Страница:
«Лидер на подходе», – понял лейтенант, удивляясь проворству флагмана, – быстро определился, вышел на город, – боясь думать о «маленьких», о Лене, зная, что до Ростова им не дотянуть, не хватит бензина. Будут падать. «Однажды она уже падала…» – вспомнил Павел посадку Лены в открытой степи и взлет у немцев из-под носа. «Пронесет, пронесет…»
– Вылазь! – кричал ему запыхавшийся РП, руководитель полетов, расставляя подоспевших мотористов, чтобы убрать с поля «ЯК», мешавший взлету «горбатых». – Уснул, что ли? Вылазь! – кричал РП.
Павел полез из кабины, ноги плохо его слушались. Скатившись на землю, он спросил виновато:
– «Пешка» на подходе?
РП не понял, о чем сипит, о чем бормочет пилотяга. В Ростове не ждали ни этого истребителя, ни тем более «пешку»: ведь флагман стартовал не из Р. Приводная радиостанция для экипажа флагмана не заказывалась, сам он в эфир не выходил…
Держась за крыло, под возгласы РП, спешившего освободить взлетную для самолетов, уходивших на Краснодар, Павел плелся за «ЯКом» в тот конец аэродрома, куда укатили оба его собрата по несчастью. «Упала, упала, упала», – стучало у него в висках, он не понимал, почему он так спокоен, бездеятелен, покорно тащится, слушая крики суетливого РП, когда Лена где-то одна, быть может, зовет его, истекает кровью…
От «семерки» отделился ему навстречу незнакомый летчик.
– Где Егор? – Павел искал глазами славного парня, который тоже прихватил десятый класс.
– С капитаном! – блеснул зубами летчик, утираясь, как платком, белым подшлемником. Его светлые волосы были темны от пота. – Спарились!.. Где капитан, там и Егор, он капитана не бросит!
– А на «семерке»? – Павлу нужен был тот парень – повелитель соловья, чтобы с ним посоветоваться, вместе что-то решить.
– Я, – ответил летчик, радуясь твердой земле под ногами. – Трое здесь, остальные неизвестно! – счастливый тем, что он в Ростове, летчик не скрывал своего торжества и желания знать, чем же все обернется для тех, кто пренебрег их примером.
– Десятиклассник? – спросил его Павел, не отдавая себе отчета в неуместности своего вопроса.
– Студент, – протянул летчик, как говорят о чем-то давно забытом. – Один идет! – Он вскинул руку в небо.
Потупив игравший бликами нос, к Ростову торопился лидер.
Справа от него, где два часа трудилась Лена, зияла пустота. Слева, где всю дорогу терпели двое, Горов и Житников, зияла пустота. За хвостом, где страдали «маленькие», не внявшие призыву Павла, зияла пустота. Сиротливый, в считанные минуты все растерявший флагман вид имел зловещий.
– А ребята?! – Радость счастливого возвращения еще не сошла с лица летчика, промокавшего шею подшлемником.
– Нет ребят. – Гранищев старался говорить твердо, губы его плохо слушались.
Он готов был сопровождать пару Дралкин – Лена, держась. в сторонке, ничем себя не выдавая, в молчаливом, горьком созерцании чужого единения, – готов был следовать за нею всю жизнь, только бы Лена, жива и здорова, появилась в Ростове.
…В слухах из штаба, куда, ни с кем не заговаривая, со штурманом Кулевым во главе проследовал экипаж флагмана, первым было слово «Таганрог». Звучало оно неправдоподобно, и Таганрог отметали. Но подробности, просачивающиеся из штаба, были связаны с Таганрогом, занятым немцами, с таганрогским аэродромом, с его посадочной, с зениткой, охраняющей город, и слух, казавшийся невероятным, постепенно представал как правда, как трагическая реальность не знающей успокоения войны: экипаж «ПЕ-2» вместо Ростова вывел «маленьких» – с опустевшими бензобаками, не способных более держаться в воздухе – на таганрогский аэродром… В последний момент, поняв свою ошибку, лидер, ускользнув от зенитного огня, взял курс на Ростов и через несколько минут был на месте, судьба же «ЯКов» в деталях пока неизвестна: кто-то сел, кто-то упал, кого-то расстреляла в воздухе зенитка…
Павел слушал это, сидя на завалинке штаба, перекладывая в руках и подставляя ветру влажный шлемофон, неловко привалившись к стене барака. Его опавшее, в щетине, лицо щипало, широко раскрытые глаза блуждали. В самых мрачных своих предчувствиях не ожидал Гранищев такой развязки. Оккупированный город, «ЯКи» над ним без капли горючего…
Взад и вперед, мельтеша, проходили перед лейтенантом какие-то люди, пересказывая, уточняя, додумывая подробности… Пойти в штаб? Потребовать встречи с экипажем Дралкина?.. Он может точно указать, в какой момент ошибся штурман, приняв село без церкви за районный центр. Или раньше, на подходе к Р., когда удачливый штурман, куражась, принялся, непогрешимый, муштровать «маленьких», учить их уму-разуму… Еще раньше: когда поднялся в воздух экипаж с миной замедленного действия на борту – внутренним разладом.
Разберутся с экипажем.
Разберутся.
Он свое получит.
Но Лена?!
Капитан, Егор – повелитель птиц! Остальные ребята?
Противоречивые слухи, освещая частности, обостряли сомнения, рождали надежды. Отводя сомнения, внемля надеждам, Павел ничего на веру не принимал. В душе до конца он не мог, не хотел смиряться с тем, что вокруг говорилось, желание во всем удостовериться лично несло в себе нечто врачующее. Чем больше вдумывался он в свое спасение, тем жестче терзал его ужас расплаты за слепое доверие, тем отчетливей понимал летчик, вышедший на Ростов во главе троицы, как мало он сделал…
Народ возле штаба прибывал; в лице, в глазах Гранищева было что-то удерживающее любопытных от расспросов.
Говорить он ни с кем не хотел и не мог.
