Страница:
Они подошли к самому краю обрыва, под которым в мелкой зеленой воде краснели поросшие водорослями камни.
– Она, бывало, заплывет далеко-далеко – головы даже не видно, особенно если волна. Я смотрю… – Он не договорил. – Очень хорошо плавала. Откуда только умела?
– А я тебе так скажу, – начал было Тимофей, но нога его, неосторожно ступив на осыпь, поползла вниз, – ах, да какая разница, кого или что мы там любим? Или ее, или нашу любовь к ней? Любим, да и все!
– Как-то все не так оказалось, как казалось, – сказал Илья, а Тимофей пожал плечами и ничего не сказал.
Сразу за Морским дорога отпрянула от Нового Света, как испуганная лошадь, и понесла вниз к Судаку.
Тимофей знал эту историю, знал Ирину, помнил, как Илья каждый вечер, когда это случилось, стоял у лифта общежития, пугая всех проходящих совершенно отрешенным лицом. В комнатах нередко гуляли, и сам Тимофей был там частым гостем. Она возвращалась, а иногда не возвращалась, совершенно чужая, незнакомая. На лице ее уже проступали отпечатки новой жизни, в которую Илье не было хода. И она, выйдя из лифта и увидев его, здоровалась с ним коротко и сухо, и это новое ее выражение пугало его до смерти. Дождавшись ее, он тоже брел в свою комнату, которая еще недавно была их общей, и там ему казалось, что, как в какой-нибудь сказке, Ирину заколдовала недобрая волшебница. С высоты четырнадцатого этажа он озирал этот огромный, равнодушный к нему город, разлегшийся на своих холмах широко и удобно, вальяжно помигивая своими огнями, теша свое самолюбие умыканием невест и потакая своей природе уничтожением светлых помыслов. Еще ему казалось, что одно прикосновение его теплых, живых, любящих и все понимающих губ может развеять чары, но тем и сильны были эти чары, что ни о каком поцелуе больше не могло быть речи. Ему тогда оставалось, подобно сказочному герою, только отправляться в дальний-дальний путь и, миновав множество приключений, раздобыть ключ к этому ледяному замку.
Утро того дня конца лета было замешано на тумане и на тревоге. Илья уже знал, что в город вошли танки: слышал из окна общежития, как в мутном рассвете колонны пробороздили проспект Вернадского.
К обеду Илья добрался до библиотеки, но она оказалась закрыта. К тяжеленным дубовым дверям безостановочно подходили люди, касались отполированных ручек, растерянно топтались на ступенях, читали объявление, вывешенное изнутри на толстом стекле. Некоторые тут же ныряли в переход метро, некоторые удалялись в сторону Каменного моста, некоторые, подумав, брели к Белому дому: кто по Герцена и Воровского, кто по Калининскому. И он поплелся за женщиной, с которой вчера сидел за соседней лампой. Лицо ее было отрешенно-расстроенно, каблуки туфель неестественно громко, как ночью, выстукивали об асфальт тротуара. Небо было наглухо затянуто сибаритскими облаками. На крыши и антенны, последние форпосты человеческих рук, опиралось хмурое небо, застегнутое на все пуговицы.
Илья бродил в толпе, заглядывая в каждое лицо. К своему удивлению, он угадывал некоторые, которые примелькались ему за последние эти дни в читальном зале Ленинки. Кое-где тренькали гитары, ходили по неразрешимому кругу три аккорда, и было ощущение, что это просто школьники сорвали урок.
Лениво сеял мелкий дождь. Странен он был, мир, который не желал служить декорацией. Казалось, что тому героическому, что свершалось в мире людей, подобал величественный, кровавый закат, оттенивший бы до зловещей черноты плоскости зданий. Третий Рим сгорал в огне очищения, чтобы просветленным ликом восстать как птица феникс.
Ему показалось, что среди людей, тащивших куда-то кусок металлической ограды, мелькнуло знакомое лицо одного из его преподавателей, читавших историческую географию, и он, пробираясь в толпе, пошел к тому месту, где, как он полагал, находится преподаватель. Теперь он был уверен, что встретит ее здесь, дотронется до ее руки, чары рассеются, и все станет по-прежнему, и они уйдут отсюда вместе в какую-то новую, нечаянную жизнь.
Совсем рядом, на Кутузовском, – только перейти мост, – как он знал от ее подруги, были те дома, и среди них тот, в котором она теперь так часто бывала.
Илья совсем растерялся в этих чужих дворах. Бесчисленные окна, не мигая, смотрели на него желтыми, багряными, голубыми, белыми глазами, и он думал, что оттуда, из всех этих окон украдкой смотрят на него, знают, зачем он сюда пришел, и смеются над ним. Ему казалось, что это нелепый сон, который вот-вот закончится. Во дворе, под молодыми липами человек выгуливал собаку. Ровными рядами дремали машины с номерами на желтых и красных табличках. Окна гасли на его глазах. К одному из них приблизилась молодая женщина – она облизнула ложку, чему-то засмеялась, передвинула метку настенного календаря на двадцатое число и снова скрылась в глубине кухни.
Люди ложились спать.
Это было второе настоящее, а не выдуманное, душевное потрясение в его жизни, но понял он это лишь много спустя, когда боль и отчаяние, испытанные тогда, стало с чем сравнивать.
– А колбасу-то вы чем режете? – спросил он с выражением сдерживаемого торжества.
– Ты не поверишь, командир, – спокойно сказал Илья, – руками ломаем, – и, вытянув перед ним руки, показал, как именно он ломает колбасу.
Паром повернулся, как огромная льдина, медленно пересек Керченский пролив, и через двадцать минут их автомобиль съехал с понтона на российский берег.
По обе стороны дороги докуда достигал взгляд тянулись сплошные плавни. Солнце сверкало на морщинах воды. В камышах слышался гам, гомон, клекот тысяч птиц всех размеров и расцветок. Между стенками шуршащих тростников на синих полянках плавали утки, лебеди, морские голуби, оранжевые огари; по мелководью широкими шагами шагали шилоклювки; поджав ноги, неподвижно стояли цапли.
– Ничего себе! – сказал Илья. – Скоро, наверно, в Африку полетят.
