Католикос одобрительно кивнул: эти князья особенно были нетерпеливы в своем желании свергнуть Кайхосро.
   Нашел выбор удачным и Моурави, посоветовав для пышности добавить еще двух азнауров, Дато и Гиви. Тогда можно спокойно и сборы начать.
   Церковники озадаченно переглядывались, но Трифилий торопливо подсказал согласие, тут же переложив на Моурави снаряжение каравана с подарками.
   Доментий пробовал предложить вместо азнауров еще двух князей, но Саакадзе бесстрастно заметил:
   – Азнауры тоже застоялись, а Дато и Гиви не раз бывали в Иране при русийских боярах, знают обычаи и помогут проникнуть в происки турецких и иранских послов, ибо нет сомнений, они также должны прибыть в Московию.
   Католикос не возражал, а Трифилий вдобавок стал настаивать на включении в посольство и азнаура Даутбека – истинного дипломата.
   Но Саакадзе так увлек отцов церкви обсуждением грамот к царю Михаилу и патриарху Филарету, так блестяще развил план действий посольства, что совсем затушевал им же высказанное предложение об участии азнауров в поездке.
   Синклит сиял. Моурави сразу придал блеск и силу посольству. Еще раз католикос почувствовал, что Георгий Саакадзе достойный сын иверской церкви.
   Не дождавшись конца съезда, Саакадзе отправился в Носте. Здесь уже золотились яблоки, над изгородями, обвитыми колючей ежевикой, хлопотливо жужжали шмели, и на склонах от жары изнемогала трава.
   Обняв Автандила и ласково отбросив с его лба черную прядь, Саакадзе тихо проговорил:
   – Узнай у Бежана, о чем совещались католикос, князья и царевичи. При встрече со мною Бежан вздрогнул и отвел глаза.
   – Узнаю, мой отец.
   Вскоре конь Автандила гулко простучал копытами по мосту.

 
   Накануне служители погасили торжественные свечи в храмах Мцхета. После долгого спора из-за дележа духовенство разъезжалось по своим епархиям.
   Спрятав в ларец парадный крест, усыпанный адамантами, и сбросив дорожную рясу, Трифилий поспешил на зеленый бережок Кавтури. Здесь, под кустами облепихи, он с наслаждением скинул обувь, занялся ловлей форели и, словно не замечая угрюмости Бежана, заставил и его предаться «божьему промыслу». Нанизывая на крючок свежего червяка, настоятель украдкой косился на воспитанника: чем расстроен Бежан? Утром вяло запивал еду вином, а молитву, как ветер, пропустил мимо ушей. Может, скучает по мирским утехам? Ведь совсем еще отрок…
   Нетерпеливое фырканье коня прервало его размышления. Трифилий обрадованно загоготал, вздернул удочку с болтающейся рыбкой и приветствовал подъезжающего Автандила.
   Как-то странно встретил Бежан брата: не то не рад, не то встревожен, не то очень доволен, а может – все вместе.
   Два дня Автандил говорил только о приятном. Он назначен ностевским сотником, и, в отличие от конницы Гуния и Асламаза, его сотня будет гарцевать на скакунах цвета расплавленного золота. Потом рассказал о веселом приключении Папуна, одурачившего феррашей ловким фокусом с монетами. Поведал о необычайном Арчиле, которого Моурави взял в Ностевский замок. Арчил не по летам умен и один умеет вызвать улыбку на сжатых губах Циалы. Лучшая из матерей, Русудан, не приняла ее в семью, – почему-то не любит. Пока Циала гостит у деда Димитрия. Но Димитрий тоже невзлюбил ее: «Как смеет при Русудан хвастать своим горем?»
   – Прав Димитрий, надо уметь прятать свою печаль и радость, – проронил Бежан.
   – Нет, не прав! Отец говорит; «От каждого требуй, что он может дать, и ни капли больше».
   – Отец? Наш отец великий… Автандил, ты веришь в угрызения совести?
   – Наша замечательная мать говорит: «Не делай того, от чего потом будешь страдать».
   – А если невольно становишься сообщником?
   – Во имя Христа, Бежан, что мучает тебя? Две ночи ты стонешь подобно больному быку. Или вертишься, точно кинжал в арбузе.
   – Почему с кинжалом сравниваешь меня, мой брат? Разве подобает мне владеть оружием?
   – Может, и не подобает, но невольно владеешь. Бывают поступки опаснее, чем кинжальные раны… Вот, к слову: строит зодчий прекрасный храм, а бездельник его подожжет… Кто-то видит, как подкрадывается разбойник с факелом, и спокойно проходит своей дорогой. И многолетний благородный труд сгорает в один миг…
   – Ты на два года старше меня, Автандил, но многого не понимаешь. Есть обет, который выше всего земного.
   – Тогда не угрызайся, не стони всю ночь, радуйся своему обету, как это делает настоятель Трифилий.
   Бежан смолчал, но целый день ходил мрачнее своей рясы.