Прирос к завалинке, немощный, как Илья Муромец на печи…
– Должны помнить, товарищ генерал, – повторил Егошин, получив задание нанести удар по немецкому аэродрому и вместо сбора группы и проработки боевого приказа продолжая стоять, переминаясь с ноги на ногу, перед Хрюкиным. Старания Михаила Николаевича вызнать подробности чепе ничего не дали, а слухи между тем один невероятнее другого росли как снежный ком. Одна из догадок: якобы на «ПЕ-2» оказался экипаж, сбитый прошлым летом над Россошью нашим же молоденьким, только из училища истребителем (Егошин тот случай знал доподлинно; поборник единства авиационных рядов, он и «деда», не тем будь помянут, «строгал» за превратное его толкование, и блудного сына Гранищева). Так вот, якобы этот экипаж, оказавшись в роли лидера, в отместку за пережитые страдания завел эскадрилью истребителей на Таганрог… По другой версии, флагман перелета будто бы изо всех сил тянул «маленьких» в Ростов и будто бы Горов флагману вопреки отколол, отбил от него своих летчиков и увлек их в Таганрог – сдаваться… И так далее. Истинных же обстоятельств Михаил Николаевич не знал: для их заполучения не было у него ни источников, ни времени. С таким сумбуром в голове он предстал перед Хрюкиным, выслушал задание. «Горова – знаешь?» – неприязненно, как ему показалось, спросил Хрюкин. Жизнь учила Егошина: в делах человеческих солдатская прямота, рыцарская безоглядность иной раз слишком дорого стоят. Иной раз выгодней промолчать. Тем более война – и какие только коленца она не откалывает!.. Выждать. Расспросить по возвращении с задания троицу, пришедшую в Ростов. Особенно командира троицы, он-то все видел, по ходу дела разобрался, что к чему… Когда будут собраны факты, предстанет картина. Не спешить… Как выжидал он, тянул, не проявляя своего отношения, в случае с Авдышем. Да. А потом решил, как все тогда решали… Вспомнив Авдыша, его непредвиденное возвращение в полк на запропастившейся «спарке», краской стыда залившись при воспоминании о тогда же состоявшемся между ними разговоре – слава богу, состоявшемся, – вспомнив геройскую гибель капитана в бою, отмеченную отдельным приказом Хрюкина, – Михаил Николаевич после короткого колебания ответил: «Знаю». Выжидать не стал, первого душевного намерения не скорректировал… «Знаю». Подтвердив знакомство с Горовым, Михаил Николаевич, к собственному удивлению, осмелел. Не посвященный в детали таганрогского чепе, он, как никто другой в Ростове, знал Горова. И только на это, на одно это, ни на что больше не опирался. «Вот они, резервы… сырые, не прошедшие огня резервы», – болью и недоумением отзывалось ожидание, жившее в Егошине. Не так, может быть, напористо, не так пылко, как хотелось, но неуступчиво и твердо Михаил Николаевич докладывал генералу свое личное мнение об Алексее Горове, чье поведение мучительно обдумывалось и обсуждалось в этот час всеми. Тот факт, что Хрюкин однажды видел Горова и как летчика его отметил, очень ободрял Михаила Николаевича.
– Портсигар разыгрывали, – напомнил он.
– Да, да, да, – машинально отозвался Тимофей Тимофеевич.
– Во время инспекции, – наводил Михаил Николаевич командарма на памятный случай, освещавший фигуру Алексея. – Вы еще пригрозили, дескать, за такую посадку, как у меня, надо бы с меня получить портсигар…
– А потому, что сел плохо, с промазом… Горов – длинноногий? Детдомовец?
– Он!
Вспомнив летчика, его строгое лицо с кротким, доверчивым выражением и чистую, без характерного волжского «оканья» речь, Тимофей Тимофеевич, тяготившийся усердием мнительных сослуживцев, отвел дошедшие до него предположения: а не по злому ли умыслу оказался капитан в Таганроге? Версию предательства он исключил.
Но облегчения не испытал.
Содеянное флагманом ужасно и вместе с тем вполне доступно пониманию авиатора-профессионала: потеря ориентировки. В авиации такие несчастья порождаются известными причинами халатности, самонадеянности, в конечном счете непрофессионализма. В данном случае беду усугубили погодные условия весны, топография прифронтового района. Но Горов! Зрелый летчик, капитан, командир эскадрильи… Как же Горов оказался во власти непутевого?!
– …Извинение мне принес, – припоминал Михаил Николаевич далекие денечки. Чем дальше шел разговор, тем меньше скрывал Михаил Николаевич за растерянностью, его охватившей, симпатию к своему воспитаннику, «любимцу Егошина», как о нем говорили, тем заметней на губастом лице бывшего студента техникума меховой промышленности, на его покрасневшем от натуги и страдания тонкокожем лбу выступало усилие проникнуть в мир чужой души. А командарма, в шестнадцать лет впервые раскрывшего букварь, кто учил разгадывать подобные загадки? Но и от этого бремени не позволено им уклониться. Ничьей и ниоткуда помощи не ожидая, они оба, Хрюкин и Егошин, мучались, доискиваясь причин разыгравшейся драмы. – Он, товарищ генерал, видите, как считал: если я, например, старший командир, то, значит, у меня все идеально. Так представлял. Имел тенденцию обожествлять, что ли…
– Хорошо помню Горова, – задумчиво повторял Хрюкин, не отпуская от себя Егошина. – И портсигар свой… Еще бы!
…Двадцать второго июня, днем, часов около пяти, когда Хрюкин пробился наконец на КП командующего 12-й сухопутной армией генерала Понеделина, его поразил существовавший, оказывается, в природе щебет птиц, стук дятла по коре. Донеслось мычание недоеной коровы. Возможно, танки врага встали на дозаправку, а «юнкерсы» перед очередным налетом загружались бомбами, но так или иначе, десять, пятнадцать минут – или какие-то секунды? – царила тишина, сюрприз, откровение войны, пожелавшей сказать, что она не только грохот, кровь и смерть, но и такое вот умиротворение тоже. «Воюем двенадцать часов!» – говорил в этой тишине, когда Хрюкин вошел, плечистый полковник, знакомый Хрюкину по совместным штабным учениям, человек общительный и дошлый; на ужине, устроенном после учений, полковник со своим бокалом обошел за столом всех, кто был старше его по должности и званию, учтиво интересуясь, какое сложилось мнение о штабной игре, каждому выражая свои личные чувства. Сейчас, во всем новеньком, посверкивая медалью «XX лет РККА», полковник, прямо не обращаясь, адресовал свою речь Понеделину. Тот сидел молча, нахохлившись, его крестьянское приветливое лицо, освещенное обычно слабым румянцем, было бледно, как у обморочного. «Авиация, как всегда, вовремя, – обрадовался полковник Хрюкину. – Вчера из Москвы приволок чемодан литературы, прекрасный комплект, кстати, и „Биографии“ этого… Плутарха, да и „Первый удар“ Шпанова… А свояченица моя работает в приемной Михаила Ивановича Калинина. Так она, свояченица, подбросила мне на дорогу десять пачек „Герцеговины Флор“… Товарищ генерал-майор авиации! – тут же вовлек он Хрюкина в свои заботы, надеясь расшевелить-таки Понеделина, вывести его из шокового состояния. – Вы человек некурящий, так? Давайте ваш портсигар. Давайте, давайте!.. Павел Григорьевич, есть предложение заполнить портсигар генерал-майора авиации Хрюкина московскими папиросами марки „Герцеговина Флор“ с таким расчетом, чтобы через три-четыре недели в таком же составе раскурить их в поверженном Берлине!..»
Понеделин при этих задорных словах отвлекся от своей думы. Приподнял голову нехотя, где-то на уровне живота полковника задержав свой взгляд, исполненный такой беспросветной тоски и горечи, что Хрюкину стало не до портсигара.
