Какой-то малец, взобравшись на сцену, бесцеремонно разбил их пару, сурово прервал Зорьку, открывшую было рот: «Давай помалкивай!»; привстав на цыпочки и конспиративно оглядываясь, шепнул Баранову: «Я с завода… „ПЕ-два“ грохнулся, просят позвонить…»
   «Баранов! – представился Михаил по телефону отрывисто, как делают старшие начальники, зная, какое впечатление производят их фамилии. „Сел на брюхо, – сказал дежурный, ждавший его звонка. – С дюритами…“ Под Сталинградом дня не проходило, чтобы о ком-нибудь из летчиков не разнеслось: „Сел на брюхо!“, и это было доброй вестью. Предвоенная песенка еще звучала в нем, падение „пешки“ грозило затянуть, сорвать перегонку. „Когда получим дюриты?“ – спросил Баранов. „Рассчитываем на завтра“. – „Твердо?“ – „Снаряжаем грузовик… Осень, какие у нас дороги, известно… Сто тридцать туда, сто тридцать обратно, – рассуждал дежурный. – По трясине…“ – „Кукурузник“ на заводе есть?» – «Есть». – «Готовьте! На рассвете я сам туда махану…»
   Он вернулся в зал.
   Гремел патефон, раскрасневшаяся Зорька с неугасавшей улыбкой была нарасхват.
   – И зачем ты только сюда меня затащил, сержант? – выговорил Баранов Гранищеву.
   …Капитан в старенькой, с треснувшим козырьком авиационной фуражке и в такой же поношенной куртке, обходя распластанную на пахоте тушу бомбардировщика, рассказывал Баранову:
   – Посадил, спроси штурмана – как!.. По науке. Комар носа не подточит. Притер ее, милую, и – на тебе: яма!
   – Счастливо отделались, – заметил Баранов.
   – Штурман шишака набил хорошего, а так… Обрыв шатуна, я думаю… Ее же с воздуха не увидишь, яму…
   – На одном моторе «пешка» не тянет?
   – Идет со снижением… Тянул, сколько мог, и вот – крах надеждам…
   – Спасибо скажи, что не загорелись, сами целы…
   – Сто тридцать верст не дотянул… Волчья яма, все к черту! – с горячностью только что потерпевшего аварию причитал капитан. – Но посадил я ее!.. Честно: самому приятно. Такое, знаешь, нежное женское касание. – Баранову надлежало не только воздать должное мастерству, но и пожалеть, что собственными глазами не видел приземления скоростного бомбардировщика на колеса в пустынном осеннем поле…
   – Ладно, дюриты перегрузим, через час будем дома…
   – Перегрузим! – капитан остановился. – Как же мы их возьмем, если они под брюхом, в бомболюках, вон где. – Он пнул зарывшуюся в землю моторную гондолу. – Прежде надо самолет поднять…
   – «Прежде»… Я из Сталинграда!
   – Знаю…
   – Второго дня прикрывал вокзал.
   – Понятно…
   – Городской вокзал, недалеко от берега. Чей он сейчас – не скажу.
   – Да почему я собственной шеей рисковал, садясь на колеса?! Штурман мне под руку орет: «Сажай на пузо, скапотируем!» А дюриты? Ведь мы их придавим, запрем, садясь на брюхо! – Капитан отступил назад, оглядывая многотонную глыбу, подмявшую под себя монтажные комплекты…
   Тут в узости астролюка, что ближе к хвосту «пешки», выставился из самолета штурман. Неумело наложенный, влажный от крови бинт охватывал его голову, как чепчик, сдвинутый набекрень, что придавало штурману некоторую лихость, а свободный от повязки открытый темный глаз, быстро перебегая с Баранова на капитана и вновь на Баранова, сверкал затравленно.
   – Память отшибло! – объявил штурман. «Чокнулся!» – решил Баранов, наглядевшийся на товарищей-бедолаг, получавших в воздушных боях или при катастрофах «сдвиг по фазе», как выражались в таких случаях технически изощренные авиаторы.