Через некоторое время плавни отступили, море приблизилось вплотную и выбросило асфальтовое полотно на узкую пересыпь между ним и лиманом. Где-то справа, в желтых, пологих холмах осталась Тамань. Шоссе устремилось на равнину, подальше от воды, и бежало уже вдоль плоских полей. Между грядками желтели наставленные друг на дружку ящики с алеющими помидорами. Теперь пыльные посадки пирамидальных тополей заботливо, неотступно сопровождали автомобиль.
– Понимаешь, – объяснял Тимофей, – недавно образовалось сообщество молодых кинематографистов, что-то вроде союза. Я, может быть, напишу об этом для одного журнала.
Когда Тимофей употреблял словосочетание «может быть», это означало, что ничего он не собирается делать.
– Там весело бывает. Встает один казачина, весь, знаешь, в упряжи этой своей, в сбруе, станичник, короче. И провозглашает тост. – Тимофей прервался и загадочно глянул на Илью.
– Ну, – поощрил тот, не отрывая глаз от шоссе.
– Вот тебе и ну. Говорит: предлагаю этот тост за Россию без Ганапольских. А там полстола Ганапольских. Ничего, – рассмеялся Тимофей, – посмеялись да выпили… Кому же в глазах казачества хочется быть Ганапольским?
Но не добившись никакого эффекта от этого анекдота, Тимофей повернулся на сиденье и спросил:
– Слушай, может быть, не поедем?
– Нет, почему же, – удивился Илья. – Мне любопытно. Как сказали бы в рекламе: место, где казачество встречается с еврейством. И пасутся рядом, как волки с овцами. Тем более что уже почти приехали. – Он догадывался, что, или точнее, кто увлекал его на этот фестиваль. Еще в Москве он слышал об этом увлечении своего друга, но ни разу ее не видел. Она заканчивала ВГИК и считалась одним из самых перспективных молодых режиссеров. Впрочем, Тимофей показал ему буклет, где среди сплошь молодых людей оказалась и ее фотография.
– «Родилась и выросла в Прибалтике», – неожиданно рассмеялся Илья, долистывая до этого места. – Нет, какая прелесть. Родилась и выросла в Прибалтике. Это вместо даты и года рождения. Кстати, сколько ей лет?
Тимофей только развел руками, но все же пробурчал недовольно:
– Неужели так важно?
При въезде в Анапу навстречу им выползла колонна БТРов. Из носовых смотровых люков выглядывали, словно отсеченные, головы механиков-водителей – у того, который управлял головной машиной, шлем был лихо заломлен на затылок и непонятно как держался. Илья прижался к обочине. Оба они – и Тимофей, и Илья молча смотрели на проходящие машины. На броне сидели солдаты, загорелые, пропотевшие. Несмотря на жару, все они были в душных десантных шлемах. Только что подшитые воротнички и белые просветы тельняшек блестели на солнце и придавали колонне какой-то праздничный, нарядный вид.
сентябрь 1998
– Она, бывало, заплывет далеко-далеко – головы даже не видно, особенно если волна. Я смотрю… – Он не договорил. – Очень хорошо плавала. Откуда только умела?
– А я тебе так скажу, – начал было Тимофей, но нога его, неосторожно ступив на осыпь, поползла вниз, – ах, да какая разница, кого или что мы там любим? Или ее, или нашу любовь к ней? Любим, да и все!
– Как-то все не так оказалось, как казалось, – сказал Илья, а Тимофей пожал плечами и ничего не сказал.
Сразу за Морским дорога отпрянула от Нового Света, как испуганная лошадь, и понесла вниз к Судаку.
Тимофей знал эту историю, знал Ирину, помнил, как Илья каждый вечер, когда это случилось, стоял у лифта общежития, пугая всех проходящих совершенно отрешенным лицом. В комнатах нередко гуляли, и сам Тимофей был там частым гостем. Она возвращалась, а иногда не возвращалась, совершенно чужая, незнакомая. На лице ее уже проступали отпечатки новой жизни, в которую Илье не было хода. И она, выйдя из лифта и увидев его, здоровалась с ним коротко и сухо, и это новое ее выражение пугало его до смерти. Дождавшись ее, он тоже брел в свою комнату, которая еще недавно была их общей, и там ему казалось, что, как в какой-нибудь сказке, Ирину заколдовала недобрая волшебница. С высоты четырнадцатого этажа он озирал этот огромный, равнодушный к нему город, разлегшийся на своих холмах широко и удобно, вальяжно помигивая своими огнями, теша свое самолюбие умыканием невест и потакая своей природе уничтожением светлых помыслов. Еще ему казалось, что одно прикосновение его теплых, живых, любящих и все понимающих губ может развеять чары, но тем и сильны были эти чары, что ни о каком поцелуе больше не могло быть речи. Ему тогда оставалось, подобно сказочному герою, только отправляться в дальний-дальний путь и, миновав множество приключений, раздобыть ключ к этому ледяному замку.
Утро того дня конца лета было замешано на тумане и на тревоге. Илья уже знал, что в город вошли танки: слышал из окна общежития, как в мутном рассвете колонны пробороздили проспект Вернадского.
К обеду Илья добрался до библиотеки, но она оказалась закрыта. К тяжеленным дубовым дверям безостановочно подходили люди, касались отполированных ручек, растерянно топтались на ступенях, читали объявление, вывешенное изнутри на толстом стекле. Некоторые тут же ныряли в переход метро, некоторые удалялись в сторону Каменного моста, некоторые, подумав, брели к Белому дому: кто по Герцена и Воровского, кто по Калининскому. И он поплелся за женщиной, с которой вчера сидел за соседней лампой. Лицо ее было отрешенно-расстроенно, каблуки туфель неестественно громко, как ночью, выстукивали об асфальт тротуара. Небо было наглухо затянуто сибаритскими облаками. На крыши и антенны, последние форпосты человеческих рук, опиралось хмурое небо, застегнутое на все пуговицы.
Илья бродил в толпе, заглядывая в каждое лицо. К своему удивлению, он угадывал некоторые, которые примелькались ему за последние эти дни в читальном зале Ленинки. Кое-где тренькали гитары, ходили по неразрешимому кругу три аккорда, и было ощущение, что это просто школьники сорвали урок.