Полковник, поштучно продувая папироски и постукивая ими о днище, уложил одна к одной двадцать пять штук и щелкнул крышкой, чтобы какие-то минуты спустя вместе с ними и портсигаром сгинуть в шквале артиллерийского налета, оборвавшего первое затишье первого дня войны…
Жесток огонь, уничтожающий иллюзии тишины, беструдной победы.
– …И портсигар свой помню, – повторил Тимофей Тимофеевич, связывая упование на взятие Берлина через три-четыре недели после начала войны, исповедовавшееся не одним штабным полковником, лишь взятое им напрокат, и Горова, принявшего флагмана на веру. Далеки они друг от друга, полковник и Горов, как июнь сорок первого далек от весны сорок третьего, а отказ от самостоятельного, трезвого взгляда на землю и небо роднит их.
Жесток огонь, сжигающий иллюзии, но он же закаляет душу и дает человеку силы продолжать свой путь.
– Иди, Михаил Николаевич, – сказал Хрюкин. – Летчики ждут.
Дальнейший ход наступления, начатого под Сталинградом, требовал подавления вражеской авиации на полевых площадках прежде, чем она поднимется для поддержки своих наземных войск.
– Лейтенант Гранищев, на КП!
Павел сидел на завалинке барака, не шелохнувшись.
– На КП, лейтенант, на КП! Бомбежки способствуют побегам!..
«Налет на Таганрог», – понял Павел.
Искупить вину, смыть позор. Снять грех с души, как говорили встарь.
Вряд ли налет изменит судьбу товарищей. Где они? В каком положении? Вряд ли.
Но быстрота, внезапность, предприимчивость дают иногда результаты, которых не ждешь!
Спланированный штабом Хрюкина и порученный Егошину налет на таганрогский аэродром подхватил лейтенанта Гранищева.
…Какая-то жилочка тряслась и дрожала в Павле, когда он взлетел, угрожая лопнуть, не выдержать напряжения. «Не разминулись, встретились, товарищ командир», – отвлекся, переключился летчик на Егошина.
«Ты веришь в первое впечатление?» – спросила его Лена однажды, и он, теряясь, как всегда, от ее вопросов, не зная, держит ли она в голове свою первую встречу с Барановым в Конной, или же говорит о впечатлении, оставшемся от их знакомства на посадочной МТФ, ответил, следуя правде, в том и другом случае для него убийственной: «Верю…» Если бы не Егошин, она бы вынесла из МТФ другое, совсем другое впечатление. Все между ними пошло бы иначе.
Ничего не забыв, ничего не простив, он наблюдал за Егошиным пристрастно.
«ИЛы», поднявшиеся с окрестных аэродромов, вышли на Ростов шестерками – каждая в свое время, – чтобы получить здесь истребителей сопровождения. Обычное дело: «ИЛы», которым замыкать строй, подотстали. Егошин не подстегивал их, радиокоманду «Разворот!» не давал, позволяя летчикам почувствовать, что они не обуза, что на них возложено прикрытие, что вся колонна ими дорожит. На протяжении одной, а то и полутора минут выжидал Егошин, чтобы они подтянулись, подстроились, пришли в себя; пот в кабине «ИЛа» не утирают, пот на лице летчика просыхает сам, так вот: чтобы сошли, испарились следы первого умывания…
Все это можно было бы одобрить и тут же поставить в укор, в прямое осуждение давешнему флагману. Но, показалось Павлу, медлит Егошин. Слишком уж он нетороплив. Тянет время, словно бы забывая, куда они посланы, зачем. Все решают минуты!..
Но вот колонна в тридцать боевых единиц, каждой своей клеточкой повинуясь голове, составилась, внешне успокоилась, возбуждая общее чувство собранности, нерасторжимого – венец командирских усилий – единства, позволяя ведущему «добавить газок», как говорят летчики, увеличить скорость движения…
И как же воспользовался этим Егошин?
Он развернул колонну… в море!
«Опять?» – возмутился Гранищев, вспомнив Авдыша, его рассказы о том, как уходил Егошин в кусты. – Вместо того чтобы жать напрямую, забирает в море… С таким-то хвостом!» – весь нетерпение, негодуя, он окинул взглядом умело собранную, – да, этого не отнять, – вздымавшуюся и проседавшую на незримых воздушных ухабах колонну. Разворот, смена курса – пробный камень сплоченности. Боевой порядок из тридцати экипажей после крутого, неожиданного маневра сохранял стройность и силу, выкованное Сталинградом единство «ИЛов» и «маленьких» было железным… Он понял, почему же так степенна, нетороплива колонна: о Лене, попавшей в Таганрог, никто не знает. Он единственный, кому известно ее участие в перелете!.. Надо было явиться в штаб. Надо было сообщить командованию, тому же Егошину. Он-то ее помнит… Дважды от имени штурмовиков благодарил телеграммами за прикрытие ее лично, телеграммы зачитывались перед строем, печатались в газетке…
Павел вслушивался в эфир, в безнотную музыку боевого полета.
Передатчик Егошина, изредка включаясь, всех подавлял, однако голоса вне регламента прорывались тоже. Требовательные – штурмовиков («ЯКи», «ЯКи», сократите дистанцию, плохо вас вижу!»), сдержанно-независимые – истребителей («Держусь заданного эшелона, прикрытие обеспечу!»), а также тех, кто обладал неписаным правом на подсказку, на совет. Такое право завоевал, например, капитан, известный в армии по имени и позывному Федот. «Море скрадывает высоту, низкий разворот опасен, будьте внимательны!» – дал в эфир рекомендацию Федот, и флагман Егошин не одернул Федота, своим молчанием согласился с ним. Внутри колонны царило согласие, умножавшее ее силу, ее грозную мощь, никто не выражал нетерпения. Лишь Амет-хан Султан, беспокойно сновавший с одного фланга строя на другой, казалось, был с Павлом заодно. Но когда он гортанно призвал товарищей: «Наведем порядок в небе!» – командир полка Шестаков тут же одернул его с земли: «Аметка, не зарывайся!..» Павел внял предостережению, адресованному Амету. Прикусил язык. Не спуская с Егошина глаз, признал: крюк в сторону моря расчетлив, оправдан. Да, конечно, именно так, внезапно, – со стороны ли морского простора, откуда сухопутных самолетов противник не ждет, прикрываясь ли солнцем, или же пользуясь разрезами местности, проходя в тени холмов, должно нападать на немецкий аэродром. Каждому сталинградцу это ясно, о чем речь? Азы повторяет Егошин, азы…
С ясным пониманием нехитрой егошинской затеи Павел ощутил приход второго дыхания. Усталость его оставила.
«Один „трехногий“ застрял, остальные следуют по курсу „Шмеля“, – сообщила земля. „Подняли «Бостонов“, – понял Павел.
