Догоравший закат заставлял время от времени умолкать и обращать глаза к горизонту, где густое розовое солнце уже обмакнуло в море свой нижний край, зайдя за лоскуты облаков в лиловых подпалинах, исполосовавших половину неба. В домиках, забравшихся по склону под самый козырек скал, жаркими угольями вспыхивали и погасали стекла обращенных к морю окон.
   В воде лежали накрошенные камни, огромные, в человеческий рост, словно разбросанные исполинскими руками тех существ, которые обитали этот берег еще до людей, в незапамятные времена.
   – Значит, мы встречались все время на сачке, – никак не хотел успокоиться Тимофей. Эта встреча действовала на его воображение. – Там же все курили и прогуливали.
   – О, я уже давно не курю, – заметила Аля и погладила дочку по головке. – Это солнышко мое отучило меня, правда?
   Аннушка, заметив, что опять оказалась в центре внимания, заболтала ножками и прикрыла свое смущение хитренькой улыбкой.
   – Странно, а я не помню, – сказал Илья.
   – И я, – сказала Аля поспешно, как будто именно в эту секунду думала о том же.
   Тимофей все предлагал совершить каботажное плавание на непонятного рода и племени кораблике под названием «Гикия», с владельцем и капитаном которого он сдружился утром на причале, но Алина крымская декада подходила к концу. Она беспокоилась, как выбраться к поезду, и жаловалась, что совершенно невозможно найти такси.
   – Представляете, ну просто ни одного объявления! И в администрации никто ничего не знает. Неужели деньги людям не нужны?
   – Мы вас отвезем, – решительно заявил Тимофей, хотя машина была не его, а Ильи. Илья посмотрел на него несколько угрюмо, однако кивнул головой, утверждая приговор своего товарища. Он взялся было за пузатую бутылку с коньяком, но подумал и оставил ее в покое.
   В обществе молодой привлекательной женщины им хотелось быть трезвыми, любезными и предупредительными, близость ее их волновала, и они невольно соревновались в остроумии, и она сама, принимая правила игры, поддерживала эту остроумную любезность на грани флирта. Вежливость и воспитание не позволяли ей отдать предпочтение слишком явно кому-либо из них, однако было все же заметно, что Илье она оказывала больше внимания и больше принимала его всерьез. Взрослой женщине бывает достаточно совсем немного времени, чтобы понять, какого рода чувств может она ожидать от мужчины. Почти так же быстро оценил это и Тимофей и несколькими фразами, которые ничего бы не стоили вне этого пространства, дал понять, что если и не охотно, то без сожаления отступает на беззаботную, определенную и безупречную позицию наблюдателя.
   Быстро опустилась темная и густая южная ночь, и непроницаемый сумрак затаился в кустах и у подножий деревьев. По дорожкам, освещенным только-только взошедшей луной, прогуливались еще люди, и голоса их блуждали в притихших аллеях, казалось, сами по себе. Шумно и светло было только у входа в корпус, где несколько мужчин столпились у лежащего на лавке транзистора. Рядом возвышался гигантский расколовшийся арбуз, подставляя свету фонаря толстый глянцевый бок. Динамик хрипло исторгал в душистый вечер растрепанные звуки, сопровождавшие отборочный матч чемпионата Европы между Россией и Украиной. Илья и Тимофей, хотя и повернули головы, но прошли мимо не останавливаясь.
   – Не станем уверять, что до такой степени интересуемся футболом, – предвосхитил Илья вопрос, готовый, они чувствовали, сорваться с ее языка.
   – Вот это правильно, – подхватил Тимофей, – женщины нас привлекают гораздо больше.
   – Эх вы, курортные жуиры, – шутливо попеняла им Аля.
   – Да нет, – возразил Тимофей с покорной трезвостью, – парочка простых, немолодых ребят.
   – Ну вот и приплыли, – произнес со спокойной иронией кто-то из стоявших вокруг транзистора.
   – Ужас тихий, – откликнулся другой то ли в шутку, то ли просто интеллигентно, и тут же из ярко освещенного корпуса навстречу им вывалилась гурьба молодых мужчин и обтекла их, как порыв ветра.
   – С пяти метров не попасть! Ну стой ты в воротах, дубина. Куда побежал? Сам не знает.
   – Нет, ну такая плюха! – донеслось до них из томной душистой темноты.