   Ночью луна залила келью. В открытое оконце вползала свежесть. Белые розы в кувшине казались синими.
   Бежан вскочил с жесткого ложа и торопливо схватил рясу.
   – Ты куда, мой брат? – спросил Автандил.
   – К отцу Трифилию.
   – Напрасно, покайся прямо небу, в таком деле не следует иметь посредников.
   – В каком? Ты о чем?
   – О бесстрастном созерцателе.
   – Автандил, что ты знаешь?
   – Я знаю – есть люди, которые замышляют зло против Великого Моурави, отдающего жизнь на возвеличение родины.
   – Нет, нет, Автандил! Может, отцы церкви и правы, – какой Кайхосро царь? Недовольны и царевичи Багратиды. А князья говорят, что с тех пор, как в Картли нет настоящего царя, померк престол Багратидов… Нет блеска, исчезло величие… Разве можно сравнить доблестного царя Луарсаба с приятным, но бесполезным Кайхосро?
   – А ты думаешь, отец этого не видит?
   – Тогда почему же он против Луарсаба?
   – Кто сказал тебе, что против? А, по-твоему, зачем Папуна ездил в Иран? Он привез от царицы Тэкле письмо настоятелю.
   – Автандил, брат мой! – Забыв свой сан, Бежан бросился обнимать и осыпать радостными поцелуями Автандила: – О брат, ты облегчил мою душу: я думал – отец в неведении.
   – Наш великий отец не любит собирать гнилые плоды. «Лев Ирана» не выпустит из своих когтей царя Картли.
   – Не посмеет больше сопротивляться!.. Католикос посылает большое посольство в Русию, к царю и патриарху. Описывает опасное положение церкви, домогательство Рима, стремящегося бросить на Грузию тень католического креста. Луарсаб отвергает магометанство, но ради спасения царства может принять веру папы римского… На это и властелин Ирана согласится…
   – Хорошо бы настоятелю Трифилию возглавить посольство в Русию…
   – Об этом тоже говорили у святого отца, но настоятель убедил послать Агафона, митрополита Руисского. Я, грешник, думаю, что Трифилий не хочет идти против Моурави.
   – Почему против? Если Луарсаб вернется – получит уже укрепленное царство. Плен научил его отличать друзей от врагов… Царица Тэкле поклялась Папуна: «Луарсаб и Моурави будут вместе управлять царством. На том мое желание». Хорешани, Даутбек и все «барсы» готовы головы отдать за свободу царя. Тэкле жалеют.
   – Автандил, брат мой! Давай выпьем холодного монастырского вина, у меня в нише приготовлено!
   – Рядом с иконой? Э-хэ, монах, куда ты прячешь источник веселья!
   – Это отец Трифилий для тебя прислал.
   – Мой брат, если надел рясу, походи во всем на приятного «черного князя». Он любит и молитву с воском, и вино с мясом… А главное, последуй его примеру – воюй и шашкой, и крестом. Потом, крепко запомни: если одолеют сомнения, советуйся только с богом… безвредно.
   – По-твоему, я должен скрыть услышанное от тебя?
   – Рассказывать собеседнику, о чем ему давно известно, – значит уподобиться назойливой мухе…
   Было воскресенье. Дым кадильницы плыл в полумгле. На клиросе звонко пели послушники: «Кирие элейсон! Кирие элейсон! Кирие элейсон!»
   Бежан стоял рядом с Автандилом, осеняя себя крестным знамением. Настоятель пригласил братьев к себе на трапезу.
   Пенистое вино и шипящие яства развеселили Трифилия. Он украдкой поглядывал на братьев, но сколько ни наводил разговор на откровенность, сыновья Георгия Саакадзе не прельстились на его приманку, хотя и с удовольствием осушали чаши, поддерживая веселость благочестивого отца.
   Бежан думал: «Автандил прав, незачем сравниваться с глупой овцой, которую стригут для хозяина. Буду во всем подражать настоятелю. Молчание и ровное дыхание – неоценимые спутники при восхождении по крутой лестнице».
   Через два дня Автандил прощался с братом. Благодарил отца Трифилия за радушный прием.
   – Мой мальчик, здесь ты не гость, приезжай почаще в свой отчий дом! – И Трифилий с особой нежностью поцеловал глаза Автандила – глаза Русудан…

 
   Автандил прискакал в Носте, когда в замке погасли светильники и над круглой башней заклубился Млечный путь.
   Похвалив сына за проявленную ловкость в первом порученном ему важном деле, Георгий благословил его на сон и остался наедине со своими думами.
