дыбки: «Ты мне базу под аварийность не подводи!» При чем тут база? Летчик контроль упускает, потому самолет и бьется, а почему, на то миллион причин, зазнайство – одна из миллиона. «Гнилых настроений не потерплю!..» Такая у него метода, видишь… все связал в одно с этим случаем на взлете, – Авдыш провел ладонью по стриженой голове. – Других винить не хочу, да лететь-то должен был не я… Как получилось, если помнишь? Серогодский повел – не вернулся. Агеев повел – не вернулся… Егошину лететь, он опять в кустах, опять у него живот… ну? В тот-то раз по танкам, если бы, к примеру, он повел, так, наверно, я бы тогда его место занял… Авдыш бы Егошиным распоряжался, а не Егошин – Авдышем..-A тут он мной, и опять на чужом хребте в рай метит… По-людски это? Не обидно, сержант, скажи?.. Все тихой сапой, за спиной, под ростовский приказ меня и упек. Чем больше других под приказ подведет, тем для него лучше. Требовательный командир, служит Родине… И Авдыша сплавил, чтобы глаза ему не мозолил, и капиталец нажил, да промашка получилась! – Неожиданно и с мрачным торжеством Авдыш прихлопнул по своему планшету.
   – Закрыли дело?
   – Живой остался!.. Девять вылетов оттарабанил, из них пять – на «Питомник»… А на «Питомник» продраться, на танковый резерв противника, надо весь город пройти, море огня… Капитан Филипченко один раз стаскал туда-обратно и говорит: «Я-то не штрафник, с меня достаточно, теперь впрягайся сам…» И вот пять вылетов на «Питомник», кому скажешь – не верят, – он приподнял планшет перед собой обеими руками, как икону. – Я, конечно, варьировал, заходил то с севера, то с юга… Разбазаривать такие кадры, как Авдыш, никому не позволено. – Он бережно опустил планшет на место. – Из партии меня выставить и у Егошина язык не повернулся. Руки коротки. Я был и остаюсь коммунистом. Жаль, Баранов не внял моей песне без слов…
   – Почему? Он слушал. Такая хорошая музыка…
   – Спасибо… Я душу обнажил, раскрылся.:.
   – Нехватка нежности?.. Без нее мы тут дичаем, так?
   – И это… Каждому свое… Да Баранов-то, оказывается, глухарь, лишен слуха начисто… Ты какого года?
   – Двадцать второго…
   – Ты, сержант, еще был с горошину, когда я уже летал по-хорошему… Я двадцать второго июня, кстати, два вылета сделал, понял? С утра-то еще раскумекивали, что за тревога, боевая или учебная, а как «юнкерсы» вдоль полосы да по стоянке серийно жахнули, – расчухались, сами поднялись, кто уцелел… Два, на другой день два… полсотни боевых вылетов, если на круг брать, имею. Такими летчиками, как Авдыш, сорить – шиш ему, Егошину! Штаб армии телеграмму дал. – Не раскрывая планшета, капитан стал цитировать на память, щуря глаз: – «Капитан Авдыш обязан был явиться в штрафную эскадрилью со своим самолетом…» – вот как постановлено! Со своим! Куркуль Егошин разве самолет отдаст? У него снега зимой не выпросишь!
   Мне побитый от раненого достался, между прочим, тоже члена партии. Парня в госпиталь, меня в его кабину. Три «ЯКа», два «ЛАГГа» да мой «горбатый», такой джазбанд «Смерть Гитлеру» под управлением капитана Филипченко… Дальше я дословно списал: «Откомандировать капитана Авдыша обратно в полк Егошина для продолжения боевой работы. Начальник штаба полковник Селезнев». Селезнев Эн Гэ, с инициалами… Так умные люди вопрос решают… Выпроваживать меня без техники у него права не было!..
   – Вы тот вылет помянули, в грозу…
   – Теперь попляшет, почему так с Авдышем поступил…
   – Я действительно не все знаю. В тот-то раз гроза кончилась, никто не ждал… я, например. Почему вы вправо взяли, товарищ капитан?
   – Он все быстренько, на скоростях. Знал, поди, что пустым отправлять не положено?.. «Давай-давай», только бы галочку за кампанию получить, тертый кампанейщик, не сразу включился. Осматривался, выжидал. А как понял, что его за шкирку возьмут, если мер не примет, рвения не выкажет, так на мне и высыпался… Вправо, говоришь? Я же объяснил: я других на танки готовил, летчиков братского полка, без ведущих остались. Все продумал, с ними проиграл, чтобы не шаблонно, а меня оттуда сняли, к вам поставили. Настроился, знаешь, как бывает, настропалился, от бешеной зенитки туда, вправо, и рванул. Так получилось… Завтра в полк возвращаюсь.