   – Совсем отшибло память, – повторил штурман с улыбкой, отчего Баранову стало совсем нехорошо: он представил себе возвращение на завод с этим малым вместо дюритов… – Ведь я в кабину стрелка, – он показал на астролюк, откуда вылез, – забросил несколько ящиков!
   – Так чего же ты стоишь! – закричал капитан. – Перегружать!.. На полусогнутых!..
   Штурман исчез в кабине, а оттуда один за другим полетели на землю ящики.
   На «кукурузник» запчасти перебрасывали в четыре руки.
   – Полковник Дарьюшкин, как прилетел, – рассказывал Баранову капитан, – взял этого Кулева, штурмана, в стос – жуткое дело!.. Вплоть до того, что под трибунал! «Воля ваша, товарищ полковник, а вины моей нет: меняли винты, у летчика рана открылась». – «Твои товарищи кровь проливают, жизни кладут, а ты в тылу целый месяц кантуешься» – «Винты сменили, теперь могу на вас сработать», – это штурман. «Что? Что значит – сработать? Что значит – на меня?» – «У вас, товарищ полковник, чрезвычайные полномочия, а транспорта, чтобы осуществить полномочия, нет. Неувязка военного времени. Вот вам транспорт – исправный самолет „ПЕ-два“. – „Я сам решу транспортный вопрос… в вашем участии не нуждаюсь!“ – „А вы знаете, кто доставил генерал-майора авиации товарища Новикова из блокадного Ленинграда в Москву? Самолет „ПЕ-два“! Быстро, надежно и вовремя. В результате товарищ Новиков – генерал-лейтенант авиации, командующий ВВС… под Сталинградом, когда немцы вышли на Рынок, я слышал, как командующий открытым текстом призывал по радио командира бомбардировочной дивизии ударить по немецким танкам „всею наличностью, всею наличностью…“. Да… Скорость „ПЕ-два“ – до пятисот километров в час. Нынче здесь, завтра там. Размах и деловитость…“ Клюнул полковник Дарьюшкин. Спросил: „А летчик?“ – „Капитан с ЛИСа, летает на всех типах…“ А знаете, почему Дарьюшкин не полетел с нами обратно?.. Любопытная деталь…
   – По коням! – прервал его Баранов.
   – Штурмана оставляем?
   – Брать некуда – в «кукурузнике» места нет… Пусть лом караулит.
   Малец, бестрепетно разбивший в клубе танцующую пару, на заводском дворе также выступал в роли Гермеса, задолго до возвращения «кукурузника» прожужжав всем уши, что «товарища Баранова ждут на проходной». «По какому делу?» – поинтерсовался Гранищев. «По личному», – скупо ответил разносчик новостей. Так что прилетевший на «кукурузнике» Баранов прямым ходом проследовал к проходной. «Ленинградка, – понял Павел. – Прискакала прощаться…» У него не было на Баранова зла, он испытывал удивление и горечь, зная, что он бы, Гранищев, оставив в Эльтоне Лену, не стал гоняться за первой попавшейся юбкой. «Ее воля, ей решать, – думал Павел. – Но я ему все-таки выскажу… Баранов есть Баранов, но я скажу…»
   Капитан ходил по заводскому двору гоголем, рассказывал, как он наперекор штурману, хватавшему era за руки, приземлил в открытом поле на колеса «пешку», какая замечательная получилась посадка, и если бы не яма… Глядя на подростков из заводской бригады, разбиравших и разносивших дюриты, как муравьи, во все концы стоянки, капитан принялся досказывать возвратившемуся из проходной Баранову «любопытную деталь», относящуюся к полковнику Дарьюшкину:
   – В ночь перед возвращением полковнику привиделся дурной сон. «Скверный сон», – сказал он и не полетел. Каков полковник? Лично я его понимаю. В авиации приметы сбываются. Я, например, будучи начлетом, сколько выпусков ни делал, женщин первыми не выпускал. Ни при каких условиях. Какой бы класс подготовки ни проявляли – нет.
