Антон Уткин
Крепость сомнения
«Пора забвеньем насладиться…»
Георгий Иванов
«По большей части все они, закоренелые москвичи, редко покидали обширное и великолепное гнездо свое и преспокойно тонут или потонули в неизвестности. Ни высокими добродетелями они не блистали, ни постыдными пороками не запятнались; если имели некоторые странности, то общие своему времени и месту своего жительства…»
Филипп Вигель
«Аще кто слышится силен быти, да борется с сатаной, страшливии же да бегают…»
Поучение расколоучителя
Вместо пролога
март 1945
Кирилл Охотников стоял у лагерных ворот. С рассвета их створки были не просто широко распахнуты, а вывернуты, как заломленные руки, и словно приглашали подойти, перешагнуть воображаемую черту, провести взглядом, как мокрой тряпкой, по лесистым возвышенностям Саара, обрамляющим горизонт в пыльной дымке весны. Трава, боязливо скрывавшаяся от подошв и колес долгих три года, теперь лезла навстречу солнцу из каждой щели в бетонных плитах.
Немцы снялись ночью, как внезапно исчезнувшая головная боль. В голове у Кирилла вертелись – нет, не вертелись, а стояли, прочно и торжественно, как соляные столпы Аморики, как колонны Кносского дворца, слова, сказанные императором Александром своим генералам после битвы при Лейпциге: «Кто не признает за всем свершившимся действия высших сил, недостоин звания человека».
Хотя некоторые из заключенных и приближались к воротам, но никто не выходил из них, и только несколько раз через них выезжала и въезжала обратно маленькая шустрая машинка коменданта. Все сидели в бараках на своих местах, и снаружи звуки бараков казались звуками ульев, восковым шорохом осиных гнезд.
Вместо немцев на вышках топтались теперь американские часовые. Когда кто-нибудь внизу приближался к воротам, часовой демонстративно отворачивался, словно давая понять, что караулит не людей, а некий незыблемый принцип, закодированный в ровных полосах американского флага.
Когда «Виллис» в очередной раз, смешно подпрыгивая на высоких рессорах и задирая огромные лупоглазые фары, юркнул между столбов, Охотников услышал, как кто-то сказал за его спиной по-русски:
– То телега, а не машина. Без окон, без дверей.
И это были первые слова, сказанные при нем людьми из той, настоящей России, которую он никогда не видел. Слова эти словно приклеили его к месту. Он не хотел повернуться, стоял, смотрел на поземку пыли, медленно опускающуюся обратно на дорогу, и ждал сзади еще каких-нибудь новых слов. Очертание речи, мягкий выговор грубого голоса сказали Охотникову, что этот человек – уроженец русского юга. Может быть, Украины или Северской земли, а может быть крымско-азовских пристепий.
Не Москву, не Моршанск, родной его матери, а именно Крым хотел он увидеть прежде всего. Его бабушка была одной из первых сестер у Пирогова в Севастополе. Из Севастополя уехала его мать в двадцатом году. Об этом участке суши и омывающей его воде ему известно было, пожалуй, даже с избытком. Лет за пять до Великой войны счастливый случай сделал родителей собственниками участка в Крыму, доставшегося по дешевой цене по разделу с пайщиками в нетронутой, дикой местности, называемой Батилиман. Их соседом оказался вдруг известный кадет Павел Николаевич Милюков, и несколько вакаций родители провели вместе с Павлом Николаевичем и его гостями, хотя и не особенно его жаловали.
Гости Павла Николаевича имели странное обыкновение стрелять по дельфинам из охотничьих ружей. Мать не выносила этой бессмысленной жестокости и начинала плакать. Отец тогда надевал мундирный сюртук и отправлялся к Павлу Николаевичу просить прекратить стрельбу, говоря, что от нее дамам случается плохо. Протест имел воздействие, и гости безропотно откладывали свою жестокую забаву, а то просто переносили ее дальше по берегу.
Но все это Охотников знал только по рассказам, ибо родился уже после того, как родители оставили Россию. Добраться туда, увидеть это место – было самой заветной его мечтой. И в Сербии, и в Париже мать все вспоминала и вспоминала свой домик в четыре комнаты, смотревший на море окнами, по вечерам наполнявшимися солнечными слезами заката. Она все время повторяла, что была фотографическая карточка, но, увы, затерялась. Воспоминание покрывало ее словно пуховым платком, и некоторое время она грустно блаженствовала. Но иногда на память ей приходили затеи соседей, и тут она не могла уже без дрожи говорить ни о Павле Николаевиче, ни о его гостях, ни даже о «народной свободе» в целом. И маленький Охотников соглашался с ней, недоумевая, что побуждает людей причинять зло дельфинам, и робко, мелкими шагами мысли, ступал на тот путь, который совершенно непонятным ему маршрутом вел от дельфинов к половине дома на окраине Белграда, где и совершались эти размышления. Он часто думал о том, чего никогда не знал, и словно бы видел, как это было там до него, – видел, как в темной морской глубине, повинуясь велению природы, борется за свою жизнь раненый дельфин, и как вокруг него вьются недоуменно-обиженные его сородичи, бессильные помочь.
А на берегу пусто, тихо, таинственно; скалы источают тишину, и, как туман, покоит ее выпуклое море; фиолетовые сумерки сгущают мадеру в рюмках до черной крови; в неярко освещенных окнах порхает негромкий смех, сплетаясь с «Травиатой», плещущей в граммофонном раструбе, и отец, исполнив просьбу матери, расстегнув сюртук, не спеша шагает от всего этого к своему дому по каменистой тропинке. А по плечам его стучат мягкие кулачки Виолетты, и хор, как расшалившийся ребенок, разбежавшись, толкает его в спину: «In questo paradiso ne scopra il nuovo di…»[1]
Лежа в бараке, Кирилл погружался в это видение и пребывал в нем, как зародыш в оболочке, и это, наверное, помогало ему пережить самые тяжелые минуты. Это место, где он как будто был и как бы не был, он отчетливо представлял себе по рассказам родителей, по превосходным описаниям Куприна и Чирикова, но уже знал, что образ, который по непостижимым законам сложился в его воображении, будет совсем не похож на то, что предстояло ему увидеть. Разворот берега, наклон утесов, краски, сотканные течениями и ходом солнца на поверхности воды, – все это, он знал, будет иным, отличным от его представления. Неизменными будут только имена скал, урочищ, все эти Айя, Батилиман, Форос, Сарыч и ласковое, эластичное слово, называющее бухту…
Немцы снялись ночью, как внезапно исчезнувшая головная боль. В голове у Кирилла вертелись – нет, не вертелись, а стояли, прочно и торжественно, как соляные столпы Аморики, как колонны Кносского дворца, слова, сказанные императором Александром своим генералам после битвы при Лейпциге: «Кто не признает за всем свершившимся действия высших сил, недостоин звания человека».