   – На чем?
   – Что подвернется.
   – Товарищ капитан, вы мою «спарку» возьмите. На ней возвращайтесь. Они «спарку» ждут…
   – Меня не ждут, «спарку»… А что? Ушел пустой, вернулся с лошадью… Ты останешься, значит? Правильно. Солдат. Встречу Егошина, скажу: избегай, скажу, товарищ майор, излюбленных удовольствий, обращайся к неприятным обязанностям.
   Дня через три, ночью, Баранов появился в мазанке, крытой соломой, где на приземистых нарах, застланных парусиной, вповалку спали летчики; чиркая спичкой, он поднимал своих тихонько и не подряд, а выборочно, но голос командира в поздний час по привычке воспринимался как «Тревога!», и пробудились все.
   Посматривая на одевавшихся летчиков, Баранов медлил, как бы сомневаясь в новости, только что им полученной, но и сдерживаться ему было трудно.
   – Перегонка! – выпалил он и просиял, освещая поднятым вверх огоньком свои влажные десны.
   Командарм Хрюкин в частых разговорах с Москвой по прямому проводу прежде всего информировал Генеральный штаб о численном составе армии, а заканчивал свои доводы Однообразно и требовательно: «Для восполнения убыли в живой силе и технике армии необходимо…» Тридцать маршевых полков, направленных под Сталинград в августе, вобрали в себя все, почти все, что могли поставить фронту эвакуированные на восток авиационные заводы, только-только набиравшие производственную мощность. Сентябрь требовал больше, чем дал август. «От истребителей сейчас зависит наша победа в воздухе», – настаивал Хрюкин в приказах. «Перегонка» силами самих фронтовиков позволяла поднять с заводского двора еще не просохшую от покраски продукцию и тут же бросить самолеты в сражение.
   Впервые такое дело поручалось Баранову.
   «Перегонка» – не бой с вечной тайной его исхода, но выбор, который сейчас сделает отец-командир, не менее важен, чем выбор перед боевым заданием на КП; он может одарить фронтовика великой милостью передышки, а может и лишить его этого счастья.
   Поднимая своих летчиков, Баранов Ваньку Лубка обошел: так случай помог ему распорядиться старшиной, наказать его своей властью.
   И о чем же они загудели, не замечая пластом лежавшего на нарах Веньки, отворачиваясь от него?
   Об экипировке!
   Как будто не под Сталинградом они.
   Как будто курсанты-первогодки увольняются в город…
   Авиация выходит на люди, авиация не должна ударить в грязь лицом!
   Однако выбора в гардеробе молодых военных не было.
   Облачались кто во что горазд.
   На Пинавте кроме шлема, сдвинутого застежкой к носу, болталась куртка с чужого плеча. Гранищев перепоясал брезентовым ремнем свою курсантскую шинельку. Сам Баранов, правда, пребывал на высоте: его длиннополый кожан оставался гвоздем переменчивой авиационной моды. Как искушенный предводитель, он обдумывал и решал перед марш-броском проблемы капитального свойства: а) продовольствие, б) финансы.
   Продаттестат выправил групповой, денег же на командировку в наличии не оказалось. «Зачем вам деньги? – ворчал поднятый Барановым с постели начфин. – В тылу все по карточкам. Сколько вы там пробудете?» – «В кино сходить, пивка попить, – настаивал Баранов на „всеобщем эквиваленте“, как, в память о курсе социально-экономических дисциплин, называл он деньги. – Мало ли… В бане помыться. Не помню, когда последний раз в бане был…» – «Пустой сейф, – вздыхал начфин. – Ничем не могу…»
   Тогда Баранов пустил по кругу шапку, поручив Пинавту составить поименный список и в «день авиации», то есть в очередную получку, копейка в копейку рассчитаться со всеми, кто выручил отбывающих на завод летчиков. «Мелочиться-то, старший лейтенант… Дайте там жизни за наше здоровье!»