Лениво сеял мелкий дождь. Странен он был, мир, который не желал служить декорацией. Казалось, что тому героическому, что свершалось в мире людей, подобал величественный, кровавый закат, оттенивший бы до зловещей черноты плоскости зданий. Третий Рим сгорал в огне очищения, чтобы просветленным ликом восстать как птица феникс.
Ему показалось, что среди людей, тащивших куда-то кусок металлической ограды, мелькнуло знакомое лицо одного из его преподавателей, читавших историческую географию, и он, пробираясь в толпе, пошел к тому месту, где, как он полагал, находится преподаватель. Теперь он был уверен, что встретит ее здесь, дотронется до ее руки, чары рассеются, и все станет по-прежнему, и они уйдут отсюда вместе в какую-то новую, нечаянную жизнь.
Совсем рядом, на Кутузовском, – только перейти мост, – как он знал от ее подруги, были те дома, и среди них тот, в котором она теперь так часто бывала.
Илья совсем растерялся в этих чужих дворах. Бесчисленные окна, не мигая, смотрели на него желтыми, багряными, голубыми, белыми глазами, и он думал, что оттуда, из всех этих окон украдкой смотрят на него, знают, зачем он сюда пришел, и смеются над ним. Ему казалось, что это нелепый сон, который вот-вот закончится. Во дворе, под молодыми липами человек выгуливал собаку. Ровными рядами дремали машины с номерами на желтых и красных табличках. Окна гасли на его глазах. К одному из них приблизилась молодая женщина – она облизнула ложку, чему-то засмеялась, передвинула метку настенного календаря на двадцатое число и снова скрылась в глубине кухни.
Люди ложились спать.
Это было второе настоящее, а не выдуманное, душевное потрясение в его жизни, но понял он это лишь много спустя, когда боль и отчаяние, испытанные тогда, стало с чем сравнивать.
* * *
На украинском берегу машину с московскими номерами встретили празднично. Сотрудники таможни в белых рубашках, как тараканы, забирались во все щели машины, но в тот день таможенный бог отвернулся от них: они не нашли ничего такого, с чего можно было бы затеять долгую и нудную торговлю. Один все-таки никак не хотел смириться и вернулся, озаренный новой идеей.– А колбасу-то вы чем режете? – спросил он с выражением сдерживаемого торжества.
– Ты не поверишь, командир, – спокойно сказал Илья, – руками ломаем, – и, вытянув перед ним руки, показал, как именно он ломает колбасу.
Паром повернулся, как огромная льдина, медленно пересек Керченский пролив, и через двадцать минут их автомобиль съехал с понтона на российский берег.
По обе стороны дороги докуда достигал взгляд тянулись сплошные плавни. Солнце сверкало на морщинах воды. В камышах слышался гам, гомон, клекот тысяч птиц всех размеров и расцветок. Между стенками шуршащих тростников на синих полянках плавали утки, лебеди, морские голуби, оранжевые огари; по мелководью широкими шагами шагали шилоклювки; поджав ноги, неподвижно стояли цапли.
– Ничего себе! – сказал Илья. – Скоро, наверно, в Африку полетят.
Через некоторое время плавни отступили, море приблизилось вплотную и выбросило асфальтовое полотно на узкую пересыпь между ним и лиманом. Где-то справа, в желтых, пологих холмах осталась Тамань. Шоссе устремилось на равнину, подальше от воды, и бежало уже вдоль плоских полей. Между грядками желтели наставленные друг на дружку ящики с алеющими помидорами. Теперь пыльные посадки пирамидальных тополей заботливо, неотступно сопровождали автомобиль.
– Понимаешь, – объяснял Тимофей, – недавно образовалось сообщество молодых кинематографистов, что-то вроде союза. Я, может быть, напишу об этом для одного журнала.
Когда Тимофей употреблял словосочетание «может быть», это означало, что ничего он не собирается делать.
– Там весело бывает. Встает один казачина, весь, знаешь, в упряжи этой своей, в сбруе, станичник, короче. И провозглашает тост. – Тимофей прервался и загадочно глянул на Илью.
– Ну, – поощрил тот, не отрывая глаз от шоссе.
– Вот тебе и ну. Говорит: предлагаю этот тост за Россию без Ганапольских. А там полстола Ганапольских. Ничего, – рассмеялся Тимофей, – посмеялись да выпили… Кому же в глазах казачества хочется быть Ганапольским?
Но не добившись никакого эффекта от этого анекдота, Тимофей повернулся на сиденье и спросил:
– Слушай, может быть, не поедем?
– Нет, почему же, – удивился Илья. – Мне любопытно. Как сказали бы в рекламе: место, где казачество встречается с еврейством. И пасутся рядом, как волки с овцами. Тем более что уже почти приехали. – Он догадывался, что, или точнее, кто увлекал его на этот фестиваль. Еще в Москве он слышал об этом увлечении своего друга, но ни разу ее не видел. Она заканчивала ВГИК и считалась одним из самых перспективных молодых режиссеров. Впрочем, Тимофей показал ему буклет, где среди сплошь молодых людей оказалась и ее фотография.
– «Родилась и выросла в Прибалтике», – неожиданно рассмеялся Илья, долистывая до этого места. – Нет, какая прелесть. Родилась и выросла в Прибалтике. Это вместо даты и года рождения. Кстати, сколько ей лет?
Тимофей только развел руками, но все же пробурчал недовольно:
– Неужели так важно?
При въезде в Анапу навстречу им выползла колонна БТРов. Из носовых смотровых люков выглядывали, словно отсеченные, головы механиков-водителей – у того, который управлял головной машиной, шлем был лихо заломлен на затылок и непонятно как держался. Илья прижался к обочине. Оба они – и Тимофей, и Илья молча смотрели на проходящие машины. На броне сидели солдаты, загорелые, пропотевшие. Несмотря на жару, все они были в душных десантных шлемах. Только что подшитые воротнички и белые просветы тельняшек блестели на солнце и придавали колонне какой-то праздничный, нарядный вид.
сентябрь 1998
Штаб фестиваля располагался в некотором удалении от самого города, и, хотя езды между двумя этими пунктами считалось всего-то минут пятнадцать, в первый день увидеть Кульмана так и не удалось. Не успев появиться, Тимофей, а вместе с ним по необходимости и Илья были захвачены некостюмированным карнавалом, в который неизменно превращается любой фестивальный день, клонящийся к вечеру.