«Бостоны», пришедшие через Тегеран, тоже в колонне… Будут завершать удар, ставить в Таганроге точку…
Время неслось, утекая, не поддаваясь контролю.
Давно ли прибыли «Бостоны»?
Давно ли среди пыли и грохота Р-ского аэродрома представлялся он близ «Бостона» капитану Горову, и капитан, погруженный в свои заботы, потребовал от него, лейтенанта, уставного обращения? «Правильно потребовал», – решил Павел, думая не так, как утром, на Р-ском аэродроме: летчик, не вернувшийся с задания, в глазах живого товарища начинает выступать в новом, отличном от прежнего освещении. Павел думал сейчас о Горове как о невернувшемся, новое его понимание только-только складывалось, намечалось. «Правильно потребовал… Капитан, а в чем-то я его превзошел», – вдруг твердо вывел Павел. Трезвая мысль явилась ему как открытие. Чем глубже он в нее вдумывался, тем больший испытывал приток свежих сил…
Маневр в сторону моря подсказан опытом, скрытый выход на хорошо защищенный аэродром нам, понятно, на руку, но вот какое сопряжено с ним неудобство: летчики над целью, под огнем должны перекладывать нагруженные бомбами, тяжелоуправляемые машины не в левую сторону, не в левый разворот, излюбленный птицами, а потому и человеком, научающимся от птиц, а в правую сторону, в правый разворот. Что несподручно. Пропадает контакт, разлаживается визуальная связь между «ИЛами» и «ЯКами», надежность боевого порядка слабеет. Павел ему воспротивился. Капитан Авдыш год назад, исходя из лучших побуждений, не смог развернуть вправо шестерку «ИЛов», и небо для сержанта сделалось с овчинку… Так настроенный, предубежденный, Павел между тем, стараясь перед другими не сплоховать, входил в затрудненный разворот, выполнял его, как и остальные двадцать девять летчиков, споро, ладно, не нарушая, не ослабляя боевого порядка… в чем нет, конечно, отдельной заслуги Егошина. Чтобы так собрать, так развернуть, так навести на цель тридцать разномастных бортов, каждый участник налета должен иметь за спиной Сталинград, пройти школу не одной, не двух летно-тактических конференций… Михаил Николаевич, как водится, пожинал плоды, а к развороту душа Павла не лежала… Он боялся, что в эти доли боевого маршрута, раскаленные близостью цели, когда вся необъятность жизни спрессовывается до размеров секунд, он пропустит, не увидит на земле то место, а с ним ускользнет от него и картина и понимание происшедшего с Леной, с капитаном в Таганроге. Уже взметнулись первые взрывы и заговорила зенитка, развешивая в небе черных медуз, и прозвучал в наушниках клич, в котором по дороге от Сталинграда на запад менялись только названия городов: «Я, Амет-хан Султан, нахожусь над Таганрогом, смерть немецким оккупантам!» – когда напрягшееся в Гранищеве ожидание сказало ему: «Здесь», и он, вытянув шею, даже слегка привстав на сиденье, поглядел туда… обмирание в груди, боязнь и желание встречи, – чувства, с которыми приближаются к телу усопшего. Постылый ли разворот тому причиной или непомерность жившей в нем надежды, но он увидел меньше, чем ожидал. Сходство аэродромов, ростовского и таганрогского, поразило его. Особенно со стороны реки, откуда выходил на город лидер. Та же здесь и так же протянулась черная посадочная полоса, на которой остановились, замерли, не «вильнув бедром» – как и он в Ростове, – два «ЯКа» с заводского двора, помеченные мелом, капитана и Егора, понял Павел, неразлучной пары. До казарм километра три. Оттуда, из казарм, рванули к ним грузовики с немецкими солдатами. Расстояние давало летчикам какие-то минуты. Расстрелять бензобаки, поджечь самолет, распорядиться собой…
За пределами аэродрома, в поле, две воронки курились дымами: Павел отметил их – свежие авиационные погребения… как под Сталинградом. Потом он снова их вспомнил…
– Шебельниченко, бей по «мессеру», который рулит!.. Ишь, таракан!.. Не дай ему взлететь! – ворвался в наушники напористый, сипловатый голос Егошина.
Властный призыв командира подействовал на Гранищева, как звук трубы на боевую лошадь: не раздумывая, не теряя дорогих секунд, он свалился переворотом, чтобы поддержать Шебельниченко, лихого старшину-сердцееда, в качестве воздушного стрелка занявшего место в задней кабине командирской машины…
Все дальнейшее раскололось надвое. Он увидел хвостовой знак «Черта полосатого», егошинской машины, неизменный и памятный со времен Обливской, увидел старшину Шебельниченко. По примеру сноровистых воздушных стрелков, понимающих толк и в обзоре, и в свободе обращения с турелью, Шебельниченко сбросил, оставил на земле колпак своей кабины. Тот же опыт искушенных бойцов сказал старшине, что подвесной брезентовый ремень, служивший ему сиденьем, в деле не годится. Ничем не прикрытый, но и ничем не стесненный, старшина поднялся в гнездышке во весь свой рост, стоял, развернувшись на врага грудью, и его злая, длинная очередь, взбивая быструю пыльную строчку на земле, настигала «мессера»… Удар!
«ЯК» Гранищева на полном ходу как бы споткнулся, пропустив вперед всех, кто только что был с ним рядом, и в опустевшем небе, в одиночестве, тишине, охватившей летчика, Павла пронзила мысль: «Где Егошин – там мое горе. Обливская, МТФ, Таганрог…»
Сколько-то минут тянул лейтенант, слыша тоскливый посвист ветра, видя, как бегут на него яркие краски земли, сомневаясь, чтобы клятое место во второй раз его от себя отпустило. Лишь то утешило Солдата, что не вражеский аэродром с казармой примет его, злорадствуя, в свои объятия, не гестаповский застенок, а клин пахоты, такой же, как в Пол-Заозерье, поросший ранней зеленью, издалека на него глянувшей…
Он вымахнул из кабины на стерню, жестко оценивая и одобряя свою посадку, которую никто не видел. Да что в ней, в конце концов, в посадке?! То, что он вынес сегодня из перелета, потерял, преодолел в себе и утвердил, больше. Важнее, дороже всех егошинских посадочных канонов, вместе с «зонами», стрельбами, маршрутами, недополученными в училище и ЗАПе кровью и потом наверстанными на Волге и на Дону. «Больше, важнее», – повторял он возбужденно, не понимая происходящей в нем нелепой в открытой вражеской степи перемены. «Так бывает перед концом!» – вспомнил он где-то читанное. – «Просветление, вспышка чувств», – но от начатого не отступился. «Если бы он меня понял», – напал Павел на первопричину, о которой знал, о которой все время думал и которую только сейчас, на краю бездны, так ясно и просто для себя выразил. Он внутренне замер от этой все объясняющей мысли, застывшее, выжидательно приподнятое крыло капитанского «ЯКа», когда Павел от него отходил, вырисовалось перед ним. «Понял, не поверил. Не решился. Не хватало духу… Бортпайка-то нет, бортпаек-то слопал!» – ужаснулся Павел своему положению на пустыре.