   Глубокой ночью вошли они с парашютами в транспортно-десантный «дуглас», ревевший прогретыми моторами, изрыгавший пламя готовности к резвому старту. «Бьет копытами Конек-Горбунок!» – гоготал «Пинавт», усевшись прямо на покатом дюралюминиевом полу, мелко дрожавшем, подпрыгивая на нем и съезжая в хвост набиравшего скорость «дугласа». Нутром чуя, как споро выбирается на благодатный курс разгрузившаяся под Сталинградом машина, Коньком-Горбунком унося их из адова пекла, летчики вповалку же, как на приземистых нарах, пристраивались досыпать. Гранищев ворочался долго. Как бы он ни укладывался, старший лейтенант Баранов был перед его глазами. Павел никого ни о чем не спрашивал, знал об отношениях командира и Лены только то, что услыхал в столовой: он берет ее с собой на задания, летал проведать в Эльтон… Сделать ясный, безбоязненный вывод: что между ними? – Павел не отважился. Не мог. Окопчик, укрывший их с Леной, стал сокровенным его достоянием, врачующим и саднящим, их достоянием, – хотел он и не смел, не решался так думать… Конечно, как говорит Егошин, Баранов есть Баранов, но окопчик, мелькнув, когда над ними измывался «мессер», придал ему силы, он помнит это всегда, будет помнить вечно…
   Несколько часов спустя в ходуном ходившем трамвайном вагончике сталинградцы катили с одной окраины города на другую, застроенную поднявшимся за год войны авиационным заводом.
   Щурясь на мягком осеннем солнышке, провожали они береты, косынки, юбки и туфельки, мимикой показывая их друг другу и так же мимикой говоря: хороши, правда? Слушали забытые трамвайные трели, специально для них выбивавшиеся вожатым-подростком, вслух читали надписи «Гастроном», «Аптека», нанесенные на гигантские, во всю длину фасада, стекла, покрытые пылью, омытые дождями, отчего впечатление извечного покоя, царящее в этом воздухе, еще больше усиливалось; делали ручкой милиционеру в белых перчатках, с металлическим свистком на тонком шнурке, пропускавшему вагон с фронтовиками по зеленой улице, и снова, однообразно водя головами, взирали на милых горожанок.
   В конце маршрута старенький вагон проскрежетал колесами на трамвайной петле, пробуждая эхо пышной, в раннем золоте рощи. Какая-то тетка торговала на остановке маковками. Баранов, помянув недобрым словом начфина («Зачем вам деньги?»), закупил теткин товар оптом и распорядился, чтобы Гранищев раздал его летчикам. «За адъютанта держит, – подумал Павел. – За водкой пошлет…»
   Маковки поделили быстро, весело, смачный хруст, с которым они уничтожались, напоминал о детстве, а заводской двор, словно бы угадывая чаяния фронтовиков, встретил их распоряжением: «Ждите!»
   «Ждите!» – сказали Баранову возле сошедших с конвейера «ЯКов». «Сталинград не ждет, – строго возразил отец-командир. – Сняты спецрейсом с боевой работы. Где директор?» – «Неувязка, – объяснили летчику, – смежник не дослал заводу монтажные комплекты. Нет, в частности, ерунды – дюритов, резиновых трубочек. С резиной всегда туго. А на моторах обнаружена течь». – «Нас с фронта сняли, Сталинград не ждет, – повторил Баранов, – Где начальство?» Его стали успокаивать, говоря, что самолеты получил для них загодя прибывший с фронта полковник Дарьюшкин. «Знаю Дарьюшкина. Полковник, командир дивизии…» – «Говорят, уже не командир… неважно… Полковник шуровал здесь – пыль столбом! Беспорядки, конечно, имеются… Какой-то охламон вздумал покатать на „кукурузнике“ свою квартирную хозяйку, финал таких прогулок известен; другой прилетел с фронта на боевой машине с женой-официанткой, да и загулял. Полковник Дарьюшкин всех их железной рукой – под Сталинград. Капитан с ЛИСа сунулся к нему насчет снабжения, дескать, с харчами плохо. Дарьюшкин его послушал, послушал да и сказал: „На фронт – готовы?“ – „Как прикажет Родина…“ Он и капитана прибрал. Короче, сегодня полковник и этот капитан с ЛИСа вылетели к смежнику. Рассчитывали в обед вернуться, пока их нет». – «На чем полетели?» – спросил Баранов. «О, транспорт современный: На „ПЕ-два“ – „Откуда у вас „ПЕ-два“?“ – „Какой-то экипаж по дороге в Сталинград отбился от полка. Дарьюшкин его тоже прищучил. Летчик после ранения, видать, не долечился, открылась рана, угодил в госпиталь. Вот эту „пешку“ и взяли… „Летаю на всех типах, – сказал капитан. – На „пешках“ же поведу истребителей в качестве лидера…“ Он себя уже лидером видит“.