Хотя некоторые из заключенных и приближались к воротам, но никто не выходил из них, и только несколько раз через них выезжала и въезжала обратно маленькая шустрая машинка коменданта. Все сидели в бараках на своих местах, и снаружи звуки бараков казались звуками ульев, восковым шорохом осиных гнезд.
Вместо немцев на вышках топтались теперь американские часовые. Когда кто-нибудь внизу приближался к воротам, часовой демонстративно отворачивался, словно давая понять, что караулит не людей, а некий незыблемый принцип, закодированный в ровных полосах американского флага.
Когда «Виллис» в очередной раз, смешно подпрыгивая на высоких рессорах и задирая огромные лупоглазые фары, юркнул между столбов, Охотников услышал, как кто-то сказал за его спиной по-русски:
– То телега, а не машина. Без окон, без дверей.
И это были первые слова, сказанные при нем людьми из той, настоящей России, которую он никогда не видел. Слова эти словно приклеили его к месту. Он не хотел повернуться, стоял, смотрел на поземку пыли, медленно опускающуюся обратно на дорогу, и ждал сзади еще каких-нибудь новых слов. Очертание речи, мягкий выговор грубого голоса сказали Охотникову, что этот человек – уроженец русского юга. Может быть, Украины или Северской земли, а может быть крымско-азовских пристепий.
Не Москву, не Моршанск, родной его матери, а именно Крым хотел он увидеть прежде всего. Его бабушка была одной из первых сестер у Пирогова в Севастополе. Из Севастополя уехала его мать в двадцатом году. Об этом участке суши и омывающей его воде ему известно было, пожалуй, даже с избытком. Лет за пять до Великой войны счастливый случай сделал родителей собственниками участка в Крыму, доставшегося по дешевой цене по разделу с пайщиками в нетронутой, дикой местности, называемой Батилиман. Их соседом оказался вдруг известный кадет Павел Николаевич Милюков, и несколько вакаций родители провели вместе с Павлом Николаевичем и его гостями, хотя и не особенно его жаловали.
Гости Павла Николаевича имели странное обыкновение стрелять по дельфинам из охотничьих ружей. Мать не выносила этой бессмысленной жестокости и начинала плакать. Отец тогда надевал мундирный сюртук и отправлялся к Павлу Николаевичу просить прекратить стрельбу, говоря, что от нее дамам случается плохо. Протест имел воздействие, и гости безропотно откладывали свою жестокую забаву, а то просто переносили ее дальше по берегу.
Но все это Охотников знал только по рассказам, ибо родился уже после того, как родители оставили Россию. Добраться туда, увидеть это место – было самой заветной его мечтой. И в Сербии, и в Париже мать все вспоминала и вспоминала свой домик в четыре комнаты, смотревший на море окнами, по вечерам наполнявшимися солнечными слезами заката. Она все время повторяла, что была фотографическая карточка, но, увы, затерялась. Воспоминание покрывало ее словно пуховым платком, и некоторое время она грустно блаженствовала. Но иногда на память ей приходили затеи соседей, и тут она не могла уже без дрожи говорить ни о Павле Николаевиче, ни о его гостях, ни даже о «народной свободе» в целом. И маленький Охотников соглашался с ней, недоумевая, что побуждает людей причинять зло дельфинам, и робко, мелкими шагами мысли, ступал на тот путь, который совершенно непонятным ему маршрутом вел от дельфинов к половине дома на окраине Белграда, где и совершались эти размышления. Он часто думал о том, чего никогда не знал, и словно бы видел, как это было там до него, – видел, как в темной морской глубине, повинуясь велению природы, борется за свою жизнь раненый дельфин, и как вокруг него вьются недоуменно-обиженные его сородичи, бессильные помочь.
А на берегу пусто, тихо, таинственно; скалы источают тишину, и, как туман, покоит ее выпуклое море; фиолетовые сумерки сгущают мадеру в рюмках до черной крови; в неярко освещенных окнах порхает негромкий смех, сплетаясь с «Травиатой», плещущей в граммофонном раструбе, и отец, исполнив просьбу матери, расстегнув сюртук, не спеша шагает от всего этого к своему дому по каменистой тропинке. А по плечам его стучат мягкие кулачки Виолетты, и хор, как расшалившийся ребенок, разбежавшись, толкает его в спину: «In questo paradiso ne scopra il nuovo di…»[1]
Лежа в бараке, Кирилл погружался в это видение и пребывал в нем, как зародыш в оболочке, и это, наверное, помогало ему пережить самые тяжелые минуты. Это место, где он как будто был и как бы не был, он отчетливо представлял себе по рассказам родителей, по превосходным описаниям Куприна и Чирикова, но уже знал, что образ, который по непостижимым законам сложился в его воображении, будет совсем не похож на то, что предстояло ему увидеть. Разворот берега, наклон утесов, краски, сотканные течениями и ходом солнца на поверхности воды, – все это, он знал, будет иным, отличным от его представления. Неизменными будут только имена скал, урочищ, все эти Айя, Батилиман, Форос, Сарыч и ласковое, эластичное слово, называющее бухту…
Часть первая
август 1998
В сорока примерно минутах езды от Севастополя находится бухта Ласпи, которую неохотно обозначали на картах советские картографы. Несколько раз в году из балаклавской щели выползали эсминцы и, доводя до безумия чаек и бакланов, расстреливали могучий скальный кряж, отвесно уходящий в пучину вод.