   Аля попрощалась и пошла укладывать Аннушку, которая нынешним вечером побила все рекорды незаконного бодрствования.
   – Ну вот, – удовлетворенно заметил Тимофей, когда они остались одни, – вот тебе и приключение в первый же день.
   – Это еще не приключение, – возразил Илья. Он окинул взглядом стену корпуса. В некоторых номерах еще горел мягкий, приглушенный абажурами напольный свет. – Да уж. Время наш враг… А вообще спать надо идти, вот что. – Он выгнул кисть левой руки и глянул на часы. – Ну вот, первый час. Все клятвы бесполезны… Может, сходим завтра на те скалы, туда, направо, где дом отдыха этот военный? Там, говорят, ловить надо.
* * *
   – И вот они были с зеркалом повсюду, – читала Аля. – Скоро не осталось ни одной страны, ни одного человека, которые бы не отразились в нем в искаженном виде. Напоследок захотелось им добраться и до неба…
   В приоткрытое окно влетел запах канн, плеснуло море. Бежевый мохнатый мотылек ворвался в комнату из темноты и забился вокруг абажура. Аннушка лежала на боку, подложив под голову согнутые ручки, и послушно внимала сказке.
   – Все выше и выше летели они, и вдруг зеркало так перекосило, что оно вырвалось у них из рук, полетело на землю и разбилось вдребезги. Миллионы его осколков наделали, однако, несравненно больше вреда, чем само зеркало. Некоторые из них величиной всего с песчинку, разлетаясь по белу свету, попадали, случалось, людям в глаза и так там и оставались. Человек же с таким осколком в глазу начинал видеть все навыворот или замечать в каждой вещи одно лишь дурное, ибо каждый осколок сохранял свойство, которым отличалось прежде целое зеркало. Некоторым людям осколки попадали прямо в сердце, и это было хуже всего: сердце превращалось в кусок льда…
   Ровное дыхание дочери вмешалось в ее глуховатый голос. Аля вздохнула, выключила настольный свет и прилегла рядом. Снаружи посапывало море; на белой стене темным пятнышком застыл сложивший крылья мотылек. Кто-то сел на скамейку под окном. Щелкнула зажигалка.
   – В России всякую разумную власть презирают.
   – А она в России разумной бывает раз в столетие. Вот и путают.
   – Вы на катере плавали?
   – Это в Затерянный мир-то? Плавал.
   – Следы от ушаковских ядер видели?.. Павел-то самому Ушакову не постеснялся попенять. За неимение во время тумана топовых огней и предписанных уставом предосторожностей. За содержание нижних чинов на работе в своих собственных домах и мызах шесть флагманов и восемнадцать капитанов получили строгий выговор. Вы понимаете?
   Зашуршала об асфальт обувь – вероятно, собеседники встали со скамьи.
   – По закону не захотели жить, вот и убили. Убили, стервецы, пьяные, напились от страха, а при бабушке-то оно, сами знаете, бабушка букашки не обидела, а… – Голоса удалились, и конец фразы она уже не расслышала. Снова в теплой темноте воцарилась душистая тишина. События этого вечера яркими пятнами сменяли друг друга в Алиной голове и опять возвращались к первому, самому главному, как будто перед ее глазами крутилась закольцованная кинопленка: Аля вспомнила, как посмотрел на нее Илья, когда они желали друг другу спокойной ночи, как протянул руку и задержал на секунду кончики ее пальцев в своих. «Глупости», – сказала она сама себе. Ей было так спокойно и уютно, что даже не хотелось засыпать. Она чувствовала, что в ее жизни очень скоро, вот-вот может начаться что-то очень хорошее, и совсем необязательно это было связано с Ильей… Но все же он расположил ее к себе – здесь она не могла и не хотела с собой лукавить… Из разговоров она поняла, что он как-то связан с рекламой. «Надо будет узнать у Светочки Дан», – подумала она… Тут он опять протянул ей руку, а может, это она протянула первая? И вот они были с зеркалом повсюду. «Посмотрим, – сказала она себе. – Спать, надо спать. Это о каком они Павле, Первом, что ли?» Но это мгновение еще жило в ней, наливаясь необратимой полнотой; противиться ей не было сил. Рука ее скользнула к чреслам и еще ниже, и она неслышно содрогнулась, быстро и легко освобождаясь от этого переживания.