   Ни к обеду, ни после обеда «ПЕ-2» с дюритами не возвратился.
   В распоряжении сталинградцов, весь день толкавшихся на заводе, оказался вечер.
   Вольный вечер в тылу, где благоухает осень, где парки, танцплощадки, возможность непредвиденных, по-военному коротких встреч. Немного их на памяти каждого; воздух тревоги и неизвестности, повсеместно разлитый, создавал предрасположенность к ним, этим встречам, ни к чему ни мужчин, ни женщин не обязывающим, а может быть, и не последним…
   – Пройдемся по городу, – решил Баранов. – Где у вас клуб?
   Дело молодое – конечно, в клуб.
   Лица окончивших смену женщин были не так свежи, как утром, но несли в себе заряд привлекательности и надежд. В этом потоке, ко всему готовые, ни с кем в отдельности не заговаривая, все замечая, продвигались летчики вдоль забора, оклеенного рекламой фильмов «Три мушкетера» и «Джордж из Динки-джаза», вдоль метровых имен столичных знаменитостей на афишах, – в указанном им направлении. А в центре города, в старинном здании с порталами и глухими стенами, – областной театр, где лицедействует эвакуированная из Ленинграда труппа.
   Ах, театр!
   Не сцена, не холодок, набегающий в зал при открытии занавеса, чтобы смениться затем жаром страстей, – нет: пять ступенек с перильцами и плотная, дерматином обитая дверь «Служебного входа» – вот что отвлекло Баранова от фронтовых забот. Анатолий Серов, без ума влюбившийся в актрису, Иван Клещев, сталинградский герой, у которого, по слухам, роман с кинозвездой… Двадцать лет прошло после гражданской войны, другая в разгаре, но что бы в мире ни происходило, личная жизнь вознесшихся к славе привлекает внимание… Он, год тому назад безвестный лейтенант, ныне вроде бы тоже знаменитость, избранник судьбы. Почему не рискнуть? Не завести знакомство? Он обвел глазами летчиков: они-то в нем уверены? Летчики, скорее, выжидали. Некоторый опыт, распалявший воображение, Баранов приобрел… Почему бы все же не рискнуть? Она – Лиза. Или Софья… Нет, не Софья… Чацкий, шустрый малый, остряк, что он в ней нашел, в Софье? Она ж его вокруг пальца обвела и дураком выставила… А что, как она и в жизни хвостом крутит? Водит за нос? «Грех не беда, молва нехороша…»
   Так или примерно так размышлял Баранов, задержавшись возле щербатых ступенек «Служебного входа» старинного, дореволюционной кладки здания. Летчики тоже остановились… Что удивительного, если подумать: и авиация и театр в какой-то мере отвечают жажде зрелищ, и авиация и театр не чужды шумному успеху.
   – Что это он вздумал – на «ПЕ-два» лидировать? – вслух спрашивал Баранов о капитане, посланном за дюритами, поглядывая, не догадается ли кто впустить их, пригласить в храм искусств. Нитяные перчатки по локоть, белые платья до пят… Оголенные плечи… Сказочный, волшебный мир – в одном перелете от Сталинграда! Гранищев, неофит среди истребителей, о лидере не слыхивал. Лидер, объясняют ему, это экипаж «ПЕ-2», «пешки», – со штурманом, средствами радионавигации на борту… Капитан с ЛИСа хочет на «ПЕ-2» возглавить возвращение группы Баранова в Сталинград. «А мне-то театр зачем? – думал Павел, выслушивая доводы „за“ и „против“ лидера. – Там у него – Лена, здесь – артистка, – осуждал он Баранова, как бы уже уличенного в постыдном грехе двоеженства. – Вроде и признал меня Баранов, а как к нему подступиться – не знаю… Не знаю».
   Фея участливости и добра на крыльцо не взошла, и робость, робость одолела отца-командира… Потоптавшись у входа, летчики пошли дальше.
   В месте, им указанном, – одноэтажное бревенчатое здание: клуб.
   Входная дверь в клуб была закрыта.
   В театр – сами не осмелились, в клуб – их не пускают.