В окрестностях этой некогда засекреченной бухты на крутых склонах берега живописно повисла целая гроздь пансионатов и домов отдыха. Направо, в сторону Балаклавы, бухта замыкается каменистым мысом Айя. Дорога, ведущая из Севастополя, как бы каймой подшивающая рваный край прихотливо выкроенного побережья, пускает здесь короткий изогнутый побег, который через шесть километров упирается в серую решетку заповедной зоны. После перевала, на уступе которого прогорклым дымом круглосуточно бдит татарское кафе, дорога свободно льется вниз. Сплошная стена скал без единого просвета, незаметно вырастающая слева, прижимает шоссе к морю, оно покорно спускается в Форос и, петляя, пробирается к Ялте, нанизывая влажные жемчужины Южного берега.
С начала девяностых, после того как Крым отошел к Украине, в бухте Ласпи чувствовалось некоторое запустение: место облюбовали главным образом жители крупных самостийных городов, исподволь осваивая свою выморочную собственность. Но по мере приближения загадочного рубежа с тремя нулями, который половина человечества за рубеж упрямо не признает, стали возвращаться русские, особенно москвичи, не порвавшие с привязанностями студенческих лет и несколько стерилизованные пряными ароматами Малой Азии.
За два года до этого спорного, словно нейтральная полоса, рубежа, похожего на куцую олимпийскую эмблему, в самых последних числах августа к одному из пансионатов, намертво вцепившихся в крутой склон, бесшумно подкатила новая дорогая машина. Двое молодых людей, составлявших ее экипаж, не спеша окунулись в неподвижный полуденный воздух и, с интересом повертев головами, спросили номер дня на четыре, с видом на море. Горничная, шедшая показывать номер с ключом в руке, прислушивалась к их выговору.
– Что ж вы так акаете-то, а? Вы откуда, ребята?
– Из Москвы, – сообщил один.
– Да слышно. – Она горько вздохнула.
– Вы меня извините, конечно, – произнесла она ни с того ни с сего, – но вообще-то москвичи – не ахти народец.
Такое приветствие заставило приятелей приостановиться и переглянуться, впрочем, довольно беззлобно и даже весело.
– Вы правы, – отозвался один из них через несколько секунд. – Мы им обязательно передадим.
Первым делом сдвинули бордовую бархатную портьеру, и солнце вломилось внутрь и негодующе уперлось в стены, покрытые выцветшими обоями с рисунком до такой степени бесхитростным, что, право, эти тринадцать букв в этом случае теряют силу своего определения.
– Ничего, жить можно, – решил тот, что был повыше, – и даже… – он не договорил и подошел к распахнутой балконной двери.
– Смотри, опять она идет, эта… с ребеночком. – Он на секунду задумался, как назвать ту, которую он увидел. – Посмотри. – Но когда его товарищ приблизился к балкону, оставшаяся безымянной скрылась под непроницаемым навесом акаций.
Переодевшись, молодые люди вышли на улицу и стали не спеша спускаться к пляжу. Между кипарисов то здесь то там ярко-синими жирными кусками проглядывало море. Лестница, перебиваемая пролетами, зигзагом соскакивала вниз; и вот уже открылся ничем не омрачаемый вид, и тучное разноцветное полотно воды распахнулось широко и спокойно.
По берегу торопливо сновал грудастый бульдог, пофыркивая, отскакивал от волн, словно боялся обжечься, и время от времени принимался лаять на хозяина, торчавшего из воды по пояс и строго грозившего питомцу мокрым пальцем. В некотором удалении от бульдога девочка лет четырех складывала из камушков домик. Пляж, стиснутый гигантскими обломками скал, был немноголюден: несколько распластанных на бетоне тел, да еще из сочащейся светом воды выглядывала мокрая мужская голова – прямо напротив играющей девочки.
Один из приятелей притащил из-под навеса два топчана и долго их устраивал, примериваясь к солнцу. Его товарищ устроился чуть в стороне, довольно безразлично наблюдая за его действиями. Недалеко от них женщина, лежа на животе, увлеченно читала книгу. Судя по ее загару и – косвенно – по толщине прочитанного, она не первый день предавалась приятному лежанию на солнце. Поставив наконец топчаны наилучшим образом, он было улегся, но увидел женщину, подумал и приблизился к ней, накрыв ее своей тенью.
– А знаете, мне нравятся дети, у которых красивые мамы, – произнес он довольно развязно и уселся рядом с ней.
– Мне тоже, – ответила она безразлично на звук голоса и только потом оторвалась от книги и посмотрела на обладателя этого голоса. Ей представился человек довольно молодой, худощавый, с фигурой если не спортивной, то во всяком случае подтянутой, и с ангельским выражением лица, которое делало его моложе, чем это было на самом деле.
По скале, утопающей в море в десятке метров от берега, медленно полз какой-то отважный купальщик, осторожно нащупывая ступнями место для следующего шага, и они некоторое время вместе наблюдали за ним. Потом она обратилась к своей книге.
Тимофей – так было его имя – продолжал сидеть, глядя на море. Девочка махнула на него лопаткой и, убрав ее за спину и хитро улыбаясь, спряталась за мать.
– Моему другу кажется, что он вас где-то видел, – нарушил он паузу.
Что-то в его голосе заставило ее приподнять голову и посмотреть туда, где угадывался друг.
– Этот затылок мне незнаком, – заключила она без тени сомнения. – Еще что-нибудь?
Этим «еще» оказался тот сакраментальный вопрос, который приходит в голову девяносто девяти процентам из ста при виде хорошенького забавного ребенка. Его он и призвал на помощь.
– Как тебя зовут? – спросил он у девочки, состроив, как ему казалось, вполне уморительную рожу.
– Няня, – подумав, сообщила девочка, и было понятно, что размышляла она именно о том, стоит ли отвечать или лучше сохранить презрительное молчание.
– Не Няня, а Аня, – все-таки поправила ее мать и водрузила ей на белокурую макушку сбившуюся набок панамку. – Скучно вам, бедненьким?
