Страница:
Два тонких вигвамных дымка курились над бледно-зеленой стерней, мягко его принявшей, совершенно так же, как затухали две воронки, два свежих погребения на границе таганрогского аэродрома, и это случайное мелкое сходство, остро им схваченное, дало толчок исстрадавшемуся воображению, и тихий, подсушенный ветром озимый клин, где он стоял, наполнился грохотом грузовиков, мотоциклов, гиканьем и свистом автоматчиков, летевших за своей добычей, за капитаном Горовым и сержантом, севшим рядом («Егор капитана не бросит… Спарились!..»).
Только предсмертные минуты неповторимы в кругах человеческой жизни.
Смерть, надвигаясь на Горова в зеленых, шестиосных грузовиках, посылала ему самые страшные из последних минут, какие могут выпасть человеку, делая его бессильным свидетелем им же порожденной трагедии. Финал ее сверкнул, как грозовой разряд, высвечивающий мертвенным светом каждую былинку, но слишком краткий, чтобы все увидеть; потрясенное сознание успевает лишь воспринять то, что стоит перед глазами. Алексей не сразу понял, что громовая пальба, впервые им услышанная, вызвана появлением его самолетов и против них же обращена: он искал глазами лидера. Его в небе не было. Лидер исчез, непостижимо и зловеще, как японец в морозной синеве далекого Сихотэ-Алиня. Над летным полем, сжигая последние капли, пошатывались в кучно вспухавших разрывах «ЯКи», не знавшие спасения. Одному зенитка отбила крыло. Он кувыркнулся и рухнул, оглушив Горова взрывной волной; ярость орудийного грохота возросла. Оберегаясь от комьев земли, от взлетавших обломков, Горов увидел, как другой «ЯК», расстрелянный «эрликоном», вспыхнул на посадочной. С трудом удерживаясь на ногах, промеряя убывавшее расстояние до мотоциклов, до грузовиков, чувствуя необратимый лет секунд, Горов не в силах был отвлечься от маленького «ЯКа», опоясанного белым, как фата, кольцом. Мало сказать, что летчик его не растерялся, – он вел с немецкой зениткой игру в пятнашки, от которой веяло жутью. Увернувшись от залпа, в него нацеленного, уклоняясь от прерывистых очередей, его настигавших, он облапошивал орудийную прислугу, как хотел, доводя ее до осатанения; он знал и умел нечто, Горову недоступное. Колпак кабины был откинут, лента охватывала развевавшиеся волосы – Бахарева! Она одна состязалась в небе с врагом. Лидер сгинул, да Горов больше к нему и не взывал. Он отторгнул лидера от себя. На черной, оттаявшей, скользкой земле он один расплачивался за все и судил себя, как умел, воздавая должное видению надежды, – пока летчик в небе, надежда остается, а Бахарева, изловчаясь, гнала вперед. Она сработала лучше, чем он, капитан, распознала вражеский аэродром. Не влетела с маху, как он, в западню. «Трасса!» – задним числом воскресил он не понятый им сигнал, вопль отчаяния, которым потряс небо лейтенант Гранищев. И она, возможно… Какого парня упустил, Горов. Какою пренебрег подмогой. Ведь кроме верности, умения держаться рядом, – как дорог в нашем деле опыт, навык строгого контроля. Горов, Горов, задвинул лейтенанта в хвост. Потому что скромен, не упирает на заслуги. Без претензий и без ореола. Поставил его замыкающим. Так он и там – теперь-то это ясно – из кожи лез, стараясь образумить капитана… В голове бы колонны держать сталинградца. Рядом. Глаз с него не сводить, каждому знаку внимать.
Бахарева, лишая немцев торжества удачи, рвала силки, расставленные для «ЯКов». Стараясь за всех, она как бы подтверждала правоту капитана, отдавшего ей место справа от флагмана; проскальзывая среди частых дымков, выворачивая на восток, к дому, к своим, она вызвала у Горова, безмерно перед нею виновного, целящее чувство отмщения… «Уйдет… уйдет», – подгонял, подхлестывал ее Алексей, врастая в землю, ставя в заслугу Бахаревой литры сэкономленного ею на маршруте бензина: молодцом держалась, мастерски, не елозила в строю, не газовала. «Она и здесь меня превзошла», – свел было Алексей свою ужасную перед всеми вину к расходу горючки; другой, безжалостный голос в нем отмел эту уловку… но додумать, выразить главное, чего не прощал себе Горов, не оставалось ни времени, ни сил: сердцем отзывался он на метры, взятые у врага неуязвимым «ЯКом». Вдруг мотор «ЯКа» чихнул… пресекся… умолк. Явственно, как в гробовой тиши, расслышал он его молчание. Дрогнули, качнулись в страшном сомнении крылья. Замер окольцованный «ЯК» и беззвучно, камнем прянул на грудь земли…
Пытку, суд и казнь Горов принял одновременно. Житников, лишенный Оружия прежде, чем схватился в воздухе с тевтоном, поддержал свободной рукой капитана, не давая ему упасть, вместе с этой потребностью до последнего быть опорой другому, крича и немцам и Альке, спешившей к нему на фронт, и всем, что он небезоружен! Горов знал, что рука его с пистолетом тверда. «Теперь уж я не ошибусь, теперь уж я не ошибусь!» – всаживал Алексей пулю за пулей в свой «ЯК», а «ЯК» не загорался… Один патрон остался в стволе и не более ста метров до мчавшихся через кочки и выбоины мотоциклистов. «Отпрыгались, Егорушка, живыми не дадимся!..»
Последнее, что услышал Алексей, был выстрел, прозвучавший рядом.
Долг выполнить нетрудно, труднее знать, в чем он состоит.
Воздавая должное мужеству русских летчиков, немецкий комендант распорядился произвести погребение двух взятых на аэродроме тел с отданием воинских почестей, огласив их могилу ружейным залпом…
…Рокот моторов катился над поросшей зеленой травкой полем, – от Таганрога, сохраняя порядок, как при заходе на цель, «ИЛы» шестерками возвращались домой.
– Братцы! – вскинул руку Павел, и так, с приподнятой рукой, стоял, глядя на вожака, начавшего разворот, на знакомый хвостовой знак егошинской машины, «Черта полосатого», на медленно, очень медленно выходившие наружу колеса; чувство пришедшего спасения, владея всем его существом, предательской слабостью отзываясь в коленях, не освобождало летчика от желания следить за посадкой и оценивать ее, – лучшую из всех, сколько ему еще суждено их увидеть и сделать…
«ИЛы», продолжая не законченную в таганрогском небе работу, выстраивались в защитный, избавительный круг над землей – над человеческой фигуркой рядом с маленьким самолетом.