– Вылазь! – кричал ему запыхавшийся РП, руководитель полетов, расставляя подоспевших мотористов, чтобы убрать с поля «ЯК», мешавший взлету «горбатых». – Уснул, что ли? Вылазь! – кричал РП.
Павел полез из кабины, ноги плохо его слушались. Скатившись на землю, он спросил виновато:
– «Пешка» на подходе?
РП не понял, о чем сипит, о чем бормочет пилотяга. В Ростове не ждали ни этого истребителя, ни тем более «пешку»: ведь флагман стартовал не из Р. Приводная радиостанция для экипажа флагмана не заказывалась, сам он в эфир не выходил…
Держась за крыло, под возгласы РП, спешившего освободить взлетную для самолетов, уходивших на Краснодар, Павел плелся за «ЯКом» в тот конец аэродрома, куда укатили оба его собрата по несчастью. «Упала, упала, упала», – стучало у него в висках, он не понимал, почему он так спокоен, бездеятелен, покорно тащится, слушая крики суетливого РП, когда Лена где-то одна, быть может, зовет его, истекает кровью…
От «семерки» отделился ему навстречу незнакомый летчик.
– Где Егор? – Павел искал глазами славного парня, который тоже прихватил десятый класс.
– С капитаном! – блеснул зубами летчик, утираясь, как платком, белым подшлемником. Его светлые волосы были темны от пота. – Спарились!.. Где капитан, там и Егор, он капитана не бросит!
– А на «семерке»? – Павлу нужен был тот парень – повелитель соловья, чтобы с ним посоветоваться, вместе что-то решить.
– Я, – ответил летчик, радуясь твердой земле под ногами. – Трое здесь, остальные неизвестно! – счастливый тем, что он в Ростове, летчик не скрывал своего торжества и желания знать, чем же все обернется для тех, кто пренебрег их примером.
– Десятиклассник? – спросил его Павел, не отдавая себе отчета в неуместности своего вопроса.
– Студент, – протянул летчик, как говорят о чем-то давно забытом. – Один идет! – Он вскинул руку в небо.
Потупив игравший бликами нос, к Ростову торопился лидер.
Справа от него, где два часа трудилась Лена, зияла пустота. Слева, где всю дорогу терпели двое, Горов и Житников, зияла пустота. За хвостом, где страдали «маленькие», не внявшие призыву Павла, зияла пустота. Сиротливый, в считанные минуты все растерявший флагман вид имел зловещий.
– А ребята?! – Радость счастливого возвращения еще не сошла с лица летчика, промокавшего шею подшлемником.
– Нет ребят. – Гранищев старался говорить твердо, губы его плохо слушались.
Он готов был сопровождать пару Дралкин – Лена, держась. в сторонке, ничем себя не выдавая, в молчаливом, горьком созерцании чужого единения, – готов был следовать за нею всю жизнь, только бы Лена, жива и здорова, появилась в Ростове.
…В слухах из штаба, куда, ни с кем не заговаривая, со штурманом Кулевым во главе проследовал экипаж флагмана, первым было слово «Таганрог». Звучало оно неправдоподобно, и Таганрог отметали. Но подробности, просачивающиеся из штаба, были связаны с Таганрогом, занятым немцами, с таганрогским аэродромом, с его посадочной, с зениткой, охраняющей город, и слух, казавшийся невероятным, постепенно представал как правда, как трагическая реальность не знающей успокоения войны: экипаж «ПЕ-2» вместо Ростова вывел «маленьких» – с опустевшими бензобаками, не способных более держаться в воздухе – на таганрогский аэродром… В последний момент, поняв свою ошибку, лидер, ускользнув от зенитного огня, взял курс на Ростов и через несколько минут был на месте, судьба же «ЯКов» в деталях пока неизвестна: кто-то сел, кто-то упал, кого-то расстреляла в воздухе зенитка…
Павел слушал это, сидя на завалинке штаба, перекладывая в руках и подставляя ветру влажный шлемофон, неловко привалившись к стене барака. Его опавшее, в щетине, лицо щипало, широко раскрытые глаза блуждали. В самых мрачных своих предчувствиях не ожидал Гранищев такой развязки. Оккупированный город, «ЯКи» над ним без капли горючего…
Взад и вперед, мельтеша, проходили перед лейтенантом какие-то люди, пересказывая, уточняя, додумывая подробности… Пойти в штаб? Потребовать встречи с экипажем Дралкина?.. Он может точно указать, в какой момент ошибся штурман, приняв село без церкви за районный центр. Или раньше, на подходе к Р., когда удачливый штурман, куражась, принялся, непогрешимый, муштровать «маленьких», учить их уму-разуму… Еще раньше: когда поднялся в воздух экипаж с миной замедленного действия на борту – внутренним разладом.
Разберутся с экипажем.
Разберутся.
Он свое получит.
Но Лена?!
Капитан, Егор – повелитель птиц! Остальные ребята?
Противоречивые слухи, освещая частности, обостряли сомнения, рождали надежды. Отводя сомнения, внемля надеждам, Павел ничего на веру не принимал. В душе до конца он не мог, не хотел смиряться с тем, что вокруг говорилось, желание во всем удостовериться лично несло в себе нечто врачующее. Чем больше вдумывался он в свое спасение, тем жестче терзал его ужас расплаты за слепое доверие, тем отчетливей понимал летчик, вышедший на Ростов во главе троицы, как мало он сделал…
Народ возле штаба прибывал; в лице, в глазах Гранищева было что-то удерживающее любопытных от расспросов.
Говорить он ни с кем не хотел и не мог.