   И что же? За четыре года работы ни одной аварии. Ни единой! А встречались, могу сказать, незауряд-девицы. Женщины, знаете, по природе своей аккуратистки, любят чистоту во всем, умеют пилотировать на зависть. Помню, сдают мне учлетку Бахареву…
   – Елену? – спросил Баранов.
   – Елену.
   – Дерзкая летчица, – сказал Баранов. – В госпиталь попала. У нас под Сталинградом… Хорошо, сильно пошла, «Дору» сняла…
   – «Дору»! Не простое дело, могу сказать, а?
   – Да еще одного в группе… На Тракторном…
   – Бахарева! Елена!.. Мой кадр!..
   – Да! И надо же на посадке…
   – Я ее в аэроклуб инструктором взял!.. А что, а что? Баранов кратко рассказал.
   – Сильно побилась? – спросил стоявший рядом Павел ровным голосом, придающим иным вопросам больше силы, чем патетика.
   – Корсет наложили. Шутит: «Чтобы фигура не испортилась…»
   – Фигура у нее… да, – заметил, как знаток, бывший начлет аэроклуба, памятливый Старче. – А на голове обычно, – он описал круг над теменем, – лента. Что также было ей к лицу… Даже очень.
   – Вы летали в госпиталь, товарищ старший лейтенант? Спросить, как побилась Лена, стоило Павлу немалого труда, – разговор мог принять рискованный характер; но быстрота, живость отклика, даже, показалось Павлу, желание самого Баранова заговорить о Лене ободрили его. И он задал вопрос, которым мучился больше всего.
   Баранов, тут же поворотившись к капитану задом, приобнял сержанта за плечи и повел его подальше от посторонних ушей и глаз.
   – Слушай, – сказал он шепотком, глядя вперед весело и беспокойно. – Я полетел к ней. В Эльтон, в госпиталь… Она, конечно, не ждала, обстановку знает. Договоренности об этом не было и быть не могло. Но я-то томился в белых стенах, первая радость в госпитале – когда свои навестят. Лучше всякого лекарства… Да после Ельшанки, после Тракторного… Надежная, все видит, контролирует пространство. Справа встанет – у меня справа никаких забот!.. Такому ведомому, как Бахарева, не то что «Доры», а еще трех «мессеров» в придачу отдать не жалко, что ты! Орлица!.. Короче, под конец дня на «фанерке» вырвался… Побрился, сменил подворотничок, полетел… Достал конфет. По блату, в лавке Военторга… Слипшихся, в газетном кульке. «Вы говорили, генерал меня шоколадкой угостит, – это она смеялась, когда нас генерал строгал. – Хоть бы конфетку дал…» С гостинцем полетел к Елене, – в третий раз начинал и все не трогался с места Баранов, бедово взглядывая на Павла, – а попал к Оксане. В том госпитале лежал, перед выпиской она меня поцеловала… утром, когда градусники ставят. Один раз, больше ничего… Идет с дежурства мне навстречу. «Миша, говорит, ты все это время плакал?» – «Почему?» – «Ты же написал: „Моя душа в слезах“. А я и забыл, что написал… На дверке ее тумбочки – мой портрет. „Прочли в газете, что тебе присвоили звание Героя, я и говорю: „Девочки, ведь это наш Миша, он у меня в третьей палате лежал!“ – „Что же ты, девонька, такого парня упустила?“ – «Не упустила, он мне ответил, вот письмо… А портретик ею да приколола…“ Вот такая деваха Ксана, во! – Он выставил вперед большой палец. – Время улетать, она и говорит:
   «Ты свою летчицу навести, она в корсете, трещина ребра. Не опасно, но болезненно… Проведай ее, слышишь?» – «Времени нет. В другой раз… Я ей записку оставлю!..» Вот так: конфеты, сладкое, – Ксане, записку – Елене…
   Легонько отставив от себя сержанта, он уставился в бетон, на котором они стояли.
   – Она тебя помнит, – добавил Баранов.
   – Ну да? Как же…
   – Помнит, помнит. Говорила.
   Излился старший лейтенант, а души не облегчил, оправдания себе не нашел.
   Но отношения с Гранищевым – он чувствовал это и по себе, и по тому, как просветлел лицом сержант, – получили ясность и определенность.