Пять дней отлеживался Павел в поселке под Ростовом. От армейского дома отдыха, с помпой открытого специально для летчиков, отказался, дремал на своем топчане, как сурок, то пропуская завтрак, то забывая обед, то не ходя на ужин. В боевой расчет его не назначали, на аэродром не брали – «Солдат погрузился в спячку». Из Р., от полковника Челюскина, пришла докладная об участии в перелете младшего лейтенанта Бахаревой. Павла дважды вызывали в особый отдел. Отвечать на вопросы, выявлявшие «моральное лицо» Лены, объяснять кому бы то ни было ее поведение было для него мукой. «Они ее не знают, – утешал он себя. – Это их служба». Восстанавливал в памяти, вновь и вновь перебирал минуты, приведшие «маленьких» в Таганрог. В остальном им владело безразличие. Новости с аэродрома словно бы его не касались.
Какая-то заезжая труппа ставила в поселковом клубе «Чужого ребенка»; зрелища развлекают, выводят из апатии, он отправился на спектакль. Пробрался в клуб, занял место на лавке. Вспомнил завод, получение «ЯКов», танцы… Сидел, не видя сцены, не слыша актеров, не понимая, что они представляют, зачем. С первого действия ушел, снова залег. «Бахарева не планировалась в группу Горова, вам это известно?» – спрашивали его в особом отделе. «Да». – «В группу Горова она вошла, по сути, явочным порядком. Причина?» Не явочным порядком. Ее направил к Горову полковник Челюскин.
Но действительно Лена к этому стремилась, а добиться своего она умела. Причина – Дралкин. Григорий Дралкин, бывший ее инструктор. В аэроклубе что-то между ними наметилось, что – не поняли, «вошли в туман» – война… Три года не виделись, и вдруг, на перепутье фронтовых дорог, – Дралкин. Да еще не собственной персоной, не лично, а возможностью встречи, обещанием свидания, что всегда волнует, а в условиях войны и говорить нечего. Поднял, всколыхнул все прошлое, прекрасное тем, что освещено миром, и Лена подумала… решила, что встреча с Дралкиным после гибели Баранова – ее судьба. Награда ей, утешение. Что он ей ближе, дороже, чем Павел Гранищев, который всегда под рукой. Усердие, выказанное ею на маршруте, разве не тому свидетельство? Самозабвенное, безропотное женское усердие, способное у камня вызвать отклик… А Дралкин ее не разглядел… Вот вся причина. Ничего другого нет и быть не может. «Дралкин», – отвечал Павел в особом отделе. «Дралкин», – говорил он себе, вспоминая Лену, исполненную рвения. Чего он стоил Павлу, воздушный полонез ослепленной Лены…
Так протекал неофициальный отпуск лейтенанта при части.
На шестой день, без сборов, по тревоге он вспрыгнул на крыло «ЯКа», входящего в резерв генерала Хрюкина.
Вылета Павел не ждал, специально к нему не готовился, но его приближение, его неотвратимость чувствовал, от судьбы не уклонялся. Готов был нести свой крест до конца, ни на кого ношу не перекладывая. Для того и осел, окопался в поселке, чтобы свой час не пропустить.
Механик, зная, что чистюлю Гранищева с заляпанными сапогами никто в кабину не загонит, держал наготове лопаточку, какой пользуются чистильщики сапог. Павел, сидя на кромке крыла и неловко откинувшись на спину, подставлял поочередно механику пудовые от грязи подошвы, соображая, как ему взлететь, оторвать свой «ЯК» от месива из глины и чернозема, именуемого взлетной полосой, и не поставить при этом машину на нос. Кромка полосы ухабиста, как верблюжья спина, но она тверже, суше… а что в этой жизни дается без риска? Что? Все висит на волоске, в любой момент готово лопнуть. «Кого увидим в воздухе – убьем, и баста», – говорит летчикам перед стартом Амет-хан. Или мы увидим и убьем, или нас увидят и убьют.
Что-то усохло, сжалось в душе Солдата, затвердело, освободив от предвзлетного томления, всегда изнурительного. Страхи, неясные картины, усилие скрыть от посторонних смятение души – все кончилось. Война вытравила в нем все, что стоит между человеком и целью. «Ни единой унции жира», – подумал он о себе, опять-таки повторяя Амет-хана. И когда он так рассудил, имея в виду свою способность отозваться на призыв сигнальной ракеты, линию доброго рта Солдата исказила скорбная тень.
…Пошел, Гранищев, пошел, «Река-семь»…
Отрывистая немецкая речь неслась из эбонитовой коробки трофейного динамика, висевшего на жердочке возле аэродромного КП Хрюкина; Тимофей Тимофеевич, вскидывая к глазам и опуская трофейный цейсовский бинокль на сыромятном пояске, переброшенном через шею, сквозь треск динамика расслышал хрипловато-картавое «р-рэнд-ле…». «Брэндле», – понял он. Недобрый знак! «Брэндле», – повернулся он к переводчику, скорее подсказывая ему, чем спрашивая. Фамилию Тимофей Тимофеевич уловил, выхватил, за быстрым обменом не поспевал. «О чем лаются? Переводи!» – потребовал он. Пухлощекий переводчик, прикрыв глаза, как медиум, вслушивался в эфир и молчал.
На пути от Волги до миусской траншейно-бетонной преграды, в которую уперлись войска Южного фронта, летчики генерала Хрюкина испытали все, что суждено пережить бойцам, когда они от многомесячной изнурительной обороны переходят к долгожданному наступлению. Взрыв энтузиазма, вызванный прорывом на запад, был огромен, в командирской среде, особенно в кругу штабных офицеров, не было занятия слаще, чем составление прогнозов километража на завтра, то есть упоительного состязания в том, чтобы угадать, на сколько километров продвинется наша пехота завтра. Тимофей Тимофеевич отдал дань этому увлечению. Его армия, вынесшая на своих плечах основную тяжесть сталинградского воздушного сражения, виделась Хрюкину, естественно, в гуще событий, на острие борьбы за господство в воздухе. В освобожденном Ростове, городе, где в далеком детстве началась одиссея беспризорника Хрюкина и где она завершилась, когда комсомолия железнодорожного депо избрала Тимофея своим вожаком, – в Ростове, на заседании Военного совета Тимофей Тимофеевич заявил, что войска Южного фронта «встретят Первомай скорее всего в освобожденной от врага Всесоюзной кочегарке, где начальник тыла товарищ Рябцев выдаст нам по совковой лопате и мы дружно подбросим в топки уголька ради скорейшего полного разгрома захватчиков…». Реальный ход событий, однако, с пророчествами молодого генерала не совпадал, в расстановке сил на советско-германском фронте обозначались новые акценты. В марте противостоящая 8-й ВА эскадра «Удет» начала мощно бомбить Ростов и Батайск, в донском небе завязались многодневные жесточайшие бои, и вскоре стало ясно, что весенний прорыв на Донбасс, на Украину выдохся; танковый корпус, которому была поручена роль тарана, едва унес из окружения ноги. А борьба за господство в воздухе вопреки чаяниям Хрюкина смещалась своим эпицентром на юг, на Северо-кавказский фронт, на Кубань. Там задействованы сейчас две наши воздушные армии, туда перебрасываются авиакорпуса РГК, туда же, по приказу командующего ВВС, он передал две дивизии, прошедшие горнило Сталинграда. Оторвал кусок от сердца…
Гвоздевые события военной весны у соседа, его армию щиплют, понемногу «раскулачивают», ослабляют численно, к чему летный состав, кстати сказать, небезразличен: все замечает, все мотает на ус. И теперь, в апреле, после трех месяцев наступления по бездорожью и распутице, летчики только-только начинают свыкаться с мыслью, что путь на запад будет долог и очень, очень тяжел.