* * *
   После того как из Балаклавы вывели военные суда и подводные лодки, городок этот быстро превратился в приятное курортное местечко. Узкую, изломанную бухту опоясала новенькая набережная, которую, в свою очередь, окаймляли маленькие домики архитектуры XIX века, отреставрированные и чисто покрашенные в белое. Верхние этажи этих домиков с балкончиками в цветочных ящиках сдавались внаем, а в первых были устроены магазины и кафе, шедшие по ее левой стороне сплошной чередой.
   В одном из них Аля с дочкой, Илья и Тимофей ждали, когда придет из Севастополя рейсовый катер, на котором должна была приехать Алина подруга. Солнце уже скрылось за горой, нависающей над входом в бухту; было ветрено, и мачты яхт, поставленных в ряд у набережной, покачивались вразнобой. Ветер рвал тенты, под которыми стояли столики, то и дело его порывы уносили с них салфетки, которые распахивались неуклюжими бумажными бабочками и, как курицы, неумело пытались взлететь. Аля рассказывала про подругу, за соседним столиком подвыпившие офицеры украинского флота ругали какого-то своего общего приятеля по фамилии Петриченко.
   – А это что такое? – спросил вдруг Илья, указывая на Алину руку.
   – Это? – Аля тоже посмотрела на свою руку. – Это кольцо. И не простое, а обручальное. – Она потрогала кольцо пальцами левой руки, словно проверяя прочность его положения.
   Илья озадаченно замолчал, а Тимофей засмеялся и подмигнул Але.
   – Так что не все так просто, – добавила она с какой-то злобной радостью.
   «Что должно быть просто?» – хотел спросить Илья, но продолжал хранить задумчивое молчание.
   В нем не нашлось никакой способности увидеть в этих словах что-то забавное или тем более обратить их в шутку, как попытался это сделать его друг. Прямое значение слов часто заслоняло ему подтекст, и он привык им верить, как привык верить всему написанному, – как дерево верит лесорубу. Одной гранью душа Ильи принадлежала бесстрастному серьезному миру природы, ибо природа пребывает вне иронии, вне остроумия и сама по себе не смешна и не печальна. Но в нем не было недостатка того, что является основой любого остроумия, а именно изящества. И поскольку это изящество не разрешалось остроумием, своим простодушием он напоминал ребенка.
   – Ну и кто у нас муж? – спросил Тимофей небрежно. – Он превратит нас в лягушку?
   Аля гневно посмотрела на него и хотела было рассердиться, но физиономия его выражала такое невинное добродушие, что она с трудом сдержала улыбку.
   – Увы, да, – сказала она вместо этого и сама коротко засмеялась.
* * *
   Катер «Медея» пришел точно в половине девятого. На набережной вспыхнули фонари. Мальчишки, нырявшие на скалах у входа в бухту, протащили по плиткам набережной сетки с рапанами, оставляя за собой мокрые следы босых ног. Подруга Марианна, как и любой человек в первый день на юге, все окружающее принимала восторженно. Особенно ее воображение поразили развалины генуэзской крепости, венчавшие крутой холм, под которым и приютился городок.
   – Мы пьем чудный мускат, – заявил Илья, вставая и подвигая ей стул. – Как вы насчет чудного муската?
   – Что ж, давайте чудного муската, – весело согласилась Марианна, усевшись и быстро пробежав зелеными глазами по незнакомым лицам. Ее несколько смутил оценивающий взгляд Тимофея, но она удержала себя в руках и продолжала смотреть приветливо даже после того, как Тимофей громогласно объявил, какой именно процент сахара содержится в этом мускате.
   Прозвучало это немного вызывающе, отчего Илья выразительно посмотрел в его сторону. Он понял, что попытки Марианны понравиться обречены, и ему сделалось неудобно и тягостно за то, как, скорее всего, пойдет вечер.
   Между тем в развалинах генуэзской башни на холме зажглась подсветка, и обрушившийся донжон выступил из мрака, обозначив себя неровными провалами бойниц.
   – Наверное, этот замок овеян легендой, – мечтательно сказала Марианна и потеребила коралловую подвеску, лежавшую в ложбинке между шеей и ключицами.
   – А как же, – подхватил Тимофей. – Что же это за замок без легенды. – Он пристально посмотрел на развалины, как будто в его очертаниях старался прочесть древнее предание.
   – Ну что? – спросила Марианна.