   Смутные надежды фронтовиков не сбывались.
   Завтра их здесь не будет.
   Кто знает, что с ними будет завтра.
   Баранов подергал дверь. Павел, тоже в нее потарабанив, приложился ухом.
   – Музыка… патефон, – расслышал он. Глаза летчиков встретились.
   Командир, предпринявший этот поход, мог отвалить, мог продолжить осаду.
   – «Вальс цветов», – сказал ему Павел.
   – На обратной стороне, – стал припоминать Баранов, – «Пламенное сердце»?
   – А не «В парке чаир»?
   – «В парке чаир распускаются розы»? Ага, не забыл! – вот была радость: не забыл! – И «Вальс цветов» помню, и в «Парке чаир…». Славная песенка… «Помню разлуку…» – тихонько напел он, отбивая такт носком сапога. – «В даль голубую, в ночь ушли корабли…»
   – Прямо про нас: «В даль голубую, в ночь ушли корабли…» – сказал Павел; оба примолкли, заново осознавая свой неправдоподобный, фантастический отлет из Сталинграда.
   – Если я когда женюсь, – неожиданно сказал Баранов, – так уж для себя. А то иные, я замечаю, готовы жениться напоказ, пыль в глаза, чтобы вокруг говорили: «Ах, какая интересная пара!..»
   – Кто? – спросил женский голос за дверью.
   – Летчики! – подобрался Баранов. – Летчики с фронта, – добавил он, подмигивая Павлу.
   «Он ничего о нас не знает, – решил Павел. – Лена обо мне ему не говорила. Что, собственно, она могла сказать?..»
   Коридор, подсобные комнаты, зрительный зал, куда они, потолкавшись у входа, ввалились, были забиты столами, шкафами, раскладушками эвакуированных контор и трестов, только сцена оставалась свободной – она-то и собрала знакомых с нею десятиклассников прошлого года выпуска. Три мальчика и пять девочек впервые с начала войны встретились здесь, чтобы разузнать о ребятах, друг о друге, впредь держаться поближе… Патефон – клубный, пластинки прихватила Зорька, ленинградка, новенькая в их компании, вместе строчат в пошивочной на ручных машинках солдатское белье для фронта. Мальчишки при виде авиаторов примолкли, девочки, стоя кружком и не зная, чего им ждать, потупились.
   Зорька, ленинградка, медленно направилась со сцены, но кто-то из ребят – случайно ли, намеренно ли – пустил пластинку, ее любимую пластинку; зазвучавший напев, так показалось, переменил движение Зорьки: она повернулась к старшему лейтенанту. Остановилась, замерла перед ним. «Углядела! – восхитился Пинавт. – С первого захода!» Он был недалек от истины. Пожалуй, правильней было бы сказать: «Угадала!» Она поняла то, что, конечно, понимали и другие, видя на улицах города неприкаянных, слегка ошалевших от перемены обстановки, разномастно одетых летчиков. Поняла – и отозвалась. Молча, с готовностью к танцу, стояла она перед летчиком, ни о чем его не спрашивая, даже такого банального вопроса, как «с фронта?» или «на фронт?», не задавая. Баранов сбрасывал реглан. Зорька терпеливо, с достоинством его ждала, ободряя своим примером сверстниц. С первым па она овладела собой окончательно. На ее открытом, со вздернутым носиком лице появилась улыбка – улыбка удовольствия от собственной смелости, от кружения, а больше всего от признательности старательного и послушного ей летчика. Что значит находчиво, смело поступить! Ее подружки, игравшие до войны на сцене клуба в «Чужом ребенке», «Альказаре», «Пади Серебряной», других спектаклях драмкружка, готовы были признать в ленинградке, никогда о сцене не помышлявшей, примадонну. Росленькая, в мужском свитере с глухим воротом, она неприметно для окружающих придерживала, поворачивала и направляла русоголового партнера, как было нужно для танца и для них обоих, движение в согласном ритме, полузабытые, оглушительные «Брызги шампанского» не оставляли места Сталинграду, заводу, дюритам… На помягчевшем, исполненном усердия лице Баранова, поросшем за ночь светлой щетиной, проглянула робость, которую он хотел бы скрыть, но которая, вопреки его желанию, выступала всякий раз, когда летчик, не остывший от боя, повиновался голосу сердца, – в Эльтоне, где жар женских рук лег ему на затылок, у ступеней «Служебного входа», здесь, в заводском клубе…