Предвидя неизбежные невзгоды наступления, Хрюкин зорко следил за тем, как вводят в строй молодежь, «пробивал» сталинградским полкам «гвардию», исподволь обновлял командный состав. Выдвигал опять-таки тех, кто проявил себя в волжском сражении. Перемены коснулись и штабного звена. Здесь встречались и несталинградцы. Так, переводчиком опергруппы был сейчас стажер-москвич, днями прибывший и уже успевший потолкаться среди пленных немцев. («Поднабрался песенок – ладно. Есть ничего, можно послушать. Но где он выискал летчика-сержанта? Звание „сержант“ в немецких ВВС отсутствует. Есть фельдфебель, обер-фельдфебель, гауп-фельдфебель… Путает стажер!») А на рацию наведения Тимофей Тимофеевич взял забракованного медкомиссией летчика-истребителя, капитана. Взял, как говорится, по одежке: приглянулся Хрюкину его шлемофон. Собственно, не сам шлемофон, потертый, с вмятиной на левом ухе (след осколка), а приверженность, с какой относился капитан к этой памяти боевой кабины. Шлемофон заменял ему в повседневной носке пилотку или фуражку. Был для израненного летчика, должно быть, тем же, чем тельняшка для моряка.
К новым лицам в окружении Хрюкин был чувствителен, однако роскоши длительной притирки позволить себе не мог. Короче, им обоим, переводчику и капитану, не мешало знать, что генерал в немецком сведущ. Не в разговорном, хотя на годичных курсах Академии Генштаба произношение ему ставила Гильда Иоганнесовна Шмидт, пикантная особа, с первых же слов («Незнание иностранных языков есть признак необразованности») возбудившая у геноссе Хрюкина всесокрушающее рвение к предмету. Все хотели знать иностранный, именно немецкий, – и летчики-десятиклассники, и кадровые летчики, и командиры такого ранга, как он, умилялись плутням Рейнеке-лиса, входили в положение ранимого Вертера. А он, носивший «на гражданке» кепку-тельмановку с коротким козырьком, хотел знать иностранный, именно немецкий, сильней других. «Основное – практика», – считала Гильда Иоганнесовна, устраивая со слушателями прогулки по Москве, коллективные посещения театров. Однажды побывали даже в цирке, на выступлении сестер Кох. Но все же не разговорный язык козырь генерала, а жаргон. Немцы в воздухе не болтливы, к вниманию («Achtung!») призывать не любят, обмен ведут короткий, деловой: «Schies den Rechten ab!» – «Пришей правого!» «Knall den Linken ab!» – «Сними левого!» Ведущий не командует: «Feuer!» – «Огонь!» Он бросает своего напарника вперед, восклицая: «Hoi inn ranter!» – «Врежь!» И жаргонная лексика, и возгласы, исторгавшиеся из глубин души, пополняли его словарный запас, как, например, заклятье: «Ich komme schon weg!» – «Уйду!», прогремевшее на все Заволжье, когда командир «юнкерса», протараненного и потерявшего концевую часть крыла над Эльтоном, потянул домой. Все виды оружия, включая личное, сопровождали дымивший немецкий бомбардировщик, пока он, теряя высоту, вот-вот готовый грохнуться, шкандыбал от Эльтона до Волги. Посты ВНОС упреждали зенитчиков о его появлении, два «ЯКа» из Ленинска стремительно взмыли за ним вдогон. «Ich gehe weg!» – хрипел летчик, могучим усилием воли не давая самолету завалиться, выдерживая курс на свой аэродром. Прогромыхав над КП командующего фронтом, он таки ушел, плюхнулся на брюхо в расположении своих войск…
Такую языковую практику дал Тимофею Тимофеевичу Сталинград. Неповторимую практику. Каждый день по нескольку часов кряду. Памятную до гробовой доски. Внес в нее свою лепту и Брэндле.
Но сейчас-то Тимофей Тимофеевич как раз хотел бы ошибиться.
– Брэндле, – раскрыл глаза обратившийся в слух переводчик. – Брэндле, – подтвердил он фамилию немецкого летчика, ничего не видя перед собой. «Курт с нами! – расшифровывал он обмен, шедший в эфире на подступах к Ростову. – Курт здесь, понял? – переводил стажер. – Курт с нами!.. И Киршнеер! Последнюю группу принял Иоахим Киршнеер!.. Вчера из отпуска, здоров как бык!»
– Я же слышу, Брэндле, – сказал Хрюкин, не радуясь собственному открытию. – Где командир? – спросил он, зная, что командир и лучшие летчики гвардейского полка отбыли в тыл за самолетами. Потому и оговорился, что спросить не с кого. Немцы на подходе, а с боепитанием провал. – Где полковой канонир, инженер по вооружению? – взялся генерал за прямого виновника задержки. – Если «ЯКи» не взлетят, пусть не является… Где инженер?
– Укатил на тракторах.
– Каких тракторах? Куда?
– Погнал вытягивать увязшие грузовики с боеприпасами.
Весь гравий и шлак, какой нашелся в городе, вбухали во взлетную полосу, создавая летчикам-гвардейцам условия для боевой работы. Но подъездных путей к аэродрому нет, трясина.
– Где раньше был? Полковой юбилей праздновал?.. Отправить посыльного, вернуть на место!.. Если «ЯКи» запоздают, пойдет под суд!.. Весь мой резерв, весь – в воздух!..