Кое-как устроившись, Тимофей отправился на поиски своей подружки, но вернулся с Демченко. Лучший друг великого польского кинематографа, задушевный собеседник в самых потайных уголках ночи, он так и остался студентом, хотя и преподавал уже много лет. Кошелек его был безвозмездно открыт для всех страждущих. Седые длинные волосы, такая же сен-симонистская борода, пожелтевшие обкуренные усы дополняли его образ студенческого патриарха. Студенты его обожали. Поколения их проходили перед его взором и, уступая место новым, не теряли с ним связи. Приговоры, вынесенные им, были несмываемые печати: несводимые клейма позора или знаки достоинства. Первым делом осведомлялись: «А Демченко видел? Что сказал?» Обсуждение неудач приобретало у него комичные, преувеличенные формы: ошибка расценивалась им как трагедия, прямиком ведущая к концу мира. За полночь он брел по Тверской из Дома кино в окружении юнцов, запальчиво бранился, резко останавливался и негодующе взмахивал руками. Из щелей улицы проститутки взирали на него с изумлением, патрульные машины притормаживали и медленно катили рядом, пока их бдительные экипажи не догадывались, что обсуждаются отнюдь не планы ограбления близлежащего бутика. В такие минуты вдохновения он не замечал ничего вокруг. Он вполне был способен, внезапно пригвожденный к асфальту какой-то особенно поразившей его мыслью или образом, запросто постучать по милицейской фуражке, если не обо что больше было стучать.
Сначала Тимофей был его прилежным учеником, потом стал приятелем. Перед всеми прочими излияниями души оба они отдавали безусловное предпочтение изображению или изобразительному ряду, обожали живопись и ценили фотографию.
Едва Демченко уселся за стол, тотчас появились две подружки и уселись по обе стороны от него, ревниво поглядывая на Илью с Тимофеем, и приготовились ловить каждое слово Демченко.
– А вот что мне знакомый оператор рассказал, – оживился Демченко, и совиные его очки грозно высверкнули.
– Это Костя? – уточнила светленькая, но Демченко не удостоил ее ответом. Он на секунду остановился, подбирая подобающие слова, потом выпалил, соберясь с духом:
– Академики наши образовали общину, ушли из Москвы, из Питера, из Новосибирска и все теперь живут на Кавказе. В горах у них целый город. Вы представляете себе, что это значит? Это рождается новая Россия, та самая, ради которой столько крови пролилось. Ради которой все это было затеяно в девяносто первом году.
– Новая виссорионада? – спросил Тимофей.
– Не знаю, какая там виссорионада, а здесь наконец-то нормальные, порядочные люди сказали – хватит.
Демченко никогда не стеснялся патетической речи и умел обходиться с нею так, что редко вызывал усмешки, и то главным образом у людей малознакомых.
– Не-ет, – протянул Демченко, ни к кому уже не обращаясь, – я знал, что не всех они купили. Таков уж русский человек – все-то он ищет, где его нет. Все хочет куда-то уйти на край света, а края-то и нет.
– А края-то и нет, – согласился Тимофей и взял в руки бутылку с коньяком. – Ну, что? За свободную Россию?
– Да уж, – неопределенно отозвался Демченко и вдруг добавил тоном обиженного ребенка: – Уйду от вас. Хоть я и не академик, а по возрасту сгожусь.
– Нет! – испуганно в один голос вскричали темненькая и светленькая. – Мы вас не отпустим. Мы с вами уйдем.
– Скоро должны в новостях показать, – сообщил Демченко. – Ты подумай, а я тебе позвоню.
Не склонный к эпическому мистицизму Илья плохо слушал Демченко. Он больше глазел по сторонам. В сутолоке мелькали знакомые по экрану лица. Здесь они были лишены героического налета и казались обыкновенными усталыми людьми.
– А ты когда делом займешься? – нахмурив брови, строго спросил Демченко у Тимофея. – Какую заявку я сейчас тебе рассказал, а? Хочешь, я все узнаю, как их найти? Ты подумай, какое может получиться кино!
Темненькая и беленькая укоризненно посмотрели на Тимофея, ставя ему в укор выказанные сомнения.
– Да Россия, если позволите, – вмешался в разговор Илья, – никогда не была одна. Государство – это еще куда ни шло. А России всегда то две, а то и три. Был раскол – было две России. Была Гражданская война – вот еще две. А сейчас их сколько – и не сосчитать.
– Вот именно! – воскликнул Демченко. – Это же гениальный материал.
– Да не знаю, – с досадой сказал Тимофей. – Надоели сумасшедшие. Все эти камышовые люди. Анекдот лучше расскажите.
Около полуночи Демченко тяжело поднялся со своего места и нетвердо направился к стойке, а потом и вовсе пропал, увлеченный какой-то новой компанией. Какой-то человек, назвавшийся продюсером, разминувшись с ним, тщетно ждал его минут двадцать за их столиком, но потом сдался и удалился спать. К темненькой и беленькой тут же присоединились какие-то молодые развязные люди и бесцеремонно принялись угощаться тем, что было на столе.
– Может, еще коньяку? – дружелюбно предложил Илья, но Тимофей пригнул его голову к себе и шепнул в самое ухо:
– Слушай, не плати за них.
– А что такого? – спросил Илья, отстраняясь.
– А такого. Не плати, да и все. Не подохнут. У них у самих все есть, что нужно. Просто здесь принцип такой – халява.
Илья пожал плечами.
– Да мне не жалко, – сказал он.
– Не в этом дело, – раздраженно ответил Тимофей.
Илья замолчал и смотрел в ту сторону, где маяк равномерно мигал в черное звездное небо белым рассеянным светом, и тогда становилось видно, как плоские волны широко раскатывались на полосе убитого песка.
– Академики какие-то, – усмехнулся Илья. Он поднялся и пошел в темноту, откуда доносились глухие раскаты прибоя. Дорогу ему преградил сильно и всесторонне мятый человек с неуловимо знакомым лицом и попросил сигарету.
– Ничего, – решил он, пососав фильтр, – вкусно. – И тут же отвернулся к каким-то своим знакомым.
Илья прошел поросль каких-то густых колючих кустов и вышел к самому морю. Пахло йодом, черные водоросли беспрерывной косичкой лежали под низкими дюнами. В сумраке было неразличимо, где кончается оно и где начинается такое же темное неприветливое небо.