Прирос к завалинке, немощный, как Илья Муромец на печи…
– Должны помнить, товарищ генерал, – повторил Егошин, получив задание нанести удар по немецкому аэродрому и вместо сбора группы и проработки боевого приказа продолжая стоять, переминаясь с ноги на ногу, перед Хрюкиным. Старания Михаила Николаевича вызнать подробности чепе ничего не дали, а слухи между тем один невероятнее другого росли как снежный ком. Одна из догадок: якобы на «ПЕ-2» оказался экипаж, сбитый прошлым летом над Россошью нашим же молоденьким, только из училища истребителем (Егошин тот случай знал доподлинно; поборник единства авиационных рядов, он и «деда», не тем будь помянут, «строгал» за превратное его толкование, и блудного сына Гранищева). Так вот, якобы этот экипаж, оказавшись в роли лидера, в отместку за пережитые страдания завел эскадрилью истребителей на Таганрог… По другой версии, флагман перелета будто бы изо всех сил тянул «маленьких» в Ростов и будто бы Горов флагману вопреки отколол, отбил от него своих летчиков и увлек их в Таганрог – сдаваться… И так далее. Истинных же обстоятельств Михаил Николаевич не знал: для их заполучения не было у него ни источников, ни времени. С таким сумбуром в голове он предстал перед Хрюкиным, выслушал задание. «Горова – знаешь?» – неприязненно, как ему показалось, спросил Хрюкин. Жизнь учила Егошина: в делах человеческих солдатская прямота, рыцарская безоглядность иной раз слишком дорого стоят. Иной раз выгодней промолчать. Тем более война – и какие только коленца она не откалывает!.. Выждать. Расспросить по возвращении с задания троицу, пришедшую в Ростов. Особенно командира троицы, он-то все видел, по ходу дела разобрался, что к чему… Когда будут собраны факты, предстанет картина. Не спешить… Как выжидал он, тянул, не проявляя своего отношения, в случае с Авдышем. Да. А потом решил, как все тогда решали… Вспомнив Авдыша, его непредвиденное возвращение в полк на запропастившейся «спарке», краской стыда залившись при воспоминании о тогда же состоявшемся между ними разговоре – слава богу, состоявшемся, – вспомнив геройскую гибель капитана в бою, отмеченную отдельным приказом Хрюкина, – Михаил Николаевич после короткого колебания ответил: «Знаю». Выжидать не стал, первого душевного намерения не скорректировал… «Знаю». Подтвердив знакомство с Горовым, Михаил Николаевич, к собственному удивлению, осмелел. Не посвященный в детали таганрогского чепе, он, как никто другой в Ростове, знал Горова. И только на это, на одно это, ни на что больше не опирался. «Вот они, резервы… сырые, не прошедшие огня резервы», – болью и недоумением отзывалось ожидание, жившее в Егошине. Не так, может быть, напористо, не так пылко, как хотелось, но неуступчиво и твердо Михаил Николаевич докладывал генералу свое личное мнение об Алексее Горове, чье поведение мучительно обдумывалось и обсуждалось в этот час всеми. Тот факт, что Хрюкин однажды видел Горова и как летчика его отметил, очень ободрял Михаила Николаевича.
– Портсигар разыгрывали, – напомнил он.
– Да, да, да, – машинально отозвался Тимофей Тимофеевич.
– Во время инспекции, – наводил Михаил Николаевич командарма на памятный случай, освещавший фигуру Алексея. – Вы еще пригрозили, дескать, за такую посадку, как у меня, надо бы с меня получить портсигар…
– А потому, что сел плохо, с промазом… Горов – длинноногий? Детдомовец?
– Он!
Вспомнив летчика, его строгое лицо с кротким, доверчивым выражением и чистую, без характерного волжского «оканья» речь, Тимофей Тимофеевич, тяготившийся усердием мнительных сослуживцев, отвел дошедшие до него предположения: а не по злому ли умыслу оказался капитан в Таганроге? Версию предательства он исключил.
Но облегчения не испытал.
Содеянное флагманом ужасно и вместе с тем вполне доступно пониманию авиатора-профессионала: потеря ориентировки. В авиации такие несчастья порождаются известными причинами халатности, самонадеянности, в конечном счете непрофессионализма. В данном случае беду усугубили погодные условия весны, топография прифронтового района. Но Горов! Зрелый летчик, капитан, командир эскадрильи… Как же Горов оказался во власти непутевого?!
– …Извинение мне принес, – припоминал Михаил Николаевич далекие денечки. Чем дальше шел разговор, тем меньше скрывал Михаил Николаевич за растерянностью, его охватившей, симпатию к своему воспитаннику, «любимцу Егошина», как о нем говорили, тем заметней на губастом лице бывшего студента техникума меховой промышленности, на его покрасневшем от натуги и страдания тонкокожем лбу выступало усилие проникнуть в мир чужой души. А командарма, в шестнадцать лет впервые раскрывшего букварь, кто учил разгадывать подобные загадки? Но и от этого бремени не позволено им уклониться. Ничьей и ниоткуда помощи не ожидая, они оба, Хрюкин и Егошин, мучались, доискиваясь причин разыгравшейся драмы. – Он, товарищ генерал, видите, как считал: если я, например, старший командир, то, значит, у меня все идеально. Так представлял. Имел тенденцию обожествлять, что ли…
– Хорошо помню Горова, – задумчиво повторял Хрюкин, не отпуская от себя Егошина. – И портсигар свой… Еще бы!
…Двадцать второго июня, днем, часов около пяти, когда Хрюкин пробился наконец на КП командующего 12-й сухопутной армией генерала Понеделина, его поразил существовавший, оказывается, в природе щебет птиц, стук дятла по коре. Донеслось мычание недоеной коровы. Возможно, танки врага встали на дозаправку, а «юнкерсы» перед очередным налетом загружались бомбами, но так или иначе, десять, пятнадцать минут – или какие-то секунды? – царила тишина, сюрприз, откровение войны, пожелавшей сказать, что она не только грохот, кровь и смерть, но и такое вот умиротворение тоже. «Воюем двенадцать часов!» – говорил в этой тишине, когда Хрюкин вошел, плечистый полковник, знакомый Хрюкину по совместным штабным учениям, человек общительный и дошлый; на ужине, устроенном после учений, полковник со своим бокалом обошел за столом всех, кто был старше его по должности и званию, учтиво интересуясь, какое сложилось мнение о штабной игре, каждому выражая свои личные чувства. Сейчас, во всем новеньком, посверкивая медалью «XX лет РККА», полковник, прямо не обращаясь, адресовал свою речь Понеделину. Тот сидел молча, нахохлившись, его крестьянское приветливое лицо, освещенное обычно слабым румянцем, было бледно, как у обморочного. «Авиация, как всегда, вовремя, – обрадовался полковник Хрюкину. – Вчера из Москвы приволок чемодан литературы, прекрасный комплект, кстати, и „Биографии“ этого… Плутарха, да и „Первый удар“ Шпанова… А свояченица моя работает в приемной Михаила Ивановича Калинина. Так она, свояченица, подбросила мне на дорогу десять пачек „Герцеговины Флор“… Товарищ генерал-майор авиации! – тут же вовлек он Хрюкина в свои заботы, надеясь расшевелить-таки Понеделина, вывести его из шокового состояния. – Вы человек некурящий, так? Давайте ваш портсигар. Давайте, давайте!.. Павел Григорьевич, есть предложение заполнить портсигар генерал-майора авиации Хрюкина московскими папиросами марки „Герцеговина Флор“ с таким расчетом, чтобы через три-четыре недели в таком же составе раскурить их в поверженном Берлине!..»
Понеделин при этих задорных словах отвлекся от своей думы. Приподнял голову нехотя, где-то на уровне живота полковника задержав свой взгляд, исполненный такой беспросветной тоски и горечи, что Хрюкину стало не до портсигара.