Купальщик уже стоял на самом уступе и, поводя бугристыми тренированными плечами, сосредоточенно смотрел вниз, на воду, как рыцарь, давший обет и дождавшийся момента его исполнения. Солнце, паря над пучинами, било точно в расстрельные скалы, и спина ныряльщика с пляжа казалась почти черна от тени. И вся его фигура, равномерно вылитая светом и тенью, была какой-то зловещей спайкой солнца и тьмы.
– Какая-то вы неприветливая, – вздохнул Тимофей. – Море, солнце…
Не дождавшись ответа, Тимофей вздохнул еще раз, поднялся на ноги с деланым кряхтеньем и вернулся к своему топчану. В эту же секунду человек, стоявший на скале, отделился от нее, на мгновение повис в воздухе, упруго сложился, выпрямился, прогнув спину, и устремился в блещущую изумрудную толщу. Все, бывшие на пляже, следили за этим прыжком с чрезвычайным интересом. Женщина, с которой говорил Тимофей, после того как голова ныряльщика, вошедшего в воду безупречно, как гвоздь, забитый одним ударом, показалась наконец на поверхности воды, глянула в их сторону. И хотя до них было довольно далеко, ее взгляд можно было истолковать примерно так: видели? а вы так можете? Тимофей добродушно улыбнулся ей в ответ, показывая, что понимает ее сомнения. Его широкоплечий, коротко стриженный приятель поднялся на ноги, поглядел мельком на женщину с ребенком, на солнце и, обойдя скалу, отправился в воду. Зайдя по бедра, он нырнул и быстро и далеко поплыл брассом. То тут то там на воде возникали и пропадали темные штрихи легкой волны.
Ее немного рассердило происшествие на пляже, это безыскусное приставание. Но самым странным было то, что один из них казался ей действительно знаком, именно тот, который вступил с ней в разговор. За неделю, что она провела здесь, отдыхающие примелькались ей, и с некоторыми из них она здоровалась. Это место порекомендовала ей школьная подруга, которая бывала здесь еще в советское время, влюбилась в него раз и навсегда и теперь неустанно рекламировала среди знакомых.
Обедать являлись поочередно в течение целого часа, но некоторые столики так и оставались незанятыми. Во время обеда она невольно искала в зале эти два новых лица, однако они так и не появились, и она испытала чувство, похожее на досаду.
Проходя к своему номеру по пустому холлу, она задержалась у зеркала. Зеркала еще не пугали ее. Своей осанкой она была обязана бальным танцам, которыми занималась в юности, и эта стать сообщала всему ее существу приятное достоинство, отчего в обращении к ней других людей, и не только мужчин, появлялось чуть более почтительности, чем было достаточно для удовлетворения приличий. Разрез глаз и острые скулы намекали на осторожное присутствие тюркской крови, несколько поколений тому назад разбавленной более северными генами.
Некоторое время она стояла у зеркала, отвернув лицо к окну, пытаясь сейчас же подчинить свою память. В ее голове стремительно сменяли друг друга сценки московской жизни, фрагментами которых в последнее время она являлась, но дальше последних нескольких месяцев она не заглядывала. Зеркало висело так, что в нем отражались половина окна, выцветшая штора и в углу зеркала и окна – маленький белый пароход. Вот, подумала она, какие-то люди сейчас плывут куда-то на этом теплоходе. Куда они плывут? Некоторые из них, наверное, смотрят на берег, и видно им все таким же маленьким, как и отсюда, – белые осколки домов в черной зелени, о которые чиркают солнечные лучи, стекла вспыхивают и потухают, как спички, и блики поселков струятся в воде отраженным светом…
– Мама, ну пойдем, – позвала ее дочка. И она оставила разгадку на потом.
На четыре часа была заказана морская экскурсия к противоположной стороне бухты. Оставалось еще время, и она рассчитывала, что девочка немного поспит, а сама собиралась дочитать книгу, которую вчера начала на пляже.
– Где же мы с вами встречались? – Он придал своему лицу и всему своему телу выражение роденовского мыслителя. – Быть может, в Венеции, или в Барселоне, или нет, в Лондоне. – Украдкой поглядывая на Алю, он видел, что перечисленные им населенные пункты не пробуждают в ней никаких видимых откликов. – Тогда в Москве, где же еще? Вы вошли в вагон на станции «Университет». Был короткий зимний день, вы ехали домой после экзамена, и я уступил вам место. Вот как сейчас.
– Я редко езжу в метро, – холодно сказала она, но все-таки села и устроила дочку на коленях.
– Так я тоже редко, – не растерялся Тимофей. – Это только подчеркивает неслучайность нашей встречи. Как той, так и этой. Провидение тогда привело нас в метро, заставило спуститься под землю, и там, в толще земли, в багровых бликах адского пламени… Что же вы сдавали в тот день, какой экзамен? – непринужденно продолжил он. – Думаю, это была история американской литературы, потому что вы филолог, я это сразу понял. Стоит ли говорить, что билет вы вытащили как раз тот, на который не хватило времени, а именно… задание предлагало поведать экзаменатору о творчестве Шервуда Андерсена. О, Шервуд! Слышать слышали, а читать не читали. Не читали, и все тут! Ну, что было дальше, сами знаете. Второй билет, а там Дос Пасос. В двух шагах от рая. Но и эти два шага вам не дались в тот короткий зимний день. Если бы экзаменатор сказал вам – приди ко мне в зеленый дол, вы бы пришли! Если бы поинтересовался, есть ли свет в августе, вы бы сказали, всегда, всегда есть свет, даже в январе. Когда я умирала, сказали бы вы, ночь была нежна, по главной улице с шумом и яростью шагал последний магнат во главе королевской рати, прекрасный и проклятый Эроусмит бродил под сенью старых кленов, а заблудившийся троллейбус спрашивал, как проехать в квартал Тортилья-Флэт, и вообще как тут у вас продается гнев: гроздьями или на вес, ну и так далее. Но он спросил совсем другое, совсем не то, что заблудившийся троллейбус. Он спросил: а где, собственно, лежит сорок вторая параллель? Где положили, там и лежит, где же ей еще быть? Вот как вы подумали, но не сказали. Ну, последствия понятны, – торопливо пробормотал он в сторону. – Поэтому настроение у вас было скверное, о-ох скверное, потому что вы не знали, как сказать об этом родителям, – нет-нет, конечно, ваш папа и ваша мама люди просвещенные, с пониманием, сами, наверное, были студентами, но все же, сударыня, все же это очень неприятно тратить каникулы на пересдачу, да и вообще – два это два, даже, честное слово, не три, но когда я уступил вам место, на душе у вас стало немножко полегче и вы улыбнулись.