   – Есть, – кивнул Тимофей, отводя взгляд от холма, – и не одна. Расскажу самую красивую и поучительную. Давным-давно, когда развалины носили гордое название Чембало и в эту бухту Символов заходили корабли из далеких стран, пронизанные ветрами Азии… Ну, в общем, не важно. Торговали всем, но главным образом невольниками, а следовательно, и невольницами. И был там один итальянец по имени Джамбатиста Вико. И так, знаете, по случаю купил одну девушку. За меру вина. Ну, в общем, считай что даром. А девушку эту привезли не откуда-нибудь, а из царства пресвитера Иоанна. За высокими горами, за синими морями пребывало это царство, многие мечтали его найти, но никто не нашел, даже Марко Поло. Так что, изволите видеть, это была необыкновенная девушка, не принцесса, конечно, но необыкновенная. Губы были у нее как коралл, ланиты как розы, голос ее подобен был каким-то там звукам лютни, стан как скрипичная дека, перси как розы и чресла… м-м…
   – Поэт, – кивнув в его сторону, заметил Илья.
   – Я документалист, – с достоинством уточнил Тимофей. – Так вот, словом одним, необыкновенная девушка полюбила его. Настоящая пери Востока… Но тут из Генуи пришел корабль, а на нем приплыл некто Антониотто Ферузо, друг этого Джамбатисты и очень любвеобильный молодой человек. Стоило ему только увидеть эту девушку, он тут же воспылал к ней страстью и принялся уговаривать Джамбатисту уступить ее ему. И цену хорошую предложил – девятьсот девяносто девять аспров. Греческая денежка такая…
   – А сколько это – девятьсот аспров? – оживившись, перебила его Марианна.
   – Двадцать пять аспров – приблизительно четыре петуха.
   – А сколько это – четыре петуха? – снова спросила Марианна. – На наши деньги?
   – Четыре петуха это двенадцать куриц. Двенадцать куриц – одна овца. Одна овца – недорогой мобильный телефон. На наши деньги.
   – Почему же четыре петуха, а не три курицы? – допытывалась Марианна.
   Тимофей усмехнулся:
   – Тогда уж двенадцать куриц…
   – Да не слушайте вы его, – перебил Илья. – Он мужской шовинист. В общем, несколько тысяч условных единиц, – подвел он итог.
   – Вот такую нелегкую задачу задал ему Антониотто, – покачал головой Тимофей.
   – Чего же в ней нелегкого? – спросила Аля, нахмурившись. Так же хмуро Тимофей взглянул на нее исподлобья.
   – Действительно, – продолжал он, – девушка-то необыкновенная, что здесь думать, казалось бы… Омниа, как говорится, винцет амор. А с другой стороны, подумал он, мало ли их, этих девушек, перси у них как розы, ложесна имбирные, все они из пены рождены прибоя. Подумал-подумал и выбрал несколько тысяч условных единиц, – последние слова Тимофей произносил, едва сдерживаясь от смеха. – Потому что омниа винцет бабло.
   Но никто, кроме него, не засмеялся: все воззрились на него как-то озадаченно.
   – А она, когда ступила на сходни генуэзского корабля, – продолжил Тимофей, давясь от смеха, – посмотрела на него с укоризной и сказала: «Что же ты хотел взять у меня, если тебе не нужно было мое сердце?» А такие прелестные вопросы могли в те времена задавать только девушки, рожденные в царстве пресвитера Иоанна.
   – Странный у вас друг, – заметила Аля Илье. – Наверное, кто-то когда-то его сильно обидел, и теперь он ненавидит весь мир.
   – Меня укусила злая собака, – мрачно молвил Тимофей. – Вот сюда, – он приподнял штанину и показал голень левой ноги. – А мир я ненавижу не весь, а по частям.

апрель 1970 – август 1998

   Тимофей был воспитанник походных костров и дорог – больших и малых, не слишком важно, лишь бы они вели подальше от дома. Единственное, что он знал о себе точно: в нем живет талант и горит страсть неутомимого путешественника. Прививку к странствиям он получил еще в школе, и микроб вольного ветра передался ему легко и беспрепятственно, как заразное заболевание.