Наконец в черноте на линии угадываемого горизонта возникло пятно густого багрянца. Сначала его размытые очертания походили на зарево далекого пожара, потом стали казаться парчовым парусом, несущимся над водами, но чем выше поднимался ущербный месяц, тем больше краснота его сходила и тем сильнее он наливался холодным и отрешенным стальным блеском, так что в конце концов напоминал уже секиру, которая вот-вот сорвется с невидимых нитей, чтобы обрубить свое собственное отражение, которое рыбьей чешуей тянулось к суше в морщинах воды.
– Ни-что-же-ство, – выхаркивал паренек, брызжа то ли слюной, то ли водой, натекающей с волос. – Читай по губам!
Бегемот-жаба, как выяснилось позже, капитан милиции, взирая на паренька снизу вверх, откровенно плакал от ярости и бессилия. В кармане его куртки шипела рация: «Что там у тебя, Михалыч?»
Мимо прошелестела длинной юбкой куратор фестиваля Нинель Феоктистовна, в складках полного лица неся застоявшийся сон.
– Подонки! Сволочи! Я спать хочу! Мне сколько лет? – выпалила она в сердцах и с материнским сочувствием глянула на плачущего офицера. Потом лихим движением бросила в рот папиросу, тот мигом поднес зажигалку.
– Отдаю вам его на трое суток, – решительно приговорила она, с ненавистью глядя на паренька. – А девок оставьте. Только не бейте, – попросила она.
– Вот такие у нас творцы, – сказал Тимофей со смешком.
Темненькая обернулась и скорчила гримасу. Вихляя бедрами, они независимо прошествовали мимо милиционера. Нинель Феоктистовна погрозила ей пухлым кулачком. В тучной ее груди заворочалось рычание.
– А ты чего тут? – рявкнула она, оборачиваясь к Тимофею.
– Да ничего, Нинель Феоктистовна, – ответил Тимофей вкрадчиво. – Жизнь изучаем.
Нинель Феоктистовна смерила Тимофея взглядом, в котором еще не улеглись неприятности, и, как неотвратимая судьба, перевела его на Илью. Но неброско-респектабельный вид Ильи внушал уверенность полнейшей непричастности к забавам подобного рода.
– Поселили вас? – сменяя гнев на милость, спросила она.
Тимофей поспешил ответить за Илью.
– Он у меня ляжет.
– У меня ляжет, – передразнила она его.
– Да нет, я не то имел в виду, – торопливо оправдался Тимофей.
Тем временем на поверхности воды показалась еще одна светлая голова. Голова отфыркивалась, и хозяин ее блаженными движениями подвигался к бортику.
– Вот этот – сын писательницы, – обратилась она к Илье. – Фамилию не буду говорить – вашему поколению она ничего не скажет. И ты не говори, не позорь нас перед людьми, – приказала она Тимофею.
– Почему же, – ответил Тимофей. – Были и мы рысаками. И комсомольцами, – уже тише добавил он.
Нинель Феоктистовна одарила Тимофея понимающим взглядом и повлекла свое грузное тело прочь от безобразий.
Кульмана нашли на рабочем месте – в огромном кабинете, стены которого были закрыты стеллажами с находками раскопок. В виде черепков, потрепанных жизнью терракотовых фигурок, бус, фрагментов лошадиной сбруи и прочей археологической всячиной они помещались всюду.
Несколько мгновений Кульман пристально смотрел на вошедших, потом лицо его стало расползаться, как ветошь, или как в небе облака, уступая место солнечному сиянию улыбки.
– Кстати, ребята, – воскликнул Кульман, усаживая гостей за огромный академический стол, занимавший все центральное пространство просторного кабинета, – я тут открытие совершил. – С этими словами он устремился к полке, схватил с нее жестяную коробку и высыпал на стол перед Тимофеем и Ильей десятка два керамических колечек.
– Что это, по-вашему? – вопросил он, торжествующе и пытливо переводя взгляд с одного на другого.
– Не знаю, – пожал плечами Илья. – Ручки от посуды?
– Угадал, – сказал Кульман. – Это ручки от киликов. Проблема была вот в чем: уж очень много при любых раскопках античных городов находилось всегда немерено этих ручек. Само по себе не странно, конечно, что у сосуда может быть отломана ручка, но почему так много? Ведь было такое ощущение, что греки только тем и занимались, что ручки у киликов отламывали. С другой стороны, не могли же ремесленники делать заведомо негодные килики?
Расставив все эти вопросы, словно сети, Кульман со скрытым торжеством переводил горящие глаза с Ильи на Тимофея и обратно.
– А дело в том, – сжалился он, когда счел, что время, отпущенное на раздумье, истекло, – что у греков существовала такая игра, называлась коттаб. Нам известно ее описание из Плутарха. Играли в нее обычно во время трапезы. Некто влюбленный, желая узнать, пользуется ли он взаимностью, должен был выплеснуть последние капли вина из своего килика, ну, метнуть их резким движением в какую-нибудь цель и при этом произнести имя своей возлюбленной. Если попал – значит, и она к нему неравнодушна. Если нет, то… сами понимаете… Ну, вот смотрите. – Кульман схватил чайную чашку, поболтал остатками чая и с криком «Филлида!» резко и ловко выплеснул их куда-то поверх голов своих друзей. Жидкость попала в стену чуть выше притолоки, над которой висел гипсовый барельеф, изображающий похищение Парисом Елены Прекрасной. В ту же секунду дверь открылась и на пороге кабинета появилась девушка, державшая в руках поднос с чайными принадлежностями.
– Елена… – выговорил Кульман и тут же слишком торопливо присовокупил: – Николаевна, – и сконфуженно замолчал, так что осталось непонятным, что же он хотел сказать. Одни лишь глаза в пухленьких веках шныряли в орбитах, словно хотели попросить: «не судите строго, друзья мои. Дольмены дольменами, а ничто человеческое мне не чуждо».
В наступившей тишине Елена Николаевна, девушка лет двадцати трех, обошла стол и, грациозно присев, поставила на столешницу свой поднос, метнув на Кульмана короткий взгляд, полный снисходительной нежности.
– Хорошая игра, – заметил Тимофей, когда дверь за Еленой Николаевной тихо затворилась. – А чашки сейчас делают крепче.