Вслушиваясь в эфир сквозь атмосферные разряды, Хрюкин оглядывал небо. На востоке, откуда он ждал своих, горизонт был холоден и чист, по западной окраине свода шли облака… чем немцы, конечно, воспользуются… Капитан, кодируя распоряжения прямо в микрофон, зажатый в кулаке до побеления костяшек, поднимал по тревоге армейские полки ростовского узла базирования. Взлетят истребители? Покрытие аэродромов в окрестностях Ростова таково, что за один день армия получает по три «капота», три тяжелые аварии.
– Капитан, где «Река»? Капитан – рохля безголосая.
Голова после ранения зябнет, вот он и спасается шлемофоном…
Авиационные штабные офицеры, инженеры, связисты – отличные операторы, одного им не дано: читать небо, воздушную обстановку и подсказывать с земли так, как может это сделать летчик, сам бывавший в шкуре ведущего. Есть нюансы, доступные только опыту. Но голос наводчика должен звучать в эфире подобно флейте, чтобы по первому звуку, какой раздастся на командной волне, все ведущие знали: «Он!» – и повиновались ему беспрекословно!
– Запросите у «Реки» условия, – наставлял капитана Хрюкин, теряя терпение. – Потребуйте время прихода!
С таким наводчиком резерва не вытянуть, но гвардия-то, гвардия!..
Хрюкин вскинул бинокль в ту сторону, где готовились на перехват дежурные звенья. Основные силы полка асов на перегонке; едва наметился в обстановке спад, повеяло передышкой, он сам спровадил свою гвардию в тыл, за самолетами, – гвардия отдых заслужила.
Дежурят молодые ребята, зелень. Немцы при первом налете застали их врасплох. Нет, не проспали, не засиделись истребители на старте, поднялись вовремя… внешне все как будто в порядке, а должной собранности, внутренней готовности к бою не проявили. Пассивность действий, отсутствие смелых, разрушительных атак. Уступили «лаптежникам» дорогу, пропустили на Батайск…
Причина непредвиденная, хотя и простая: противник, укрывшись за миусским рубежом, в последние недели в небе как-то затих, практически, можно сказать, бездействовал. Впервые за два года войны смогли наши летчики вкусить радость свободных, ничем не стесненных действий, которых естественно было ждать сразу после Сталинграда. Тридцать – сорок минут полета, сопряженного с возможным риском, действительной опасности почти не представляли: драться в воздухе было не с кем. Можно было подумать, что эскадра «Удет», квартировавшая по донецким поселкам, испустила дух. На что рубака Амет-хан Султан, а за месяц не провел ни одного боя. «Прикрыть… район учений!» – вот такие задачи получал Амет-хан: пехота отрабатывала в армейском тылу прорыв укрепполосы, на всякий случай ей создавали крышу… Вылеты шли в зачет боевых, вознаграждались стопкой, освещались прессой. И день, и два, и десять – такая жизнь… Ореол Сталинграда сиял над ними, не требуя новых усилий и риска. Что же, Амет-хан навострил лыжи на армейский дом отдыха, взялся шить футбольный мяч. Лоскутья кожи монтировал внутренним швом, а как пускать дратву, забыл… Швец-любитель, что с него взять. Набивал в Алуште каблучки отдыхающим дамочкам, а Тимофей Хрюкин-старший, отец, сапожным делом кормился, брал на зиму подряды; и дратву ему сучил и вел по шву противоходом подмастерье-сын… «Из шорников многие в люди вышли, – сказал Хрюкин, вращая надетую на кулак покрышку и оценивая работу со всех сторон. – Маршал Жуков, например…» Слово за слово… он отметил: переменился Амет-хан. Помягчел. Расслабился. Сам же в том прямодушно, с улыбкой разминая покрышку, признался: «А хорошо бы, товарищ генерал, вообще их больше не встречать!» Летчика понять нетрудно: желание покоя, тишины теплится в душе солдата. Вот только возгорелось оно некстати.
Вместе с лексикой люфтваффе постигал Хрюкин и нравы эскадры «Удет». «Немецкий летчик силен там и тогда, где и когда он имеет на своей стороне численное превосходство» – вывод, сделанный прошлой осенью за Волгой, сохраняет свою значимость и нынешней весной на Дону. Вот что следует, однако, добавить. Сталинградская катастрофа необыкновенно изощрила нюх, чутье асов люфтваффе. Умение распознать уязвимое место и нанести по нему незамедлительный удар в натуре таких акул, как Брэндле, как Киршнеер. Неспроста их имена разносятся в эфире. Будто разгневанный бог Вотан воскрешает над устьем весеннего Дона сталинградский август, отошедший в прошлое: полнеба занимает фаланга «юнкерсов», нацеленных на город. Говорливость, немцам несвойственная, выдает радость вновь обретенного – да, это так – численного превосходства, предвкушение успеха, жажду боевого торжества.
– Воздух! – кричал капитан, нахлобучивая шлемофон, как каску. Ему повиновались нехотя: впору присматривать колеса, мотать отсюда, пока не поздно. – По щелям!..
– Где посыльный, где инженер? – негодовал Хрюкин. – Почему сидят «ЯКи»? Или гвардейское звание носить надоело?!
С ужасающей ясностью видел Тимофей Тимофеевич, что если «юнкерсы» пройдут истребительный заслон, снова прорвутся к городу и все ухнет, повалится в тартарары, то прежде всего потому, что он, генерал Хрюкин, из рабочих, член партии с двадцать девятого года, недосмотрел… отправил лучших своих бойцов на перегонку, не предусмотрел самоуспокоенности, не предостерег, как был обязан, неискушенных от соблазна легкой жизни. «Начтыла Рябцев… совковые лопаты… уголька, – застыдился Хрюкин своих недавних речей. – Нет, одно в наших силах, – зарекался он на будущее, – одно: искать и устранять ошибки. А предсказывать, объявлять сроки желанных событий – несерьезно!»
Думая так, он чуда не ждал.
Нащупал противник слабинку, подгадал момент, когда силы отняты тысячекилометровым маршем и второе дыхание не наступило. «Один, как гигантский утес…» – проносились в его голове всем памятные, дорогие ему слова. С полуопущенным биноклем в руках, замерев на ветру в ожидании, он относил их к себе, к своей выстраданной в противоборстве на Волге и там же развившейся способности чувствовать в такие минуты нерв армейских аэродромов, раскиданных за его спиной на тридцать, сорок, сто километров, видеть лица в горячке злой, упрямой работы, слышать мысли, обращенные к полю боя, – с такой осязаемостью и полнотой, будто сам он бежит, спотыкаясь, по стоянке, набрасывает лямки парашюта и взлетает по тревоге, остужая мокрый от пота лоб высотой. Он знал выстраданное Сталинградом умение противостоять вероломству врага, другой надежды в нем не было. Его приводная – путеводная для летчиков рация, летчики и он – монолит. Они и есть волжский, сталинградский утес на пути «юнкерсов». Когда атмосфера раскалена, когда умы и души множества людей во власти стихийного чувства неотвратимости, один резкий, внезапный ход может все изменить. Ликвидировать кризис, повернуть колесо судьбы в другую сторону. Один непредвиденный ход – так бывало на Волге…
Только предсмертные минуты неповторимы в кругах человеческой жизни.