   …Обговаривая боевой порядок и маршрут на Сталинград, Баранов поставил Гранищева с собой рядом. «Лубок плачется, дескать, Гранищев строя не чувствует, с ним летать трудно. Вот я и посмотрю…»
   Во главе группы пошли Баранов и капитан с ЛИСа.
   Павел, держась старшего лейтенанта, чувствовал себя на маршруте, определенном жирно прочерченной линией пути, уверенно, даже увлеченно. В темном русле Волги, возникшей под крылом, стояли светлые облака, остро серебрилось солнце, он читал местность, как на штурманском тренажере в классе. Гребнем выставлялся из воды каменистый островок – вот его запятая на карте. Мыс, вставший поперек течения, – вот он, делаем отметку. «Минутка за минуткой», – отсчитывал Павел свое и товарищей продвижение на юг. Отрывисто сказанное командиром «Посмотрю…» звучало у него в ушах, и он старался, замечая в себе то желанное в полете бодрое спокойствие, ту обостренность внимания, когда ни одна соринка на горизонте, ни одно отклонение приборной стрелки на штришок не останется незамеченным.
   За Волгой, в степи, горизонт стал холодней, тревожней. В головной паре капитан – Баранов что-то переменилось. В чем перемена, Павел не сразу понял. «Где идем?» – будто спросил его чей-то строгий голос. Курс… время… – собрался, сосредоточился летчик. С курса не сбились. Он видел это по карте, по прямой, которой они оба, Баранов и Гранищев, держались. Капитан от этой прямой отходил, уклонялся… Вот что он уловил и не понял в первый момент! Словно бы подхватил капитана и понес – одного! – ветер-боковик, ветер опасности, боевой угрозы, ветер Сталинграда. Капитан под его порывами заколебался, пошел юзом… все заметнее, все дальше. Покачивая крыльями, призывая летчиков следовать за ним. Павел всматривался в ножницы, разводившие головные экипажи. В них и в карту, в них и в карту… Глубже, настойчивей покачивая крыльями, счет – на секунды, а команды в воздухе повелительны.
   Ни славное прошлое начлета, ни должность, ни звание не шли в сравнение с тем, чем был для Гранищева, для всех истребителей Михаил Баранов, – ему верил сержант, за ним шел.
   Старший лейтенант качнул крылом, привлекая к себе внимание, сделал в кабине движение рукой от груди – вперед. «Вперед!» – повторил он выразительный жест рукой, поступательный и непреклонный, как начальный ход шатуна, приводящего в движение паровозные колеса. «Выходи вперед, веди группу!» – «Я?!» – изумился Гранищев. Баранов кивком головы подтвердил: «Ты!» – глаза его сверкнули, и он отвалил, чтобы не потерять забравшего в сторону капитана…
   …В ушах от долгого гудения мотора – пробки, ноги затекли, треволнения маршрута улягутся нескоро (интересно послушать, что скажет капитан), а фронтовой аэродром – как конвейер, подхватывающий экипажи и направляющий их в бой по сигналу ракеты. И первые на очереди они, пришедшие из тыла; резерв – надежда Сталинграда.
   Ракету могут дать с минуты на минуту. Оглушенный перелетом и тишиной, Павел чувствовал усталость. В землянку бы сейчас да лечь, вскинув затекшие ноги…
   – Оглох? – кричал выросший перед летчиком Баранов. – Ослеп? – возбужденно укрупнившиеся глаза старшего лейтенанта были белесы – как тогда, на степном аэродроме, когда Павел вмазал в его «ЯК». – Ракета!.. Нам ракета! Пойдешь со мной в. паре, понял?
   Рядом с Барановым, вместе с ним – другого места для Павла теперь в жизни не было.

Часть вторая
В весеннем небе на Дону

   Скорый поезд Владивосток – Москва громыхал по снежной Сибири на запад, «в Россию», как издавна говорят на востоке и как говорили пассажиры сейчас о европейском крае родной земли, рассеченном фронтом от моря Баренца до калмыцких степей и отрогов Эльбруса; большинство пассажиров были военные.