И Аля действительно чуть заметно улыбнулась.
– Вот как сейчас, – констатировал Тимофей и развел руки как фокусник, приглашающий публику полюбоваться сотворенным им маленьким чудом. Оба они прекратили разговор и с преувеличенным вниманием обратились к гиду, стараясь наверстать ту информацию, которая была ими пропущена.
– Этот маленький, труднодоступный уголок уникален! – выкрикивал гид, а мегафон, подхватывая его хриплый голос, исходил заученными интонациями. – Здесь, и только здесь, произрастают уникальные растительные виды, которые больше нигде в Крыму вы не встретите.
– Какие именно? – строго поинтересовался пожилой человек в светлой полотняной блузе того самого стиля, который был в сугубой чести у китайских руководителей.
Гид, похожий на льва, глянул на него снисходительно.
– Какие именно – сейчас не скажу, но они произрастают. Поверьте мне.
Любознательный турист пробурчал что-то невнятное и, пользуясь этой зыбкой стоянкой, удалился на нос, обеими руками, до белизны в пальцах, цепляясь за сверкающие поручни.
– Раньше, когда я был молодой и красивый, – и улыбка ослепила коротко и молниеносно, как фара встречного автомобиля, – теперь я просто красивый, – продолжал гид, – мы не имели возможности любоваться уникальными растительными видами… причин коснемся ниже. – Его львиная, льняная грива, не тронутая еще сединой, развевалась по ветру. Было очевидно, что он и вправду был когда-то неотразим. И сейчас, несмотря на красную жилистую шею и багровое лицо, на котором загар смешивался с внутренними токами винного происхождения, он мог бы считаться привлекательным. Однако интонация, которой он на это намекал, говорила за то, что именно это обстоятельство занимает его менее всего.
Суденышко на холостом ходу подошло к самым скалам. Между тем ветер усилился. Катер болтало. Вода мелко сморщилась, неуютно потемнела, верхний ее слой потянуло рябью. Солнечные блики исчезли, словно кто-то свернул солнце, как половик.
– Вот здесь, обратите внимание, раньше проходили стрельбы Краснознаменного Черноморского флота, – продолжал громогласно трещать гид, выбрасывая к скалам дочерна загоревшую руку.
Действительно, над неглубоким гротом скала была искусана разнокалиберными щербинами; почерневшая вода ворчливо плескалась там в холодном сумраке, на выступах скользких стен сидели нахохлившиеся голуби.
Гид зябко поводил богатырскими, немного вислыми плечами, давая возможность своим подопечным проникнуть взглядом в остатки военных тайн, и скользил скучающими глазами по головам, пока взгляд его не упал на девочку.
– Ах ты одувашечка! Как тебя зовут? – гаркнул он своим зычным голосом.
– Няня, – так же громко ответил за девочку Тимофей.
Девочка посмотрела на него испуганно и захныкала. Она была только в летнем ситцевом платьице, и на открытой ветреной воде ей было холодно.
– Узурпатор, – с шутливой укоризной сказала Аля, досадуя на свою непредусмотрительность. Тимофей, сообразив, в чем дело, извлек из своего рюкзачка спортивную куртку с подкладкой из байки, укутал Аню, а порывшись в кармане шортов, нашел еще и ириску.
– Где папа? – спросила девочка, неправильно разобравшая слово, и закрутила головкой.
– Папы здесь нет, – строго ответила мать и нахмурилась. – Ну что, не холодно теперь? Точно не холодно?
– Это с непривычки не так легко сообразить, – оправдывался Тимофей за свою куртку, извиняя заодно и Алин промах. – На берегу-то жарко, а судно двигается, вот и ветер. Погодите, – перебил Тимофей сам себя и даже потер руки от удовольствия. – Я, кажется, вспомнил. Вы – девушка из университета.
Аля смерила его изучающим взглядом, и какое-то новое выражение появилось у нее в глазах. Заметил это и он и улыбнулся так искренне, если не сказать по-детски, что и Алины губы тронула едва заметная гримаса.
– А когда вы там учились? – спросила она.
Тимофей назвал факультет и годы и по лицу ее понял, что попал.
– Тогда мы найдем общий язык! – воскликнул он безапелляционным тоном и, казалось, потерял к своим новоприобретенным знакомым всякий интерес. Ни на Алю, ни на девочку он больше не смотрел, а, перейдя на нос, смотрел на краюху берега, приближающегося и вырастающего с каждой минутой.
– Такую красоту им отдали, – с досадой произнес турист в светлой псевдокитайской псевдопартийной блузе. – Своими руками. – Здесь он скептически оглядел свои руки, будто именно этими самыми руками он резал Перекоп.
– Кому? – спросил Тимофей.
Турист повернулся и уставился на него, словно до этой секунды не замечал его присутствия.
– Татарам, кому же еще, – ответил он гневно. – Но этим тоже достанется. – Он неопределенно мотнул головой в сторону берега. – Скоро и здесь полыхнет. Достанется им на орехи. – И его лицо приняло на мгновение парадное выражение. Казалось, он предвкушал скорое торжество некой могущественной партии, к которой принадлежал и имя которой – предвидение.