Смерть, надвигаясь на Горова в зеленых, шестиосных грузовиках, посылала ему самые страшные из последних минут, какие могут выпасть человеку, делая его бессильным свидетелем им же порожденной трагедии. Финал ее сверкнул, как грозовой разряд, высвечивающий мертвенным светом каждую былинку, но слишком краткий, чтобы все увидеть; потрясенное сознание успевает лишь воспринять то, что стоит перед глазами. Алексей не сразу понял, что громовая пальба, впервые им услышанная, вызвана появлением его самолетов и против них же обращена: он искал глазами лидера. Его в небе не было. Лидер исчез, непостижимо и зловеще, как японец в морозной синеве далекого Сихотэ-Алиня. Над летным полем, сжигая последние капли, пошатывались в кучно вспухавших разрывах «ЯКи», не знавшие спасения. Одному зенитка отбила крыло. Он кувыркнулся и рухнул, оглушив Горова взрывной волной; ярость орудийного грохота возросла. Оберегаясь от комьев земли, от взлетавших обломков, Горов увидел, как другой «ЯК», расстрелянный «эрликоном», вспыхнул на посадочной. С трудом удерживаясь на ногах, промеряя убывавшее расстояние до мотоциклов, до грузовиков, чувствуя необратимый лет секунд, Горов не в силах был отвлечься от маленького «ЯКа», опоясанного белым, как фата, кольцом. Мало сказать, что летчик его не растерялся, – он вел с немецкой зениткой игру в пятнашки, от которой веяло жутью. Увернувшись от залпа, в него нацеленного, уклоняясь от прерывистых очередей, его настигавших, он облапошивал орудийную прислугу, как хотел, доводя ее до осатанения; он знал и умел нечто, Горову недоступное. Колпак кабины был откинут, лента охватывала развевавшиеся волосы – Бахарева! Она одна состязалась в небе с врагом. Лидер сгинул, да Горов больше к нему и не взывал. Он отторгнул лидера от себя. На черной, оттаявшей, скользкой земле он один расплачивался за все и судил себя, как умел, воздавая должное видению надежды, – пока летчик в небе, надежда остается, а Бахарева, изловчаясь, гнала вперед. Она сработала лучше, чем он, капитан, распознала вражеский аэродром. Не влетела с маху, как он, в западню. «Трасса!» – задним числом воскресил он не понятый им сигнал, вопль отчаяния, которым потряс небо лейтенант Гранищев. И она, возможно… Какого парня упустил, Горов. Какою пренебрег подмогой. Ведь кроме верности, умения держаться рядом, – как дорог в нашем деле опыт, навык строгого контроля. Горов, Горов, задвинул лейтенанта в хвост. Потому что скромен, не упирает на заслуги. Без претензий и без ореола. Поставил его замыкающим. Так он и там – теперь-то это ясно – из кожи лез, стараясь образумить капитана… В голове бы колонны держать сталинградца. Рядом. Глаз с него не сводить, каждому знаку внимать.
Бахарева, лишая немцев торжества удачи, рвала силки, расставленные для «ЯКов». Стараясь за всех, она как бы подтверждала правоту капитана, отдавшего ей место справа от флагмана; проскальзывая среди частых дымков, выворачивая на восток, к дому, к своим, она вызвала у Горова, безмерно перед нею виновного, целящее чувство отмщения… «Уйдет… уйдет», – подгонял, подхлестывал ее Алексей, врастая в землю, ставя в заслугу Бахаревой литры сэкономленного ею на маршруте бензина: молодцом держалась, мастерски, не елозила в строю, не газовала. «Она и здесь меня превзошла», – свел было Алексей свою ужасную перед всеми вину к расходу горючки; другой, безжалостный голос в нем отмел эту уловку… но додумать, выразить главное, чего не прощал себе Горов, не оставалось ни времени, ни сил: сердцем отзывался он на метры, взятые у врага неуязвимым «ЯКом». Вдруг мотор «ЯКа» чихнул… пресекся… умолк. Явственно, как в гробовой тиши, расслышал он его молчание. Дрогнули, качнулись в страшном сомнении крылья. Замер окольцованный «ЯК» и беззвучно, камнем прянул на грудь земли…
Пытку, суд и казнь Горов принял одновременно. Житников, лишенный Оружия прежде, чем схватился в воздухе с тевтоном, поддержал свободной рукой капитана, не давая ему упасть, вместе с этой потребностью до последнего быть опорой другому, крича и немцам и Альке, спешившей к нему на фронт, и всем, что он небезоружен! Горов знал, что рука его с пистолетом тверда. «Теперь уж я не ошибусь, теперь уж я не ошибусь!» – всаживал Алексей пулю за пулей в свой «ЯК», а «ЯК» не загорался… Один патрон остался в стволе и не более ста метров до мчавшихся через кочки и выбоины мотоциклистов. «Отпрыгались, Егорушка, живыми не дадимся!..»
Последнее, что услышал Алексей, был выстрел, прозвучавший рядом.
Долг выполнить нетрудно, труднее знать, в чем он состоит.
Воздавая должное мужеству русских летчиков, немецкий комендант распорядился произвести погребение двух взятых на аэродроме тел с отданием воинских почестей, огласив их могилу ружейным залпом…
…Рокот моторов катился над поросшей зеленой травкой полем, – от Таганрога, сохраняя порядок, как при заходе на цель, «ИЛы» шестерками возвращались домой.
– Братцы! – вскинул руку Павел, и так, с приподнятой рукой, стоял, глядя на вожака, начавшего разворот, на знакомый хвостовой знак егошинской машины, «Черта полосатого», на медленно, очень медленно выходившие наружу колеса; чувство пришедшего спасения, владея всем его существом, предательской слабостью отзываясь в коленях, не освобождало летчика от желания следить за посадкой и оценивать ее, – лучшую из всех, сколько ему еще суждено их увидеть и сделать…
«ИЛы», продолжая не законченную в таганрогском небе работу, выстраивались в защитный, избавительный круг над землей – над человеческой фигуркой рядом с маленьким самолетом.