   Комэск Горов, авиатор до мозга костей, смирился с многодневной ездой по железной дороге, поскольку вырваться из Приморья, как подобало бы истребителям, лётом, в составе боевой сплоченной девятки, – дело неосуществимое, совершенно несбыточное.
   Вопреки ожиданию долгий путь через Сибирь, некогда приютившую сирот Горовых, Алешу и Николая, не был Алексею в тягость. Скорее, напротив. Земля, его вскормившая, напутствовала Алексея перед боем. Поднятый войной и прокатившийся по всей Сибири вал эвакуации оставил след на стенах станционных зданий, как оставляет свой след на берегу высокая, сошедшая в море волна. Сочувственно, будто ему адресованные, читал Горов вкривь и вкось написанные, нацарапанные, выдавленные с надеждой на прочтение тексты: «Петя, я с детьми в Бийске», «Детдом 76 поплыл вниз по течению», «Пульхритудовы остались в Голышманово…». Он вспоминал лихолетье, пережитое в детстве, сравнивал с нынешним, тяжело вздыхал… На всем пути состав осаждали жаждущие попасть на проходящий скорый. Алексей наблюдал картины штурма, стоя у окна. Возведенный Егошиным в ранг второго магистра «Союза старых орлов» и оставленный без верховного руководства, он уповал на случай, на встречу с каким-нибудь летчиком-фронтовиком, который примет в нем участие, возьмет на себя роль умудренного опытом наставника…
   За кипятком на остановках обычно бегал Житников. «Одна нога здесь, другая там», – напутствовал его капитан; после долгого безвыездного сидения в сопках страх опозданий, отставаний, крушений, прочих удовольствий, на которые щедра железная дорога, побуждал капитана держать всех подчиненных под боком. Житников, надо отдать ему должное, оборачивался.
   После голодного Забайкалья, где снова отведал Горов не забытого им «пирога с молитвой», то есть с солью, запеченной в тесте из ржаной муки, пошли места посытнее; когда стоянка поезда затягивалась. Житников тайком от капитана бегал в ближайшие деревни менять тряпье на продукты. Однажды притащил он полную ушанку яиц и затеял в двухлитровом бидончике гоголь-моголь на всю компанию, на девять летчиков эскадрильи. Горов, к сладкому равнодушный, в сахаре его не ограничил, яйца сбивали и крутили по очереди от перегона до перегона. «Проводниц угостим?» – «А для кого стараемся? Гоголь-моголь не „пирог с молитвой“, сладкое – дамам». Две молоденькие проводницы, ютившиеся в конце вагона за мешковиной, отделявшей их от общего прохода, пользовались вниманием летчиков. Как понял Горов, обе девицы – простушки, наивны до крайности: своих соседей-технарей приняли за летчиков, в то время как ползункам известно, что голубые петлицы летчиков окантованы золотом, а у техников – черный кант…
   Часа через два, когда желток взошел, обретя аппетитную кремовую вязкость и алюминиевый бидончик застольным кубком отправился по кругу, Житникову была пропета хвала.
   Горов, снявший пробу с кончика ножа, пожаловал Егору Житникову чин дорожного интенданта. «Первого интенданта», – великодушно уточнил капитан. Егор, как подобает триумфатору, расточал улыбки поверх голов.