   По тем временам его можно было причислить к блестящей столичной молодежи, если что-то и впрямь блестело в той застойной луже, в которой утонуло начало восьмидесятых, – так непременно сказал бы его отец, поборник свободного творческого изъявления и в каком-то смысле борец за него. Его мать, неудавшаяся актриса, одно время очень близкая к «таганскому» котлу, считалась одной из первых красавиц в том небольшом мирке, в тех узких кругах, которые при любом общественном устройстве неизменно присваивают себе титул хорошего общества.
   Отец, средней руки режиссер кино, – пришло время – наскучил красавицей и отдал остаток зрелости на волю жизненных волн. Мать, в свою очередь, восполняла эту потерю, насколько и покуда позволяли ей ее чары. Живое человеческое чувство связывало его с дедом, а бабушку свою он застал в живых только в раннем детстве и помнил ее едва.
   Более-менее удачно закончив школу, он не имел ни планов, ни стремлений, ни отчетливо выраженных желаний, ни поползновений честолюбия. Один из его одноклассников сманил его на Кавказ. С год он работал инструктором по туризму, не обращая внимания до поры на письма матери, в которых она прямо называла его дураком. Там, на Пшадских водопадах, он приобрел толику самостоятельности, однако и это качество сгодилось на то, чтобы упрочить свой основной девиз: ни в чем себе не перечить. Впрочем, то время, накрепко учитывавшее своих современников, безоговорочно требовало возвращения, и он вернулся. Несмотря ни на что, ему было куда возвращаться. Мать свою он не любил, отца не уважал и наотрез отказался продолжить семейную традицию, хотя последующие годы заработка ради буквально заталкивали его в то, что от нее, от традиции, еще оставалось.
   До эпохи заносчивых неучей оставалось всего несколько лет. Мать, не посвящая сына в подробности своих мер, использовала некие связи, и в целом вопрос был решен как нельзя более удачно: ему предстояло поступить на исторический факультет Московского университета. Дело оставалось за самим Тимофеем. На экзамене по английскому языку он мучительно искал брешь, трещину, куда бы мог, как клин, вставить заученную речь и ее отточенным изяществом расколоть крепость холодных, недружелюбных, льдистых глаз экзаменатора. «Достаточно», – кашлянув в маленький мягкий кулачок, молвил человек с бородкой и размашисто расписался в экзаменационном листе. – «Мы ставим вам отлично», – проговорил он со значением и выпучил близорукие глаза, и оказалось, что зрачки их вовсе не серые, а желтые без примесей.
   Тимофей еще в университете написал два рассказа: в одном, если он правильно запомнил, речь шла о маленькой девочке, получившей большущую гроздь винограда и слегка от этого захмелевшей. Второй был посвящен преодолению некоей юношеской любви, рожденной забавы ради кремнистой пылью курортных светил.
   Сам он в глубине души считал их просто искусным подражанием, но, конечно, если и высказывался на эту тему, то вскользь и достаточно смутно для того, чтобы быть уличенным в небрежении к собственным дарованиям. Зачем он учился, он и сам не знал хорошенько. Надо же было где-то учиться, и лучше это было осуществлять в заведении, претендующем на некую элитарность.
   Спустя некоторое время после выпуска из университета несостоявшийся этнограф поступил на курсы при ВГИКе и отучился еще два года на отделении документального кино, но к тому времени, как он обзавелся очередным дипломом, кино уже находилось в низшей точке своего падения. Творчество его понемногу свелось к написанию рекламных роликов и чрезмерно сентиментальных сценариев, которым никто не давал ходу.
   Достигнув тридцати, он по-прежнему топтался в луже своих неглубоких убеждений, мельчающих год от года, день ото дня. Во всех его действиях проступала инфантильность, порожденная безоблачным детством и им же законсервированная. И сам он являл собой человека, законсервированного внешне. Все его подружки, а в них недостатка не чувствовалось, будучи даже его моложе, выглядели старше его. Такие люди, каким был он, старятся в одночасье, за одну ночь, но уже бесповоротно, безоглядно, раз и навсегда, словно сдергивая маску, оберегавшую до поры процесс старения от чужой наблюдательности.