Пять дней отлеживался Павел в поселке под Ростовом. От армейского дома отдыха, с помпой открытого специально для летчиков, отказался, дремал на своем топчане, как сурок, то пропуская завтрак, то забывая обед, то не ходя на ужин. В боевой расчет его не назначали, на аэродром не брали – «Солдат погрузился в спячку». Из Р., от полковника Челюскина, пришла докладная об участии в перелете младшего лейтенанта Бахаревой. Павла дважды вызывали в особый отдел. Отвечать на вопросы, выявлявшие «моральное лицо» Лены, объяснять кому бы то ни было ее поведение было для него мукой. «Они ее не знают, – утешал он себя. – Это их служба». Восстанавливал в памяти, вновь и вновь перебирал минуты, приведшие «маленьких» в Таганрог. В остальном им владело безразличие. Новости с аэродрома словно бы его не касались.
Какая-то заезжая труппа ставила в поселковом клубе «Чужого ребенка»; зрелища развлекают, выводят из апатии, он отправился на спектакль. Пробрался в клуб, занял место на лавке. Вспомнил завод, получение «ЯКов», танцы… Сидел, не видя сцены, не слыша актеров, не понимая, что они представляют, зачем. С первого действия ушел, снова залег. «Бахарева не планировалась в группу Горова, вам это известно?» – спрашивали его в особом отделе. «Да». – «В группу Горова она вошла, по сути, явочным порядком. Причина?» Не явочным порядком. Ее направил к Горову полковник Челюскин.
Но действительно Лена к этому стремилась, а добиться своего она умела. Причина – Дралкин. Григорий Дралкин, бывший ее инструктор. В аэроклубе что-то между ними наметилось, что – не поняли, «вошли в туман» – война… Три года не виделись, и вдруг, на перепутье фронтовых дорог, – Дралкин. Да еще не собственной персоной, не лично, а возможностью встречи, обещанием свидания, что всегда волнует, а в условиях войны и говорить нечего. Поднял, всколыхнул все прошлое, прекрасное тем, что освещено миром, и Лена подумала… решила, что встреча с Дралкиным после гибели Баранова – ее судьба. Награда ей, утешение. Что он ей ближе, дороже, чем Павел Гранищев, который всегда под рукой. Усердие, выказанное ею на маршруте, разве не тому свидетельство? Самозабвенное, безропотное женское усердие, способное у камня вызвать отклик… А Дралкин ее не разглядел… Вот вся причина. Ничего другого нет и быть не может. «Дралкин», – отвечал Павел в особом отделе. «Дралкин», – говорил он себе, вспоминая Лену, исполненную рвения. Чего он стоил Павлу, воздушный полонез ослепленной Лены…
Так протекал неофициальный отпуск лейтенанта при части.
На шестой день, без сборов, по тревоге он вспрыгнул на крыло «ЯКа», входящего в резерв генерала Хрюкина.
Вылета Павел не ждал, специально к нему не готовился, но его приближение, его неотвратимость чувствовал, от судьбы не уклонялся. Готов был нести свой крест до конца, ни на кого ношу не перекладывая. Для того и осел, окопался в поселке, чтобы свой час не пропустить.
Механик, зная, что чистюлю Гранищева с заляпанными сапогами никто в кабину не загонит, держал наготове лопаточку, какой пользуются чистильщики сапог. Павел, сидя на кромке крыла и неловко откинувшись на спину, подставлял поочередно механику пудовые от грязи подошвы, соображая, как ему взлететь, оторвать свой «ЯК» от месива из глины и чернозема, именуемого взлетной полосой, и не поставить при этом машину на нос. Кромка полосы ухабиста, как верблюжья спина, но она тверже, суше… а что в этой жизни дается без риска? Что? Все висит на волоске, в любой момент готово лопнуть. «Кого увидим в воздухе – убьем, и баста», – говорит летчикам перед стартом Амет-хан. Или мы увидим и убьем, или нас увидят и убьют.
Что-то усохло, сжалось в душе Солдата, затвердело, освободив от предвзлетного томления, всегда изнурительного. Страхи, неясные картины, усилие скрыть от посторонних смятение души – все кончилось. Война вытравила в нем все, что стоит между человеком и целью. «Ни единой унции жира», – подумал он о себе, опять-таки повторяя Амет-хана. И когда он так рассудил, имея в виду свою способность отозваться на призыв сигнальной ракеты, линию доброго рта Солдата исказила скорбная тень.
…Пошел, Гранищев, пошел, «Река-семь»…
Отрывистая немецкая речь неслась из эбонитовой коробки трофейного динамика, висевшего на жердочке возле аэродромного КП Хрюкина; Тимофей Тимофеевич, вскидывая к глазам и опуская трофейный цейсовский бинокль на сыромятном пояске, переброшенном через шею, сквозь треск динамика расслышал хрипловато-картавое «р-рэнд-ле…». «Брэндле», – понял он. Недобрый знак! «Брэндле», – повернулся он к переводчику, скорее подсказывая ему, чем спрашивая. Фамилию Тимофей Тимофеевич уловил, выхватил, за быстрым обменом не поспевал. «О чем лаются? Переводи!» – потребовал он. Пухлощекий переводчик, прикрыв глаза, как медиум, вслушивался в эфир и молчал.
На пути от Волги до миусской траншейно-бетонной преграды, в которую уперлись войска Южного фронта, летчики генерала Хрюкина испытали все, что суждено пережить бойцам, когда они от многомесячной изнурительной обороны переходят к долгожданному наступлению. Взрыв энтузиазма, вызванный прорывом на запад, был огромен, в командирской среде, особенно в кругу штабных офицеров, не было занятия слаще, чем составление прогнозов километража на завтра, то есть упоительного состязания в том, чтобы угадать, на сколько километров продвинется наша пехота завтра. Тимофей Тимофеевич отдал дань этому увлечению. Его армия, вынесшая на своих плечах основную тяжесть сталинградского воздушного сражения, виделась Хрюкину, естественно, в гуще событий, на острие борьбы за господство в воздухе. В освобожденном Ростове, городе, где в далеком детстве началась одиссея беспризорника Хрюкина и где она завершилась, когда комсомолия железнодорожного депо избрала Тимофея своим вожаком, – в Ростове, на заседании Военного совета Тимофей Тимофеевич заявил, что войска Южного фронта «встретят Первомай скорее всего в освобожденной от врага Всесоюзной кочегарке, где начальник тыла товарищ Рябцев выдаст нам по совковой лопате и мы дружно подбросим в топки уголька ради скорейшего полного разгрома захватчиков…». Реальный ход событий, однако, с пророчествами молодого генерала не совпадал, в расстановке сил на советско-германском фронте обозначались новые акценты. В марте противостоящая 8-й ВА эскадра «Удет» начала мощно бомбить Ростов и Батайск, в донском небе завязались многодневные жесточайшие бои, и вскоре стало ясно, что весенний прорыв на Донбасс, на Украину выдохся; танковый корпус, которому была поручена роль тарана, едва унес из окружения ноги. А борьба за господство в воздухе вопреки чаяниям Хрюкина смещалась своим эпицентром на юг, на Северо-кавказский фронт, на Кубань. Там задействованы сейчас две наши воздушные армии, туда перебрасываются авиакорпуса РГК, туда же, по приказу командующего ВВС, он передал две дивизии, прошедшие горнило Сталинграда. Оторвал кусок от сердца…
Гвоздевые события военной весны у соседа, его армию щиплют, понемногу «раскулачивают», ослабляют численно, к чему летный состав, кстати сказать, небезразличен: все замечает, все мотает на ус. И теперь, в апреле, после трех месяцев наступления по бездорожью и распутице, летчики только-только начинают свыкаться с мыслью, что путь на запад будет долог и очень, очень тяжел.