   «Ленька! – катал он письмо с дороги школьному приятелю, закисавшему в тылу, вполуха слыша, как воркуют над бидоном побратимы. – Военные летчики – мировые ребята, а наслаждение полета в истребиловке, где все протекает стремительно, признаюсь, трудно описать. Я, например, этого не сумею. Машина компактная, в полтора человеческих роста, мотор как зверь. Вот ты взлетел – хлоп, уже посадка, а скорость 130–140 км/час. Но скорости бояться не нужно. Ее не замечаешь. Главное, не упустить землю… Вот я и споткнулся, не зная, как это расшифровать… Помнишь ли наш последний разговор в читалке, на балюстраде? „В авиации героических натур хватает, – сказал ты. – А в культурном отношении они не блещут. Хотя бы своей начитанностью…“ Ты меня таким образом благословлял, да и о себе думал, ведь ты в истребиловку нацелил лыжи, так? Дескать, с нашим приходом кадры ВВС получат пополнение, в котором они нуждаются. Теперь-то я полагаю, что опасного флюса нет, просто у нас выпячивают напоказ то, что выгодно. А мой командир к-н Горов, могу сказать, незаурядная личность, т. к. он прекрасный летчик и оч. глубокий человек, такое сочетание. Несмотря на молодость (23–24 г.), в нем много энергии и ума, его авторитет непререкаем. Ты, конечно, помнишь Борьку Чукреева из 11 шк.? Уж какой эрудит, верно? А его отчислили по летной неуспеваемости. Мне его жалко. Подумай, что он будет говорить своим товарищам и родным…»
   Тут Егор прервался: летчики, вспомнив проводниц, засобирались к дамам с визитом. Житников от участия в нем отказался. Мягко, учтиво, ссылаясь на письмо, которое надо закончить, – в душе он лишь пожалел любителей дорожного флирта. Пожалел, посочувствовал тем, кто не знает его Альки, Алины Молокоедовой.
   Алька…
   «Не потеряй этой вещицы!» – начертала ему Алька на своем подношении в плотных, темно-синих корочках, украшенных тонким вензелем допотопной фирмы.
   В первой строке, подобно заклятью: «Не потеряй!..»
   А дальше:
   «Может быть, вспомнишь о днях нашей дружбыи…»
   Из конспирации, или стыдливости, или опасаясь боли, оберегая его, опустила: «любви».
   Дальше:
   «Будет ли продолжаться…»
   «Любовь» – читал он всегда ненаписанное, заполняя этот пропуск, уходил в свою боль: в десятом классе, напрягшись, как молодой вереск, он объявил родителям о своем решении жениться, и отец, подсеченный тяжкой болезнью, встал на его пути непреклонно: «Нечего разводить нищету!»
   «Будет ли все продолжаться, будет ли все, как сейчас, будем ли мы вместе?.. 10.V.40 г.».
   Накануне вечером он был вызван в военкомат, а ветреным промозглым утром 10 мая на вокзале она, сонная, потерянная, в легком пальто нараспашку, вручила ему «эту вещицу» с золотым вензелем древней фирмы на плотных корочках. Внезапность отъезда в училище была сокрушительной, он не отнес на базу лыжи с ботинками, не взял в школе справку и долго приходил в себя, размышляя о силах, все в его жизни перевернувших, оторвавших его от Альки. На первой странице «вещицы» («Память бабушки», – пояснила Алька), ниже ясных Алькиных строк он сжато, в четырех словах, написанных, чтобы не бросалось в глаза, по-немецки, так выразил понимание и ход своей судьбы, зашифрованной в знаках высокого неба: die Geschihte (История) – die Heimat (Родина) – der Held (Герой) – die Waffe (Оружие). Героя и Оружие он несколько раз менял местами, выискивая истину их взаимосвязи. Все определилось, формула отлилась к маю сорок первого года: Герой – Оружие. Война, начавшаяся в июне, ее подтвердила. Сейчас Егор ждал Оружие, дело было за ним.
   «А ты, Ленька, в пессимизм не впадай, – снова принялся он за письмо. – Ты этих врачей, придравшихся к тебе, обдуй и держи курс, как решил, на истребиловку. Форма у всех летунов одинакова (нам скоро выдадут новенькую), но летчика-истребителя всегда отличают: а) быстрая реакция, б) манера держать себя. Опять же Горов. Молчит, склонившись, не поднимая глаз, а какая в нем сила!.. Ну, пока. Желаю тебе стать хорошим летчиком. Поезд мчит с ветерком, и теперь уже скоро… Да, Ленька, даже не верится. Следующее письмо жди с фронта. Завалю первого тевтона, напишу. С комсомольским приветом.
    Георгий.
   Р. S. Когда сделаешь дело? Год добиваюсь и год не могу узнать: отнес ты мои лыжи с ботинками? Я в запарке не успел их сдать на базу, они числятся, у матери могут быть неприятности, – отнеси, сдай, чтобы все было чисто.