Полковник, поштучно продувая папироски и постукивая ими о днище, уложил одна к одной двадцать пять штук и щелкнул крышкой, чтобы какие-то минуты спустя вместе с ними и портсигаром сгинуть в шквале артиллерийского налета, оборвавшего первое затишье первого дня войны…
Жесток огонь, уничтожающий иллюзии тишины, беструдной победы.
– …И портсигар свой помню, – повторил Тимофей Тимофеевич, связывая упование на взятие Берлина через три-четыре недели после начала войны, исповедовавшееся не одним штабным полковником, лишь взятое им напрокат, и Горова, принявшего флагмана на веру. Далеки они друг от друга, полковник и Горов, как июнь сорок первого далек от весны сорок третьего, а отказ от самостоятельного, трезвого взгляда на землю и небо роднит их.
Жесток огонь, сжигающий иллюзии, но он же закаляет душу и дает человеку силы продолжать свой путь.
– Иди, Михаил Николаевич, – сказал Хрюкин. – Летчики ждут.
Дальнейший ход наступления, начатого под Сталинградом, требовал подавления вражеской авиации на полевых площадках прежде, чем она поднимется для поддержки своих наземных войск.
– Лейтенант Гранищев, на КП!
Павел сидел на завалинке барака, не шелохнувшись.
– На КП, лейтенант, на КП! Бомбежки способствуют побегам!..
«Налет на Таганрог», – понял Павел.
Искупить вину, смыть позор. Снять грех с души, как говорили встарь.
Вряд ли налет изменит судьбу товарищей. Где они? В каком положении? Вряд ли.
Но быстрота, внезапность, предприимчивость дают иногда результаты, которых не ждешь!
Спланированный штабом Хрюкина и порученный Егошину налет на таганрогский аэродром подхватил лейтенанта Гранищева.
…Какая-то жилочка тряслась и дрожала в Павле, когда он взлетел, угрожая лопнуть, не выдержать напряжения. «Не разминулись, встретились, товарищ командир», – отвлекся, переключился летчик на Егошина.
«Ты веришь в первое впечатление?» – спросила его Лена однажды, и он, теряясь, как всегда, от ее вопросов, не зная, держит ли она в голове свою первую встречу с Барановым в Конной, или же говорит о впечатлении, оставшемся от их знакомства на посадочной МТФ, ответил, следуя правде, в том и другом случае для него убийственной: «Верю…» Если бы не Егошин, она бы вынесла из МТФ другое, совсем другое впечатление. Все между ними пошло бы иначе.
Ничего не забыв, ничего не простив, он наблюдал за Егошиным пристрастно.
«ИЛы», поднявшиеся с окрестных аэродромов, вышли на Ростов шестерками – каждая в свое время, – чтобы получить здесь истребителей сопровождения. Обычное дело: «ИЛы», которым замыкать строй, подотстали. Егошин не подстегивал их, радиокоманду «Разворот!» не давал, позволяя летчикам почувствовать, что они не обуза, что на них возложено прикрытие, что вся колонна ими дорожит. На протяжении одной, а то и полутора минут выжидал Егошин, чтобы они подтянулись, подстроились, пришли в себя; пот в кабине «ИЛа» не утирают, пот на лице летчика просыхает сам, так вот: чтобы сошли, испарились следы первого умывания…
Все это можно было бы одобрить и тут же поставить в укор, в прямое осуждение давешнему флагману. Но, показалось Павлу, медлит Егошин. Слишком уж он нетороплив. Тянет время, словно бы забывая, куда они посланы, зачем. Все решают минуты!..
Но вот колонна в тридцать боевых единиц, каждой своей клеточкой повинуясь голове, составилась, внешне успокоилась, возбуждая общее чувство собранности, нерасторжимого – венец командирских усилий – единства, позволяя ведущему «добавить газок», как говорят летчики, увеличить скорость движения…
И как же воспользовался этим Егошин?
Он развернул колонну… в море!
«Опять?» – возмутился Гранищев, вспомнив Авдыша, его рассказы о том, как уходил Егошин в кусты. – Вместо того чтобы жать напрямую, забирает в море… С таким-то хвостом!» – весь нетерпение, негодуя, он окинул взглядом умело собранную, – да, этого не отнять, – вздымавшуюся и проседавшую на незримых воздушных ухабах колонну. Разворот, смена курса – пробный камень сплоченности. Боевой порядок из тридцати экипажей после крутого, неожиданного маневра сохранял стройность и силу, выкованное Сталинградом единство «ИЛов» и «маленьких» было железным… Он понял, почему же так степенна, нетороплива колонна: о Лене, попавшей в Таганрог, никто не знает. Он единственный, кому известно ее участие в перелете!.. Надо было явиться в штаб. Надо было сообщить командованию, тому же Егошину. Он-то ее помнит… Дважды от имени штурмовиков благодарил телеграммами за прикрытие ее лично, телеграммы зачитывались перед строем, печатались в газетке…
Павел вслушивался в эфир, в безнотную музыку боевого полета.
Передатчик Егошина, изредка включаясь, всех подавлял, однако голоса вне регламента прорывались тоже. Требовательные – штурмовиков («ЯКи», «ЯКи», сократите дистанцию, плохо вас вижу!»), сдержанно-независимые – истребителей («Держусь заданного эшелона, прикрытие обеспечу!»), а также тех, кто обладал неписаным правом на подсказку, на совет. Такое право завоевал, например, капитан, известный в армии по имени и позывному Федот. «Море скрадывает высоту, низкий разворот опасен, будьте внимательны!» – дал в эфир рекомендацию Федот, и флагман Егошин не одернул Федота, своим молчанием согласился с ним. Внутри колонны царило согласие, умножавшее ее силу, ее грозную мощь, никто не выражал нетерпения. Лишь Амет-хан Султан, беспокойно сновавший с одного фланга строя на другой, казалось, был с Павлом заодно. Но когда он гортанно призвал товарищей: «Наведем порядок в небе!» – командир полка Шестаков тут же одернул его с земли: «Аметка, не зарывайся!..» Павел внял предостережению, адресованному Амету. Прикусил язык. Не спуская с Егошина глаз, признал: крюк в сторону моря расчетлив, оправдан. Да, конечно, именно так, внезапно, – со стороны ли морского простора, откуда сухопутных самолетов противник не ждет, прикрываясь ли солнцем, или же пользуясь разрезами местности, проходя в тени холмов, должно нападать на немецкий аэродром. Каждому сталинградцу это ясно, о чем речь? Азы повторяет Егошин, азы…
С ясным пониманием нехитрой егошинской затеи Павел ощутил приход второго дыхания. Усталость его оставила.
«Один „трехногий“ застрял, остальные следуют по курсу „Шмеля“, – сообщила земля. „Подняли «Бостонов“, – понял Павел.
«Бостоны», пришедшие через Тегеран, тоже в колонне… Будут завершать удар, ставить в Таганроге точку…
Время неслось, утекая, не поддаваясь контролю.
Давно ли прибыли «Бостоны»?