   Жить без любви Тимофей не мог, как не живет без воды рыба. Людей, тянущих лямку брака, он не понимал и смотрел на них даже с опаской, как на тех, кто был способен постоянно менять свое жилище. Конечно, он понимал, что людей толкают на это неблагоприятные обстоятельства, но когда обстоятельства благоприятствовали, тогда Тимофей чувствовал тоску. Сам он родился, вырос и всю свою жизнь прожил в родительской квартире, и представить у себя над головой какую-нибудь другую крышу, пусть и сделанную из драгоценного металла, он не мог и вообразить. Каждая мелочь напоминала ему о каком-то событии его жизни, деревья под окном росли вместе с ним, и в их ветвях, в их листве витали его мысли летними вечерами. Представить, что эти поверенные его мечтаний и размышлений могут пасть под пилой коммунальных служб или исчезнуть из его жизни, было так же невозможно, как жить под одной крышей с одной женщиной.
   Как ни удивительно, его притягивали самостоятельные женщины, и он имел успех у самостоятельных женщин, строго смотревших на жизнь. Но истекало время, и он начинал скучать. Связь с прицелом на большее его томила.
   Наступало время, когда они задавали ему один и тот же вопрос, звучавший примерно так: «Ты всегда делаешь только то, что тебе хочется?» «Всегда», – честно отвечал он, но они, единые и тут, не верили. Прозрение наступало позже, когда он медленно отпускал тормоза, и тогда уж начиналось светопреставление. Естественно, что никто не чувствовал себя способным долго это выдерживать. Никак не прекословя своим прихотям, он поселял в своих избранницах горькое сознание ошибки. И они отваливались от него, как насекомые от ядовитого цветка, и устремлялись в самостоятельное плавание или полет, ибо некоторые действительно не ленились пересекать океан в поисках потерянного Я.
   «Моя жизнь – это летопись позора», – любил повторять он, пока не до конца веровал в правоту сказанного, а когда уверовал, то не стал доискиваться причин. В нем было врожденное пристрастие к шутовству, и за право паясничать и называться Петрушкой он без сожаления отдавал все возможности, которыми жизнь еще продолжала его соблазнять.
   Друзья смотрели на эти забавы сквозь пальцы: никаких особых хлопот и неприятностей они им не доставляли. Напротив, обремененные заботами взрослой жизни, они нуждались в каком-то напоминании, что молодость, их совместная молодость, еще не прошла, что она рядом и кто-то носит ее обветшавшую хламиду, как старец-подвижник чужие грехи или чужие немощи. И дело поэтому не двигалось дальше разговоров, каким бы образом это прекратить, и смутных планов, построенных на чистой воды песке.
* * *
   Следующим утром все поднялись пораньше, наскоро искупались в прохладной воде и, не дожидаясь завтрака, выехали в Севастополь. Алин московский отходил в половине пятого, времени было довольно, и все как-то не сговариваясь одновременно высказали желание пойти в Панораму. По дороге из Ласпи в Севастополь заехали в Балаклаву за Марианной, которая сняла комнату на втором этаже того самого дома, где внизу было устроено кафе, в котором они и встретились вечером предыдущего дня. Марианна сидела на балконе в раскладном кресле, пила кофе и смотрела вниз на гуляющую публику, перила балкона были украшены пластмассовыми ящиками с цветущими маргаритками и анютиными глазками.
   – Жалко, что не может видеть вас Коровин! – крикнул ей снизу Илья.
   Она повела головой, будто позируя, потом со смехом махнула рукой, скрылась в комнате и через несколько минут выпорхнула на набережную в легком коротком платьице, с плетеной пляжной сумкой через плечо.
   – Меня на «вы» больше не называй, – сказала она Илье. – И так я на работе от этой вежливости не знаю куда деваться.
   В Панораме больше всего Илью поразили фигуры убитых солдат, накрытые рядном, из которого высовывались их голые ноги, выглядевшие до того натурально, что хотелось взять прутик и пощекотать им пятки, а заодно и проверить, действительно ли это манекены или, может быть, бродяги, которых нанимают изображать севастопольских героев с почасовой оплатой.
   У выхода из здания-ротонды торговцы предлагали батальные акварели и археологические безделушки. Илья задержался у какого-то лотка.
   – А эти-то, – заметил Тимофей, – как живые.
   – Вин лежит за хривну у час – пойди побачь, – заявил им пожилой, солидный и седой мужчина с фотоаппаратом. – Я ж видел, як ноги двигает.
   – Да ну, – вырвалось у Тимофея. Мужчина развел руками, как бы обижаясь на высказанное недоверие.
   – Пойду посмотрю, – решил Илья и нырнул в полумрак.
   Аля посмотрела ему вслед с изумлением.