    Георгий».
   «Куда?» – думал над исписанными листками Житников, умалчивая в письме о том, что сейчас больше всего его волновало. Вместо оставленных на границе «И-шестнадца-тых» дальневосточники, вылетая на фронт, должны получить самолеты новейшего образца. Какие? Где? Как скоро? Куда переведет железнодорожные стрелки Генштаб, перебрасывая истребителей из Приморья в действующую армию? На Западный фронт? На Север? На Южный?
   Под Новосибирском долго стояли, Житников вышел из вагона и пропал.
   Поезд тронулся, сержанта нет.
   Пять минут, десять…
   Горов, поглядывая на часы, поглядывая вдоль вагонного прохода, сделался мрачен. Летчики, знавшие приливы и отливы в их отношениях и только что с возведением Егора в ранг первого дорожного интенданта радовавшиеся за товарища, притихли: чепе, пятно на эскадрилью…
   Воспоминания о том, что не сбылось, живучи.
   …Резвый рокот чужого мотора упал с высоты на сопки, холодно розовевшие под утренним солнцем, и вольно покатился через границу, через аэродром, в сторону Сихотэ-Алиня. «Р-девяносто седьмой», – понял Горов по звуку, – разведчик… Скорость четыреста десять километров в час, потолок пять тысяч метров». Потом он увидел японца: черная муха на стекле декабрьского неба… «Р-97» быстро полз, пересекая границу, нацеливаясь в сторону наших баз.
   «Началось?» – подумал Горов, включая магнето, подавая условный сигнал «К запуску!» Ивану и сержанту Житникову, летчикам дежурного звена, сидевшим в кабинах наготове, как и он.
   Погранзастава стояла рядом, летчики, с часу на час ожидая удара вероломного соседа, были в курсе всех новостей. Активность японской стороны заметно возрастала. Отмечалась усиленная переброска войск, подтягивались инженерные и понтонные части, оси железнодорожных вагонов менялись на размер нашей колеи. Третьего дня пограничники отправили самолетом в Москву «визитера», показавшего на допросе, что объявлена эвакуация семей военнослужащих, пассажирское движение в сторону границы прекращено, – меры, предвещавшие начало вооруженных действий.
   «Началось?!..»
   Прогретый мотор взял сразу, Горов плавно, не оборачиваясь, тронул с места – знал, что Иван и Житников не промедлят, пойдут с ним вместе: все учения, тревоги, стрельбы, какие они знали в своей жизни и какие усиленно проводились здесь, на полевом аэродроме, готовили их к этому. За спиной возвышался Сихотэ-Алинь, впереди розовели, бросая длинные тени, сопки. Дежурное звено устремлялось навстречу «Р-97», уже повисшему над заснеженным аэродромом. Озноб сближения пронял Горова. С каждым взлетным мигом в нем росло давно разбуженное, а сейчас целиком его захватившее чувство бойца передового заслона, помянутого Егошиным. Он, летчик-истребитель Горов, встретит врага как подобает. Пусть весь воздушный флот Японии последует за «Р-97» – Горов будет биться до последнего, с поля боя не уйдет. Взлетая, он освобождался от земной суеты, от безвестности, годы ожиданий готовы были прорваться, озарить его одним, все оправдывающим мгновением… Уверенный в Иване, в Житникове, как в себе, он Житникова между тем не видел. Скорость нарастала медленно, словно бы противясь Горову, отдаляя поворот судьбы. Он убыстрял, как мог, как умел, как позволял ему «ишачок», движение… «А зачем они мне?» – подумал Горов об Иване и Житникове, предчувствуя свой, выстраданный на границе час. Иван на востоке год, Житников – без году неделя. «А-а», – вложил Горов в короткий возглас необходимость ввязываться в бой без Житникова, который может все сорвать; медлительность сержанта давала новый импульс для немедленной атаки… «Москва, Кремль» – да, может быть, так… И развернулся, чтобы кинуться на разведчика сверху.