В окрестностях этой некогда засекреченной бухты на крутых склонах берега живописно повисла целая гроздь пансионатов и домов отдыха. Направо, в сторону Балаклавы, бухта замыкается каменистым мысом Айя. Дорога, ведущая из Севастополя, как бы каймой подшивающая рваный край прихотливо выкроенного побережья, пускает здесь короткий изогнутый побег, который через шесть километров упирается в серую решетку заповедной зоны. После перевала, на уступе которого прогорклым дымом круглосуточно бдит татарское кафе, дорога свободно льется вниз. Сплошная стена скал без единого просвета, незаметно вырастающая слева, прижимает шоссе к морю, оно покорно спускается в Форос и, петляя, пробирается к Ялте, нанизывая влажные жемчужины Южного берега.
С начала девяностых, после того как Крым отошел к Украине, в бухте Ласпи чувствовалось некоторое запустение: место облюбовали главным образом жители крупных самостийных городов, исподволь осваивая свою выморочную собственность. Но по мере приближения загадочного рубежа с тремя нулями, который половина человечества за рубеж упрямо не признает, стали возвращаться русские, особенно москвичи, не порвавшие с привязанностями студенческих лет и несколько стерилизованные пряными ароматами Малой Азии.
За два года до этого спорного, словно нейтральная полоса, рубежа, похожего на куцую олимпийскую эмблему, в самых последних числах августа к одному из пансионатов, намертво вцепившихся в крутой склон, бесшумно подкатила новая дорогая машина. Двое молодых людей, составлявших ее экипаж, не спеша окунулись в неподвижный полуденный воздух и, с интересом повертев головами, спросили номер дня на четыре, с видом на море. Горничная, шедшая показывать номер с ключом в руке, прислушивалась к их выговору.
– Что ж вы так акаете-то, а? Вы откуда, ребята?
– Из Москвы, – сообщил один.
– Да слышно. – Она горько вздохнула.
– Вы меня извините, конечно, – произнесла она ни с того ни с сего, – но вообще-то москвичи – не ахти народец.
Такое приветствие заставило приятелей приостановиться и переглянуться, впрочем, довольно беззлобно и даже весело.
– Вы правы, – отозвался один из них через несколько секунд. – Мы им обязательно передадим.
Первым делом сдвинули бордовую бархатную портьеру, и солнце вломилось внутрь и негодующе уперлось в стены, покрытые выцветшими обоями с рисунком до такой степени бесхитростным, что, право, эти тринадцать букв в этом случае теряют силу своего определения.
– Ничего, жить можно, – решил тот, что был повыше, – и даже… – он не договорил и подошел к распахнутой балконной двери.
– Смотри, опять она идет, эта… с ребеночком. – Он на секунду задумался, как назвать ту, которую он увидел. – Посмотри. – Но когда его товарищ приблизился к балкону, оставшаяся безымянной скрылась под непроницаемым навесом акаций.
Переодевшись, молодые люди вышли на улицу и стали не спеша спускаться к пляжу. Между кипарисов то здесь то там ярко-синими жирными кусками проглядывало море. Лестница, перебиваемая пролетами, зигзагом соскакивала вниз; и вот уже открылся ничем не омрачаемый вид, и тучное разноцветное полотно воды распахнулось широко и спокойно.
По берегу торопливо сновал грудастый бульдог, пофыркивая, отскакивал от волн, словно боялся обжечься, и время от времени принимался лаять на хозяина, торчавшего из воды по пояс и строго грозившего питомцу мокрым пальцем. В некотором удалении от бульдога девочка лет четырех складывала из камушков домик. Пляж, стиснутый гигантскими обломками скал, был немноголюден: несколько распластанных на бетоне тел, да еще из сочащейся светом воды выглядывала мокрая мужская голова – прямо напротив играющей девочки.
Один из приятелей притащил из-под навеса два топчана и долго их устраивал, примериваясь к солнцу. Его товарищ устроился чуть в стороне, довольно безразлично наблюдая за его действиями. Недалеко от них женщина, лежа на животе, увлеченно читала книгу. Судя по ее загару и – косвенно – по толщине прочитанного, она не первый день предавалась приятному лежанию на солнце. Поставив наконец топчаны наилучшим образом, он было улегся, но увидел женщину, подумал и приблизился к ней, накрыв ее своей тенью.
– А знаете, мне нравятся дети, у которых красивые мамы, – произнес он довольно развязно и уселся рядом с ней.
– Мне тоже, – ответила она безразлично на звук голоса и только потом оторвалась от книги и посмотрела на обладателя этого голоса. Ей представился человек довольно молодой, худощавый, с фигурой если не спортивной, то во всяком случае подтянутой, и с ангельским выражением лица, которое делало его моложе, чем это было на самом деле.
По скале, утопающей в море в десятке метров от берега, медленно полз какой-то отважный купальщик, осторожно нащупывая ступнями место для следующего шага, и они некоторое время вместе наблюдали за ним. Потом она обратилась к своей книге.
Тимофей – так было его имя – продолжал сидеть, глядя на море. Девочка махнула на него лопаткой и, убрав ее за спину и хитро улыбаясь, спряталась за мать.
– Моему другу кажется, что он вас где-то видел, – нарушил он паузу.
Что-то в его голосе заставило ее приподнять голову и посмотреть туда, где угадывался друг.
– Этот затылок мне незнаком, – заключила она без тени сомнения. – Еще что-нибудь?
Этим «еще» оказался тот сакраментальный вопрос, который приходит в голову девяносто девяти процентам из ста при виде хорошенького забавного ребенка. Его он и призвал на помощь.
– Как тебя зовут? – спросил он у девочки, состроив, как ему казалось, вполне уморительную рожу.
– Няня, – подумав, сообщила девочка, и было понятно, что размышляла она именно о том, стоит ли отвечать или лучше сохранить презрительное молчание.
– Не Няня, а Аня, – все-таки поправила ее мать и водрузила ей на белокурую макушку сбившуюся набок панамку. – Скучно вам, бедненьким?
Купальщик уже стоял на самом уступе и, поводя бугристыми тренированными плечами, сосредоточенно смотрел вниз, на воду, как рыцарь, давший обет и дождавшийся момента его исполнения. Солнце, паря над пучинами, било точно в расстрельные скалы, и спина ныряльщика с пляжа казалась почти черна от тени. И вся его фигура, равномерно вылитая светом и тенью, была какой-то зловещей спайкой солнца и тьмы.