– Это да, – согласился Кульман, – потряс за ручку чашку и с громким стуком поставил ее на стол. – А в те времена все эти ручки рано или поздно оказывались отломанными. Этим-то и можно правильнее всего объяснить огромное количество отломанных ручек от киликов, – скромно закончил Кульман и удовлетворенно заулыбался.
– Что, – спросил Тимофей, кивнув на дверь, – ревнует тебя к Филлиде?
Разоблаченный Кульман смущенно рассмеялся и махнул на него рукой.
– Скучно здесь? – спросил Илья.
– Зимой бывает, – весело согласился Кульман. – А в сезон – ничего.
– Да, – почти вскричал он, словно человек, испугавшийся, что забыл что-то очень важное, – как там Галкин? Это же он пишет в газете? – И он назвал газету.
– Он, – подтвердил Илья. – А еще занимается репетиторством. Очень интересно наблюдать, как приезжают придурки в шикарных машинах, а Галкин и прочая вдалбливают им в бошки, что капитал – зло, и рассказывают про третий съезд РСДРП.
– А что, – наивно спросил Кульман, – по старым учебникам учатся?
– И по старым учебникам, и по старым программам.
В остальном Кульман оказался отлично осведомлен о том, что творилось с бывшими сокурсниками.
– Правда, что наш Лиденс депутат? – спросил он. – От «Единства» вроде.
Илья отлично помнил Лиденса – маленького, юркого человечка, с которым, когда ехал в университет к первой паре, постоянно сталкивался в троллейбусе, и помнил, как Лиденс, расталкивая пенсионеров, бросался на свободное место и тут же наглухо утыкался в книжку, отрешаясь от забот и смешных правил мира сего.
– А мы после этого удивляемся, почему жизнь такая, – рассмеялся Кульман. – Любая реформа, во всяком уж случае в нашем столетии, ставила целью улучшение жизни образованного класса. А у нас что получилось? Все наоборот. На купчишек ставку сделали, – сказал Кульман.
Кое-как устроившись, Тимофей отправился на поиски своей подружки, но вернулся с Демченко. Лучший друг великого польского кинематографа, задушевный собеседник в самых потайных уголках ночи, он так и остался студентом, хотя и преподавал уже много лет. Кошелек его был безвозмездно открыт для всех страждущих. Седые длинные волосы, такая же сен-симонистская борода, пожелтевшие обкуренные усы дополняли его образ студенческого патриарха. Студенты его обожали. Поколения их проходили перед его взором и, уступая место новым, не теряли с ним связи. Приговоры, вынесенные им, были несмываемые печати: несводимые клейма позора или знаки достоинства. Первым делом осведомлялись: «А Демченко видел? Что сказал?» Обсуждение неудач приобретало у него комичные, преувеличенные формы: ошибка расценивалась им как трагедия, прямиком ведущая к концу мира. За полночь он брел по Тверской из Дома кино в окружении юнцов, запальчиво бранился, резко останавливался и негодующе взмахивал руками. Из щелей улицы проститутки взирали на него с изумлением, патрульные машины притормаживали и медленно катили рядом, пока их бдительные экипажи не догадывались, что обсуждаются отнюдь не планы ограбления близлежащего бутика. В такие минуты вдохновения он не замечал ничего вокруг. Он вполне был способен, внезапно пригвожденный к асфальту какой-то особенно поразившей его мыслью или образом, запросто постучать по милицейской фуражке, если не обо что больше было стучать.
Сначала Тимофей был его прилежным учеником, потом стал приятелем. Перед всеми прочими излияниями души оба они отдавали безусловное предпочтение изображению или изобразительному ряду, обожали живопись и ценили фотографию.
Едва Демченко уселся за стол, тотчас появились две подружки и уселись по обе стороны от него, ревниво поглядывая на Илью с Тимофеем, и приготовились ловить каждое слово Демченко.
– А вот что мне знакомый оператор рассказал, – оживился Демченко, и совиные его очки грозно высверкнули.
– Это Костя? – уточнила светленькая, но Демченко не удостоил ее ответом. Он на секунду остановился, подбирая подобающие слова, потом выпалил, соберясь с духом:
– Академики наши образовали общину, ушли из Москвы, из Питера, из Новосибирска и все теперь живут на Кавказе. В горах у них целый город. Вы представляете себе, что это значит? Это рождается новая Россия, та самая, ради которой столько крови пролилось. Ради которой все это было затеяно в девяносто первом году.
– Новая виссорионада? – спросил Тимофей.
– Не знаю, какая там виссорионада, а здесь наконец-то нормальные, порядочные люди сказали – хватит.
Демченко никогда не стеснялся патетической речи и умел обходиться с нею так, что редко вызывал усмешки, и то главным образом у людей малознакомых.
– Не-ет, – протянул Демченко, ни к кому уже не обращаясь, – я знал, что не всех они купили. Таков уж русский человек – все-то он ищет, где его нет. Все хочет куда-то уйти на край света, а края-то и нет.
– А края-то и нет, – согласился Тимофей и взял в руки бутылку с коньяком. – Ну, что? За свободную Россию?
– Да уж, – неопределенно отозвался Демченко и вдруг добавил тоном обиженного ребенка: – Уйду от вас. Хоть я и не академик, а по возрасту сгожусь.
– Нет! – испуганно в один голос вскричали темненькая и светленькая. – Мы вас не отпустим. Мы с вами уйдем.
– Скоро должны в новостях показать, – сообщил Демченко. – Ты подумай, а я тебе позвоню.
Не склонный к эпическому мистицизму Илья плохо слушал Демченко. Он больше глазел по сторонам. В сутолоке мелькали знакомые по экрану лица. Здесь они были лишены героического налета и казались обыкновенными усталыми людьми.
– А ты когда делом займешься? – нахмурив брови, строго спросил Демченко у Тимофея. – Какую заявку я сейчас тебе рассказал, а? Хочешь, я все узнаю, как их найти? Ты подумай, какое может получиться кино!
Темненькая и беленькая укоризненно посмотрели на Тимофея, ставя ему в укор выказанные сомнения.
– Да Россия, если позволите, – вмешался в разговор Илья, – никогда не была одна. Государство – это еще куда ни шло. А России всегда то две, а то и три. Был раскол – было две России. Была Гражданская война – вот еще две. А сейчас их сколько – и не сосчитать.