Давно ли среди пыли и грохота Р-ского аэродрома представлялся он близ «Бостона» капитану Горову, и капитан, погруженный в свои заботы, потребовал от него, лейтенанта, уставного обращения? «Правильно потребовал», – решил Павел, думая не так, как утром, на Р-ском аэродроме: летчик, не вернувшийся с задания, в глазах живого товарища начинает выступать в новом, отличном от прежнего освещении. Павел думал сейчас о Горове как о невернувшемся, новое его понимание только-только складывалось, намечалось. «Правильно потребовал… Капитан, а в чем-то я его превзошел», – вдруг твердо вывел Павел. Трезвая мысль явилась ему как открытие. Чем глубже он в нее вдумывался, тем больший испытывал приток свежих сил…
Маневр в сторону моря подсказан опытом, скрытый выход на хорошо защищенный аэродром нам, понятно, на руку, но вот какое сопряжено с ним неудобство: летчики над целью, под огнем должны перекладывать нагруженные бомбами, тяжелоуправляемые машины не в левую сторону, не в левый разворот, излюбленный птицами, а потому и человеком, научающимся от птиц, а в правую сторону, в правый разворот. Что несподручно. Пропадает контакт, разлаживается визуальная связь между «ИЛами» и «ЯКами», надежность боевого порядка слабеет. Павел ему воспротивился. Капитан Авдыш год назад, исходя из лучших побуждений, не смог развернуть вправо шестерку «ИЛов», и небо для сержанта сделалось с овчинку… Так настроенный, предубежденный, Павел между тем, стараясь перед другими не сплоховать, входил в затрудненный разворот, выполнял его, как и остальные двадцать девять летчиков, споро, ладно, не нарушая, не ослабляя боевого порядка… в чем нет, конечно, отдельной заслуги Егошина. Чтобы так собрать, так развернуть, так навести на цель тридцать разномастных бортов, каждый участник налета должен иметь за спиной Сталинград, пройти школу не одной, не двух летно-тактических конференций… Михаил Николаевич, как водится, пожинал плоды, а к развороту душа Павла не лежала… Он боялся, что в эти доли боевого маршрута, раскаленные близостью цели, когда вся необъятность жизни спрессовывается до размеров секунд, он пропустит, не увидит на земле то место, а с ним ускользнет от него и картина и понимание происшедшего с Леной, с капитаном в Таганроге. Уже взметнулись первые взрывы и заговорила зенитка, развешивая в небе черных медуз, и прозвучал в наушниках клич, в котором по дороге от Сталинграда на запад менялись только названия городов: «Я, Амет-хан Султан, нахожусь над Таганрогом, смерть немецким оккупантам!» – когда напрягшееся в Гранищеве ожидание сказало ему: «Здесь», и он, вытянув шею, даже слегка привстав на сиденье, поглядел туда… обмирание в груди, боязнь и желание встречи, – чувства, с которыми приближаются к телу усопшего. Постылый ли разворот тому причиной или непомерность жившей в нем надежды, но он увидел меньше, чем ожидал. Сходство аэродромов, ростовского и таганрогского, поразило его. Особенно со стороны реки, откуда выходил на город лидер. Та же здесь и так же протянулась черная посадочная полоса, на которой остановились, замерли, не «вильнув бедром» – как и он в Ростове, – два «ЯКа» с заводского двора, помеченные мелом, капитана и Егора, понял Павел, неразлучной пары. До казарм километра три. Оттуда, из казарм, рванули к ним грузовики с немецкими солдатами. Расстояние давало летчикам какие-то минуты. Расстрелять бензобаки, поджечь самолет, распорядиться собой…
За пределами аэродрома, в поле, две воронки курились дымами: Павел отметил их – свежие авиационные погребения… как под Сталинградом. Потом он снова их вспомнил…
– Шебельниченко, бей по «мессеру», который рулит!.. Ишь, таракан!.. Не дай ему взлететь! – ворвался в наушники напористый, сипловатый голос Егошина.
Властный призыв командира подействовал на Гранищева, как звук трубы на боевую лошадь: не раздумывая, не теряя дорогих секунд, он свалился переворотом, чтобы поддержать Шебельниченко, лихого старшину-сердцееда, в качестве воздушного стрелка занявшего место в задней кабине командирской машины…
Все дальнейшее раскололось надвое. Он увидел хвостовой знак «Черта полосатого», егошинской машины, неизменный и памятный со времен Обливской, увидел старшину Шебельниченко. По примеру сноровистых воздушных стрелков, понимающих толк и в обзоре, и в свободе обращения с турелью, Шебельниченко сбросил, оставил на земле колпак своей кабины. Тот же опыт искушенных бойцов сказал старшине, что подвесной брезентовый ремень, служивший ему сиденьем, в деле не годится. Ничем не прикрытый, но и ничем не стесненный, старшина поднялся в гнездышке во весь свой рост, стоял, развернувшись на врага грудью, и его злая, длинная очередь, взбивая быструю пыльную строчку на земле, настигала «мессера»… Удар!
«ЯК» Гранищева на полном ходу как бы споткнулся, пропустив вперед всех, кто только что был с ним рядом, и в опустевшем небе, в одиночестве, тишине, охватившей летчика, Павла пронзила мысль: «Где Егошин – там мое горе. Обливская, МТФ, Таганрог…»
Сколько-то минут тянул лейтенант, слыша тоскливый посвист ветра, видя, как бегут на него яркие краски земли, сомневаясь, чтобы клятое место во второй раз его от себя отпустило. Лишь то утешило Солдата, что не вражеский аэродром с казармой примет его, злорадствуя, в свои объятия, не гестаповский застенок, а клин пахоты, такой же, как в Пол-Заозерье, поросший ранней зеленью, издалека на него глянувшей…
Он вымахнул из кабины на стерню, жестко оценивая и одобряя свою посадку, которую никто не видел. Да что в ней, в конце концов, в посадке?! То, что он вынес сегодня из перелета, потерял, преодолел в себе и утвердил, больше. Важнее, дороже всех егошинских посадочных канонов, вместе с «зонами», стрельбами, маршрутами, недополученными в училище и ЗАПе кровью и потом наверстанными на Волге и на Дону. «Больше, важнее», – повторял он возбужденно, не понимая происходящей в нем нелепой в открытой вражеской степи перемены. «Так бывает перед концом!» – вспомнил он где-то читанное. – «Просветление, вспышка чувств», – но от начатого не отступился. «Если бы он меня понял», – напал Павел на первопричину, о которой знал, о которой все время думал и которую только сейчас, на краю бездны, так ясно и просто для себя выразил. Он внутренне замер от этой все объясняющей мысли, застывшее, выжидательно приподнятое крыло капитанского «ЯКа», когда Павел от него отходил, вырисовалось перед ним. «Понял, не поверил. Не решился. Не хватало духу… Бортпайка-то нет, бортпаек-то слопал!» – ужаснулся Павел своему положению на пустыре.