Предвидя неизбежные невзгоды наступления, Хрюкин зорко следил за тем, как вводят в строй молодежь, «пробивал» сталинградским полкам «гвардию», исподволь обновлял командный состав. Выдвигал опять-таки тех, кто проявил себя в волжском сражении. Перемены коснулись и штабного звена. Здесь встречались и несталинградцы. Так, переводчиком опергруппы был сейчас стажер-москвич, днями прибывший и уже успевший потолкаться среди пленных немцев. («Поднабрался песенок – ладно. Есть ничего, можно послушать. Но где он выискал летчика-сержанта? Звание „сержант“ в немецких ВВС отсутствует. Есть фельдфебель, обер-фельдфебель, гауп-фельдфебель… Путает стажер!») А на рацию наведения Тимофей Тимофеевич взял забракованного медкомиссией летчика-истребителя, капитана. Взял, как говорится, по одежке: приглянулся Хрюкину его шлемофон. Собственно, не сам шлемофон, потертый, с вмятиной на левом ухе (след осколка), а приверженность, с какой относился капитан к этой памяти боевой кабины. Шлемофон заменял ему в повседневной носке пилотку или фуражку. Был для израненного летчика, должно быть, тем же, чем тельняшка для моряка.
К новым лицам в окружении Хрюкин был чувствителен, однако роскоши длительной притирки позволить себе не мог. Короче, им обоим, переводчику и капитану, не мешало знать, что генерал в немецком сведущ. Не в разговорном, хотя на годичных курсах Академии Генштаба произношение ему ставила Гильда Иоганнесовна Шмидт, пикантная особа, с первых же слов («Незнание иностранных языков есть признак необразованности») возбудившая у геноссе Хрюкина всесокрушающее рвение к предмету. Все хотели знать иностранный, именно немецкий, – и летчики-десятиклассники, и кадровые летчики, и командиры такого ранга, как он, умилялись плутням Рейнеке-лиса, входили в положение ранимого Вертера. А он, носивший «на гражданке» кепку-тельмановку с коротким козырьком, хотел знать иностранный, именно немецкий, сильней других. «Основное – практика», – считала Гильда Иоганнесовна, устраивая со слушателями прогулки по Москве, коллективные посещения театров. Однажды побывали даже в цирке, на выступлении сестер Кох. Но все же не разговорный язык козырь генерала, а жаргон. Немцы в воздухе не болтливы, к вниманию («Achtung!») призывать не любят, обмен ведут короткий, деловой: «Schies den Rechten ab!» – «Пришей правого!» «Knall den Linken ab!» – «Сними левого!» Ведущий не командует: «Feuer!» – «Огонь!» Он бросает своего напарника вперед, восклицая: «Hoi inn ranter!» – «Врежь!» И жаргонная лексика, и возгласы, исторгавшиеся из глубин души, пополняли его словарный запас, как, например, заклятье: «Ich komme schon weg!» – «Уйду!», прогремевшее на все Заволжье, когда командир «юнкерса», протараненного и потерявшего концевую часть крыла над Эльтоном, потянул домой. Все виды оружия, включая личное, сопровождали дымивший немецкий бомбардировщик, пока он, теряя высоту, вот-вот готовый грохнуться, шкандыбал от Эльтона до Волги. Посты ВНОС упреждали зенитчиков о его появлении, два «ЯКа» из Ленинска стремительно взмыли за ним вдогон. «Ich gehe weg!» – хрипел летчик, могучим усилием воли не давая самолету завалиться, выдерживая курс на свой аэродром. Прогромыхав над КП командующего фронтом, он таки ушел, плюхнулся на брюхо в расположении своих войск…
Такую языковую практику дал Тимофею Тимофеевичу Сталинград. Неповторимую практику. Каждый день по нескольку часов кряду. Памятную до гробовой доски. Внес в нее свою лепту и Брэндле.
Но сейчас-то Тимофей Тимофеевич как раз хотел бы ошибиться.
– Брэндле, – раскрыл глаза обратившийся в слух переводчик. – Брэндле, – подтвердил он фамилию немецкого летчика, ничего не видя перед собой. «Курт с нами! – расшифровывал он обмен, шедший в эфире на подступах к Ростову. – Курт здесь, понял? – переводил стажер. – Курт с нами!.. И Киршнеер! Последнюю группу принял Иоахим Киршнеер!.. Вчера из отпуска, здоров как бык!»
– Я же слышу, Брэндле, – сказал Хрюкин, не радуясь собственному открытию. – Где командир? – спросил он, зная, что командир и лучшие летчики гвардейского полка отбыли в тыл за самолетами. Потому и оговорился, что спросить не с кого. Немцы на подходе, а с боепитанием провал. – Где полковой канонир, инженер по вооружению? – взялся генерал за прямого виновника задержки. – Если «ЯКи» не взлетят, пусть не является… Где инженер?
– Укатил на тракторах.
– Каких тракторах? Куда?
– Погнал вытягивать увязшие грузовики с боеприпасами.
Весь гравий и шлак, какой нашелся в городе, вбухали во взлетную полосу, создавая летчикам-гвардейцам условия для боевой работы. Но подъездных путей к аэродрому нет, трясина.
– Где раньше был? Полковой юбилей праздновал?.. Отправить посыльного, вернуть на место!.. Если «ЯКи» запоздают, пойдет под суд!.. Весь мой резерв, весь – в воздух!..
Вслушиваясь в эфир сквозь атмосферные разряды, Хрюкин оглядывал небо. На востоке, откуда он ждал своих, горизонт был холоден и чист, по западной окраине свода шли облака… чем немцы, конечно, воспользуются… Капитан, кодируя распоряжения прямо в микрофон, зажатый в кулаке до побеления костяшек, поднимал по тревоге армейские полки ростовского узла базирования. Взлетят истребители? Покрытие аэродромов в окрестностях Ростова таково, что за один день армия получает по три «капота», три тяжелые аварии.