– Вот именно! – воскликнул Демченко. – Это же гениальный материал.
– Да не знаю, – с досадой сказал Тимофей. – Надоели сумасшедшие. Все эти камышовые люди. Анекдот лучше расскажите.
Около полуночи Демченко тяжело поднялся со своего места и нетвердо направился к стойке, а потом и вовсе пропал, увлеченный какой-то новой компанией. Какой-то человек, назвавшийся продюсером, разминувшись с ним, тщетно ждал его минут двадцать за их столиком, но потом сдался и удалился спать. К темненькой и беленькой тут же присоединились какие-то молодые развязные люди и бесцеремонно принялись угощаться тем, что было на столе.
– Может, еще коньяку? – дружелюбно предложил Илья, но Тимофей пригнул его голову к себе и шепнул в самое ухо:
– Слушай, не плати за них.
– А что такого? – спросил Илья, отстраняясь.
– А такого. Не плати, да и все. Не подохнут. У них у самих все есть, что нужно. Просто здесь принцип такой – халява.
Илья пожал плечами.
– Да мне не жалко, – сказал он.
– Не в этом дело, – раздраженно ответил Тимофей.
Илья замолчал и смотрел в ту сторону, где маяк равномерно мигал в черное звездное небо белым рассеянным светом, и тогда становилось видно, как плоские волны широко раскатывались на полосе убитого песка.
– Академики какие-то, – усмехнулся Илья. Он поднялся и пошел в темноту, откуда доносились глухие раскаты прибоя. Дорогу ему преградил сильно и всесторонне мятый человек с неуловимо знакомым лицом и попросил сигарету.
– Ничего, – решил он, пососав фильтр, – вкусно. – И тут же отвернулся к каким-то своим знакомым.
Илья прошел поросль каких-то густых колючих кустов и вышел к самому морю. Пахло йодом, черные водоросли беспрерывной косичкой лежали под низкими дюнами. В сумраке было неразличимо, где кончается оно и где начинается такое же темное неприветливое небо.
Наконец в черноте на линии угадываемого горизонта возникло пятно густого багрянца. Сначала его размытые очертания походили на зарево далекого пожара, потом стали казаться парчовым парусом, несущимся над водами, но чем выше поднимался ущербный месяц, тем больше краснота его сходила и тем сильнее он наливался холодным и отрешенным стальным блеском, так что в конце концов напоминал уже секиру, которая вот-вот сорвется с невидимых нитей, чтобы обрубить свое собственное отражение, которое рыбьей чешуей тянулось к суше в морщинах воды.
* * *
От берега Илья возвращался за полночь, выпотрошенный бар уже не работал, два-три официанта не спеша убирали со столов стаканы и бутылки. Только около здания, где размещался пресс-центр, шумела еще какая-то непонятная жизнь. Решетка бассейна была повалена, в проеме стоял необычайно толстый, похожий одновременно на бегемота и на жабу мужчина и наблюдал, как паренек лет восемнадцати с крашенными перекисью волосами самозабвенно барахтался в воде. Он яростно колотил руками и ногами, отчего казался водным велосипедом.– Ни-что-же-ство, – выхаркивал паренек, брызжа то ли слюной, то ли водой, натекающей с волос. – Читай по губам!
Бегемот-жаба, как выяснилось позже, капитан милиции, взирая на паренька снизу вверх, откровенно плакал от ярости и бессилия. В кармане его куртки шипела рация: «Что там у тебя, Михалыч?»
Мимо прошелестела длинной юбкой куратор фестиваля Нинель Феоктистовна, в складках полного лица неся застоявшийся сон.
– Подонки! Сволочи! Я спать хочу! Мне сколько лет? – выпалила она в сердцах и с материнским сочувствием глянула на плачущего офицера. Потом лихим движением бросила в рот папиросу, тот мигом поднес зажигалку.
– Отдаю вам его на трое суток, – решительно приговорила она, с ненавистью глядя на паренька. – А девок оставьте. Только не бейте, – попросила она.
– Вот такие у нас творцы, – сказал Тимофей со смешком.
Темненькая обернулась и скорчила гримасу. Вихляя бедрами, они независимо прошествовали мимо милиционера. Нинель Феоктистовна погрозила ей пухлым кулачком. В тучной ее груди заворочалось рычание.
– А ты чего тут? – рявкнула она, оборачиваясь к Тимофею.
– Да ничего, Нинель Феоктистовна, – ответил Тимофей вкрадчиво. – Жизнь изучаем.
Нинель Феоктистовна смерила Тимофея взглядом, в котором еще не улеглись неприятности, и, как неотвратимая судьба, перевела его на Илью. Но неброско-респектабельный вид Ильи внушал уверенность полнейшей непричастности к забавам подобного рода.
– Поселили вас? – сменяя гнев на милость, спросила она.
Тимофей поспешил ответить за Илью.
– Он у меня ляжет.
– У меня ляжет, – передразнила она его.
– Да нет, я не то имел в виду, – торопливо оправдался Тимофей.
Тем временем на поверхности воды показалась еще одна светлая голова. Голова отфыркивалась, и хозяин ее блаженными движениями подвигался к бортику.
– Вот этот – сын писательницы, – обратилась она к Илье. – Фамилию не буду говорить – вашему поколению она ничего не скажет. И ты не говори, не позорь нас перед людьми, – приказала она Тимофею.
– Почему же, – ответил Тимофей. – Были и мы рысаками. И комсомольцами, – уже тише добавил он.
Нинель Феоктистовна одарила Тимофея понимающим взглядом и повлекла свое грузное тело прочь от безобразий.
* * *
Алеша Куликов, или, как окрестили его в университете, Кульман, был веселым, неизменно жизнерадостным толстячком и фантазером. Никто и никогда, кажется, не видал его грустным или просто задумчивым, и тени печали никогда не омрачали его приятного, улыбчивого, необходимо румяного лица в россыпях веселых веснушек. Здание музея, где вот уже несколько лет трудился Кульман, светло-желтым фасадом выходило на набережную, и высокие его окна смотрели в море стеклами, слепыми от солнца.Кульмана нашли на рабочем месте – в огромном кабинете, стены которого были закрыты стеллажами с находками раскопок. В виде черепков, потрепанных жизнью терракотовых фигурок, бус, фрагментов лошадиной сбруи и прочей археологической всячиной они помещались всюду.