– Какая-то вы неприветливая, – вздохнул Тимофей. – Море, солнце…
Не дождавшись ответа, Тимофей вздохнул еще раз, поднялся на ноги с деланым кряхтеньем и вернулся к своему топчану. В эту же секунду человек, стоявший на скале, отделился от нее, на мгновение повис в воздухе, упруго сложился, выпрямился, прогнув спину, и устремился в блещущую изумрудную толщу. Все, бывшие на пляже, следили за этим прыжком с чрезвычайным интересом. Женщина, с которой говорил Тимофей, после того как голова ныряльщика, вошедшего в воду безупречно, как гвоздь, забитый одним ударом, показалась наконец на поверхности воды, глянула в их сторону. И хотя до них было довольно далеко, ее взгляд можно было истолковать примерно так: видели? а вы так можете? Тимофей добродушно улыбнулся ей в ответ, показывая, что понимает ее сомнения. Его широкоплечий, коротко стриженный приятель поднялся на ноги, поглядел мельком на женщину с ребенком, на солнце и, обойдя скалу, отправился в воду. Зайдя по бедра, он нырнул и быстро и далеко поплыл брассом. То тут то там на воде возникали и пропадали темные штрихи легкой волны.
* * *
В половине второго Аля подозвала дочку и удалилась в корпус. Здание томилось в душной зелени, взбитой морским ветром, своей тучностью восполнявшей недостаток цвета, замутненного долгой жарой и пылью. И только одни кипарисы, густо и вязко темные, глянцево-свежие, подчеркивали вертикаль скальных отвесов.Ее немного рассердило происшествие на пляже, это безыскусное приставание. Но самым странным было то, что один из них казался ей действительно знаком, именно тот, который вступил с ней в разговор. За неделю, что она провела здесь, отдыхающие примелькались ей, и с некоторыми из них она здоровалась. Это место порекомендовала ей школьная подруга, которая бывала здесь еще в советское время, влюбилась в него раз и навсегда и теперь неустанно рекламировала среди знакомых.
Обедать являлись поочередно в течение целого часа, но некоторые столики так и оставались незанятыми. Во время обеда она невольно искала в зале эти два новых лица, однако они так и не появились, и она испытала чувство, похожее на досаду.
Проходя к своему номеру по пустому холлу, она задержалась у зеркала. Зеркала еще не пугали ее. Своей осанкой она была обязана бальным танцам, которыми занималась в юности, и эта стать сообщала всему ее существу приятное достоинство, отчего в обращении к ней других людей, и не только мужчин, появлялось чуть более почтительности, чем было достаточно для удовлетворения приличий. Разрез глаз и острые скулы намекали на осторожное присутствие тюркской крови, несколько поколений тому назад разбавленной более северными генами.
Некоторое время она стояла у зеркала, отвернув лицо к окну, пытаясь сейчас же подчинить свою память. В ее голове стремительно сменяли друг друга сценки московской жизни, фрагментами которых в последнее время она являлась, но дальше последних нескольких месяцев она не заглядывала. Зеркало висело так, что в нем отражались половина окна, выцветшая штора и в углу зеркала и окна – маленький белый пароход. Вот, подумала она, какие-то люди сейчас плывут куда-то на этом теплоходе. Куда они плывут? Некоторые из них, наверное, смотрят на берег, и видно им все таким же маленьким, как и отсюда, – белые осколки домов в черной зелени, о которые чиркают солнечные лучи, стекла вспыхивают и потухают, как спички, и блики поселков струятся в воде отраженным светом…
– Мама, ну пойдем, – позвала ее дочка. И она оставила разгадку на потом.
На четыре часа была заказана морская экскурсия к противоположной стороне бухты. Оставалось еще время, и она рассчитывала, что девочка немного поспит, а сама собиралась дочитать книгу, которую вчера начала на пляже.
* * *
Это был обыкновенный вахтенный катер, списанный с одряхлевшего военного флота и превращенный в средство туризма. Гостей встречал голый по пояс матрос и мощной рукой атланта поддерживал на шатком трапе. Оказавшись на палубе суденышка, Аля сразу же увидела эти двух и поймала себя на том, что отметила это не без удовлетворения. Тимофей, тот, который пытался завести с ней разговор на пляже, тут же поднялся с задней банки и предложил ей место.– Где же мы с вами встречались? – Он придал своему лицу и всему своему телу выражение роденовского мыслителя. – Быть может, в Венеции, или в Барселоне, или нет, в Лондоне. – Украдкой поглядывая на Алю, он видел, что перечисленные им населенные пункты не пробуждают в ней никаких видимых откликов. – Тогда в Москве, где же еще? Вы вошли в вагон на станции «Университет». Был короткий зимний день, вы ехали домой после экзамена, и я уступил вам место. Вот как сейчас.
– Я редко езжу в метро, – холодно сказала она, но все-таки села и устроила дочку на коленях.
– Так я тоже редко, – не растерялся Тимофей. – Это только подчеркивает неслучайность нашей встречи. Как той, так и этой. Провидение тогда привело нас в метро, заставило спуститься под землю, и там, в толще земли, в багровых бликах адского пламени… Что же вы сдавали в тот день, какой экзамен? – непринужденно продолжил он. – Думаю, это была история американской литературы, потому что вы филолог, я это сразу понял. Стоит ли говорить, что билет вы вытащили как раз тот, на который не хватило времени, а именно… задание предлагало поведать экзаменатору о творчестве Шервуда Андерсена. О, Шервуд! Слышать слышали, а читать не читали. Не читали, и все тут! Ну, что было дальше, сами знаете. Второй билет, а там Дос Пасос. В двух шагах от рая. Но и эти два шага вам не дались в тот короткий зимний день. Если бы экзаменатор сказал вам – приди ко мне в зеленый дол, вы бы пришли! Если бы поинтересовался, есть ли свет в августе, вы бы сказали, всегда, всегда есть свет, даже в январе. Когда я умирала, сказали бы вы, ночь была нежна, по главной улице с шумом и яростью шагал последний магнат во главе королевской рати, прекрасный и проклятый Эроусмит бродил под сенью старых кленов, а заблудившийся троллейбус спрашивал, как проехать в квартал Тортилья-Флэт, и вообще как тут у вас продается гнев: гроздьями или на вес, ну и так далее. Но он спросил совсем другое, совсем не то, что заблудившийся троллейбус. Он спросил: а где, собственно, лежит сорок вторая параллель? Где положили, там и лежит, где же ей еще быть? Вот как вы подумали, но не сказали. Ну, последствия понятны, – торопливо пробормотал он в сторону. – Поэтому настроение у вас было скверное, о-ох скверное, потому что вы не знали, как сказать об этом родителям, – нет-нет, конечно, ваш папа и ваша мама люди просвещенные, с пониманием, сами, наверное, были студентами, но все же, сударыня, все же это очень неприятно тратить каникулы на пересдачу, да и вообще – два это два, даже, честное слово, не три, но когда я уступил вам место, на душе у вас стало немножко полегче и вы улыбнулись.