– Капитан, где «Река»? Капитан – рохля безголосая.
Голова после ранения зябнет, вот он и спасается шлемофоном…
Авиационные штабные офицеры, инженеры, связисты – отличные операторы, одного им не дано: читать небо, воздушную обстановку и подсказывать с земли так, как может это сделать летчик, сам бывавший в шкуре ведущего. Есть нюансы, доступные только опыту. Но голос наводчика должен звучать в эфире подобно флейте, чтобы по первому звуку, какой раздастся на командной волне, все ведущие знали: «Он!» – и повиновались ему беспрекословно!
– Запросите у «Реки» условия, – наставлял капитана Хрюкин, теряя терпение. – Потребуйте время прихода!
С таким наводчиком резерва не вытянуть, но гвардия-то, гвардия!..
Хрюкин вскинул бинокль в ту сторону, где готовились на перехват дежурные звенья. Основные силы полка асов на перегонке; едва наметился в обстановке спад, повеяло передышкой, он сам спровадил свою гвардию в тыл, за самолетами, – гвардия отдых заслужила.
Дежурят молодые ребята, зелень. Немцы при первом налете застали их врасплох. Нет, не проспали, не засиделись истребители на старте, поднялись вовремя… внешне все как будто в порядке, а должной собранности, внутренней готовности к бою не проявили. Пассивность действий, отсутствие смелых, разрушительных атак. Уступили «лаптежникам» дорогу, пропустили на Батайск…
Причина непредвиденная, хотя и простая: противник, укрывшись за миусским рубежом, в последние недели в небе как-то затих, практически, можно сказать, бездействовал. Впервые за два года войны смогли наши летчики вкусить радость свободных, ничем не стесненных действий, которых естественно было ждать сразу после Сталинграда. Тридцать – сорок минут полета, сопряженного с возможным риском, действительной опасности почти не представляли: драться в воздухе было не с кем. Можно было подумать, что эскадра «Удет», квартировавшая по донецким поселкам, испустила дух. На что рубака Амет-хан Султан, а за месяц не провел ни одного боя. «Прикрыть… район учений!» – вот такие задачи получал Амет-хан: пехота отрабатывала в армейском тылу прорыв укрепполосы, на всякий случай ей создавали крышу… Вылеты шли в зачет боевых, вознаграждались стопкой, освещались прессой. И день, и два, и десять – такая жизнь… Ореол Сталинграда сиял над ними, не требуя новых усилий и риска. Что же, Амет-хан навострил лыжи на армейский дом отдыха, взялся шить футбольный мяч. Лоскутья кожи монтировал внутренним швом, а как пускать дратву, забыл… Швец-любитель, что с него взять. Набивал в Алуште каблучки отдыхающим дамочкам, а Тимофей Хрюкин-старший, отец, сапожным делом кормился, брал на зиму подряды; и дратву ему сучил и вел по шву противоходом подмастерье-сын… «Из шорников многие в люди вышли, – сказал Хрюкин, вращая надетую на кулак покрышку и оценивая работу со всех сторон. – Маршал Жуков, например…» Слово за слово… он отметил: переменился Амет-хан. Помягчел. Расслабился. Сам же в том прямодушно, с улыбкой разминая покрышку, признался: «А хорошо бы, товарищ генерал, вообще их больше не встречать!» Летчика понять нетрудно: желание покоя, тишины теплится в душе солдата. Вот только возгорелось оно некстати.
Вместе с лексикой люфтваффе постигал Хрюкин и нравы эскадры «Удет». «Немецкий летчик силен там и тогда, где и когда он имеет на своей стороне численное превосходство» – вывод, сделанный прошлой осенью за Волгой, сохраняет свою значимость и нынешней весной на Дону. Вот что следует, однако, добавить. Сталинградская катастрофа необыкновенно изощрила нюх, чутье асов люфтваффе. Умение распознать уязвимое место и нанести по нему незамедлительный удар в натуре таких акул, как Брэндле, как Киршнеер. Неспроста их имена разносятся в эфире. Будто разгневанный бог Вотан воскрешает над устьем весеннего Дона сталинградский август, отошедший в прошлое: полнеба занимает фаланга «юнкерсов», нацеленных на город. Говорливость, немцам несвойственная, выдает радость вновь обретенного – да, это так – численного превосходства, предвкушение успеха, жажду боевого торжества.
– Воздух! – кричал капитан, нахлобучивая шлемофон, как каску. Ему повиновались нехотя: впору присматривать колеса, мотать отсюда, пока не поздно. – По щелям!..
– Где посыльный, где инженер? – негодовал Хрюкин. – Почему сидят «ЯКи»? Или гвардейское звание носить надоело?!
С ужасающей ясностью видел Тимофей Тимофеевич, что если «юнкерсы» пройдут истребительный заслон, снова прорвутся к городу и все ухнет, повалится в тартарары, то прежде всего потому, что он, генерал Хрюкин, из рабочих, член партии с двадцать девятого года, недосмотрел… отправил лучших своих бойцов на перегонку, не предусмотрел самоуспокоенности, не предостерег, как был обязан, неискушенных от соблазна легкой жизни. «Начтыла Рябцев… совковые лопаты… уголька, – застыдился Хрюкин своих недавних речей. – Нет, одно в наших силах, – зарекался он на будущее, – одно: искать и устранять ошибки. А предсказывать, объявлять сроки желанных событий – несерьезно!»
Думая так, он чуда не ждал.
Нащупал противник слабинку, подгадал момент, когда силы отняты тысячекилометровым маршем и второе дыхание не наступило. «Один, как гигантский утес…» – проносились в его голове всем памятные, дорогие ему слова. С полуопущенным биноклем в руках, замерев на ветру в ожидании, он относил их к себе, к своей выстраданной в противоборстве на Волге и там же развившейся способности чувствовать в такие минуты нерв армейских аэродромов, раскиданных за его спиной на тридцать, сорок, сто километров, видеть лица в горячке злой, упрямой работы, слышать мысли, обращенные к полю боя, – с такой осязаемостью и полнотой, будто сам он бежит, спотыкаясь, по стоянке, набрасывает лямки парашюта и взлетает по тревоге, остужая мокрый от пота лоб высотой. Он знал выстраданное Сталинградом умение противостоять вероломству врага, другой надежды в нем не было. Его приводная – путеводная для летчиков рация, летчики и он – монолит. Они и есть волжский, сталинградский утес на пути «юнкерсов». Когда атмосфера раскалена, когда умы и души множества людей во власти стихийного чувства неотвратимости, один резкий, внезапный ход может все изменить. Ликвидировать кризис, повернуть колесо судьбы в другую сторону. Один непредвиденный ход – так бывало на Волге…