Несколько мгновений Кульман пристально смотрел на вошедших, потом лицо его стало расползаться, как ветошь, или как в небе облака, уступая место солнечному сиянию улыбки.
– Кстати, ребята, – воскликнул Кульман, усаживая гостей за огромный академический стол, занимавший все центральное пространство просторного кабинета, – я тут открытие совершил. – С этими словами он устремился к полке, схватил с нее жестяную коробку и высыпал на стол перед Тимофеем и Ильей десятка два керамических колечек.
– Что это, по-вашему? – вопросил он, торжествующе и пытливо переводя взгляд с одного на другого.
– Не знаю, – пожал плечами Илья. – Ручки от посуды?
– Угадал, – сказал Кульман. – Это ручки от киликов. Проблема была вот в чем: уж очень много при любых раскопках античных городов находилось всегда немерено этих ручек. Само по себе не странно, конечно, что у сосуда может быть отломана ручка, но почему так много? Ведь было такое ощущение, что греки только тем и занимались, что ручки у киликов отламывали. С другой стороны, не могли же ремесленники делать заведомо негодные килики?
Расставив все эти вопросы, словно сети, Кульман со скрытым торжеством переводил горящие глаза с Ильи на Тимофея и обратно.
– А дело в том, – сжалился он, когда счел, что время, отпущенное на раздумье, истекло, – что у греков существовала такая игра, называлась коттаб. Нам известно ее описание из Плутарха. Играли в нее обычно во время трапезы. Некто влюбленный, желая узнать, пользуется ли он взаимностью, должен был выплеснуть последние капли вина из своего килика, ну, метнуть их резким движением в какую-нибудь цель и при этом произнести имя своей возлюбленной. Если попал – значит, и она к нему неравнодушна. Если нет, то… сами понимаете… Ну, вот смотрите. – Кульман схватил чайную чашку, поболтал остатками чая и с криком «Филлида!» резко и ловко выплеснул их куда-то поверх голов своих друзей. Жидкость попала в стену чуть выше притолоки, над которой висел гипсовый барельеф, изображающий похищение Парисом Елены Прекрасной. В ту же секунду дверь открылась и на пороге кабинета появилась девушка, державшая в руках поднос с чайными принадлежностями.
– Елена… – выговорил Кульман и тут же слишком торопливо присовокупил: – Николаевна, – и сконфуженно замолчал, так что осталось непонятным, что же он хотел сказать. Одни лишь глаза в пухленьких веках шныряли в орбитах, словно хотели попросить: «не судите строго, друзья мои. Дольмены дольменами, а ничто человеческое мне не чуждо».
В наступившей тишине Елена Николаевна, девушка лет двадцати трех, обошла стол и, грациозно присев, поставила на столешницу свой поднос, метнув на Кульмана короткий взгляд, полный снисходительной нежности.
– Хорошая игра, – заметил Тимофей, когда дверь за Еленой Николаевной тихо затворилась. – А чашки сейчас делают крепче.
– Это да, – согласился Кульман, – потряс за ручку чашку и с громким стуком поставил ее на стол. – А в те времена все эти ручки рано или поздно оказывались отломанными. Этим-то и можно правильнее всего объяснить огромное количество отломанных ручек от киликов, – скромно закончил Кульман и удовлетворенно заулыбался.
– Что, – спросил Тимофей, кивнув на дверь, – ревнует тебя к Филлиде?
Разоблаченный Кульман смущенно рассмеялся и махнул на него рукой.
– Скучно здесь? – спросил Илья.
– Зимой бывает, – весело согласился Кульман. – А в сезон – ничего.
* * *
Вечером, когда неброские достопримечательности были изучены, а рабочий день в музее подошел к концу, Илья, Тимофей и Кульман в компании Елены Николаевны отправились отдать дань курортным радостям. К двум часам ночи и к ужасу Елены Николаевны уже подпоили Кульмана, напились сами, несли несусветицу и до утра шатались по прибрежным барам. Елена Николаевна помалкивала, терпеливо слушала перечни незнакомых фамилий, честно пробовала таманские вина, с недоуменным ужасом провожала счета, которые даже по южной послекризисной дешевизне совестно было назвать невзыскательными. Время от времени Тимофей читал зачарованную нежность во взглядах, устремленных ею на Кульмана. Тимофей смотрел на ее острые загорелые плечи и опять, как и той последней ночью в Ласпи, испытывал досаду на пустоту, которая обступала его звуками южной ночи, словами шлягера, невнятным говором людей, которая шла и шла туманным дыханием с темного провала моря. Кульман тоже иногда поглядывал на море, но, в отличие от Тимофея, рассеянно; было заметно, что он всецело занят воспоминаниями, и впечатления, не имевшие отношения к разговору, проносились через его сознание не задерживаясь.– Да, – почти вскричал он, словно человек, испугавшийся, что забыл что-то очень важное, – как там Галкин? Это же он пишет в газете? – И он назвал газету.
– Он, – подтвердил Илья. – А еще занимается репетиторством. Очень интересно наблюдать, как приезжают придурки в шикарных машинах, а Галкин и прочая вдалбливают им в бошки, что капитал – зло, и рассказывают про третий съезд РСДРП.
– А что, – наивно спросил Кульман, – по старым учебникам учатся?
– И по старым учебникам, и по старым программам.
В остальном Кульман оказался отлично осведомлен о том, что творилось с бывшими сокурсниками.
– Правда, что наш Лиденс депутат? – спросил он. – От «Единства» вроде.
Илья отлично помнил Лиденса – маленького, юркого человечка, с которым, когда ехал в университет к первой паре, постоянно сталкивался в троллейбусе, и помнил, как Лиденс, расталкивая пенсионеров, бросался на свободное место и тут же наглухо утыкался в книжку, отрешаясь от забот и смешных правил мира сего.
– А мы после этого удивляемся, почему жизнь такая, – рассмеялся Кульман. – Любая реформа, во всяком уж случае в нашем столетии, ставила целью улучшение жизни образованного класса. А у нас что получилось? Все наоборот. На купчишек ставку сделали, – сказал Кульман.