И Аля действительно чуть заметно улыбнулась.
– Вот как сейчас, – констатировал Тимофей и развел руки как фокусник, приглашающий публику полюбоваться сотворенным им маленьким чудом. Оба они прекратили разговор и с преувеличенным вниманием обратились к гиду, стараясь наверстать ту информацию, которая была ими пропущена.
– Этот маленький, труднодоступный уголок уникален! – выкрикивал гид, а мегафон, подхватывая его хриплый голос, исходил заученными интонациями. – Здесь, и только здесь, произрастают уникальные растительные виды, которые больше нигде в Крыму вы не встретите.
– Какие именно? – строго поинтересовался пожилой человек в светлой полотняной блузе того самого стиля, который был в сугубой чести у китайских руководителей.
Гид, похожий на льва, глянул на него снисходительно.
– Какие именно – сейчас не скажу, но они произрастают. Поверьте мне.
Любознательный турист пробурчал что-то невнятное и, пользуясь этой зыбкой стоянкой, удалился на нос, обеими руками, до белизны в пальцах, цепляясь за сверкающие поручни.
– Раньше, когда я был молодой и красивый, – и улыбка ослепила коротко и молниеносно, как фара встречного автомобиля, – теперь я просто красивый, – продолжал гид, – мы не имели возможности любоваться уникальными растительными видами… причин коснемся ниже. – Его львиная, льняная грива, не тронутая еще сединой, развевалась по ветру. Было очевидно, что он и вправду был когда-то неотразим. И сейчас, несмотря на красную жилистую шею и багровое лицо, на котором загар смешивался с внутренними токами винного происхождения, он мог бы считаться привлекательным. Однако интонация, которой он на это намекал, говорила за то, что именно это обстоятельство занимает его менее всего.
Суденышко на холостом ходу подошло к самым скалам. Между тем ветер усилился. Катер болтало. Вода мелко сморщилась, неуютно потемнела, верхний ее слой потянуло рябью. Солнечные блики исчезли, словно кто-то свернул солнце, как половик.
– Вот здесь, обратите внимание, раньше проходили стрельбы Краснознаменного Черноморского флота, – продолжал громогласно трещать гид, выбрасывая к скалам дочерна загоревшую руку.
Действительно, над неглубоким гротом скала была искусана разнокалиберными щербинами; почерневшая вода ворчливо плескалась там в холодном сумраке, на выступах скользких стен сидели нахохлившиеся голуби.
Гид зябко поводил богатырскими, немного вислыми плечами, давая возможность своим подопечным проникнуть взглядом в остатки военных тайн, и скользил скучающими глазами по головам, пока взгляд его не упал на девочку.
– Ах ты одувашечка! Как тебя зовут? – гаркнул он своим зычным голосом.
– Няня, – так же громко ответил за девочку Тимофей.
Девочка посмотрела на него испуганно и захныкала. Она была только в летнем ситцевом платьице, и на открытой ветреной воде ей было холодно.
– Узурпатор, – с шутливой укоризной сказала Аля, досадуя на свою непредусмотрительность. Тимофей, сообразив, в чем дело, извлек из своего рюкзачка спортивную куртку с подкладкой из байки, укутал Аню, а порывшись в кармане шортов, нашел еще и ириску.
– Где папа? – спросила девочка, неправильно разобравшая слово, и закрутила головкой.
– Папы здесь нет, – строго ответила мать и нахмурилась. – Ну что, не холодно теперь? Точно не холодно?
– Это с непривычки не так легко сообразить, – оправдывался Тимофей за свою куртку, извиняя заодно и Алин промах. – На берегу-то жарко, а судно двигается, вот и ветер. Погодите, – перебил Тимофей сам себя и даже потер руки от удовольствия. – Я, кажется, вспомнил. Вы – девушка из университета.
Аля смерила его изучающим взглядом, и какое-то новое выражение появилось у нее в глазах. Заметил это и он и улыбнулся так искренне, если не сказать по-детски, что и Алины губы тронула едва заметная гримаса.
– А когда вы там учились? – спросила она.
Тимофей назвал факультет и годы и по лицу ее понял, что попал.
– Тогда мы найдем общий язык! – воскликнул он безапелляционным тоном и, казалось, потерял к своим новоприобретенным знакомым всякий интерес. Ни на Алю, ни на девочку он больше не смотрел, а, перейдя на нос, смотрел на краюху берега, приближающегося и вырастающего с каждой минутой.
– Такую красоту им отдали, – с досадой произнес турист в светлой псевдокитайской псевдопартийной блузе. – Своими руками. – Здесь он скептически оглядел свои руки, будто именно этими самыми руками он резал Перекоп.
– Кому? – спросил Тимофей.
Турист повернулся и уставился на него, словно до этой секунды не замечал его присутствия.
– Татарам, кому же еще, – ответил он гневно. – Но этим тоже достанется. – Он неопределенно мотнул головой в сторону берега. – Скоро и здесь полыхнет. Достанется им на орехи. – И его лицо приняло на мгновение парадное выражение. Казалось, он предвкушал скорое торжество некой могущественной партии, к которой принадлежал и имя которой – предвидение.