   Долго в ночной тиши слышались тяжелые шаги по каменной площадке:
   "Так я и должен решить. Церковь тяготится непригодным правителем, князья стыдятся своего подчинения нецарственному отроку, амкары вздыхают о былом времени, когда они под звуки зурны несли в Метехи подарки царской семье, купцы избегают разговора о правителе – все хотят царя. И я – а не церковь и князья – должен выбрать царя Картли! Значит, устранить любезного мне Кайхосро? Опасно поощрять князей шептаться за моей спиной с отцами церкви… Вновь слышатся подземные толчки, и ради сохранения равновесия в Картли я обязан жертвовать всем. Надо дать стране царя из рода Багратидов. Но кого? Луарсаба? Если бы даже я хотел – невозможно. Мне ли не знать шаха Аббаса? Ему необходим царь-магометанин, и ни в угоду Русии, ни в угоду Риму он Луарсаба не уступит. А Луарсаб, несмотря на муки свои и Тэкле, решения не изменит. Кого же тогда? Есть только один, которому обрадуются и князья, и народ. Даутбек его недолюбливает, смеется: «Больше о шаири, чем о делах царства, печалится». Что ж, витать в облаках не так плохо. Возвращенный на престол стихотворец всем будет мне обязан. От меня получит скипетр уже объединенных двух царств. Подобно скале, стою я на страже путей Грузии, и царю-страннику не найти сильнее опоры, чем плечо Великого Моурави. Выбор мой правилен… Но посольство в Русию поедет…
   Тяжелым бременем ляжет на Картли прогулка застоявшихся коней, но успокоятся всадники в митрах и шлемах… А если посольство добьется помощи, хотя бы огненным боем, успокоюсь и я… Дато и Гиви сумеют разведать, насколько сильна торговая дружба Русии с Ираном и на что рассчитывает Турция, гоняя своих послов в Московию… Папуна тоже торопится в Гулаби, – он должен помочь Кериму и еще раз попытаться освободить Луарсаба – значит, и Тэкле. Пусть, я и тут не помешаю, хотя вижу всю тщетность обмануть судьбу… Но человек должен действовать, иначе он дряхлеет…"
   Автандил не опоздал к прощальному обеду. Папуна был весел, он сравнительно легко добился согласия на свой отъезд от Георгия, от всех «барсов», от Хорешани, Дареджан, чанчура Эрасти. А Димитрий все на тахте ерзал. С тех пор как узнал, что Георгий тайком от него выпустил черта Шадимана, помрачнел. Сначала в бешенстве умчался в свое владение и всех гонцов оглушал одним: «Пусть Великий Моурави полтора года не вспоминает обо мне!» Пришлось самому Георгию со стаей «барсов» скакать на примирение. Спасибо, он, Папуна, захватил лишний бурдюк, иначе всем пришлось бы трезвыми вернуться. От огорчения длинноносый даже вином не запасся в берлоге, решил так умереть…
   Вручив Автандилу большой рог, Папуна предложил выпить за благочестивого Трифилия. А «барсы» наперебой принялись расспрашивать о молитвах Бежана, о состоянии винохранилища святой обители.
   Автандил тоже отвечал шутками: о винохранилище там хлопочет небо – дождь прямо в кувшины вином падает. И он пожелал Папуна мокнуть под таким дождем всю караванную дорогу.
   – Э, жаль, что не я подставлю свой рот под винный ливень! Все равно здесь я не нужен.
   – Нет, Димитрий, с таким носом лучше от «барсов» не отрываться, – даже персидские цапли узнают тебя! Папуна другое дело, он о «барсах» думает, как теленок о звездах.
   – Э-э, Даутбек, ты что на меня наговариваешь? Знаешь, сколько мне стоила моя жизнь? Один туман, шесть пол-абасси и три бисти.
   «Барсы» хохотали. Лишь Гиви недоумевал:
   – Если ферраши без шаровар остались, почему тебя не догнали, ведь им легче было бежать?
   – Жаль, Гиви, – не для женского уха, иначе я тебе сказал бы, что мешало феррашам бежать.
   Еще долго потешались «барсы» над простодушием Гиви, еще долго наполнялись и опоражнивались кувшины. Саакадзе задумчиво смотрел на Папуна и вдруг спросил:
   – Не хочешь ли проведать, как живут угнанные шахом кахетинцы?
   Папуна оживился:
   – Непременно в Ферейдане буду… Э, Дареджан, не бледней! Хорошего ишака оседлаю, приятное лицо персидского шейха мне сделает отец твой, Горгасал, детей не стану ящерицами называть, – кто узнает?!
   Тягостно было расставаться с другом, светлым, как луна в полнолуние. Но бесполезно противиться Папуна.
   Едва предрассветная заря легла кровавой полосой на вершины, Саакадзе, не сомкнувший глаз всю ночь, окликнул Эрасти.
   Вскоре Дато, на ходу застегивая ворот рубашки, поднялся в Орлиное гнездо:
   – Как, уже посольство? В Русию?.. В Стамбул?
   – Нет, Дато, в Гонио.
   – В Гонио? – Дато вскочил. – К Теймуразу?
   – Да. Передашь послание, а что не хотел доверить пергаменту, скажешь на словах.
   За последнее время Саакадзе все больше изумляя «барсов», но послание к Теймуразу не только удивило, а и обрадовало. Царь, в утонченных шаири выражающий мысли, ни в чем не уступил шаху Аббасу, не попал в капкан льстивых посулов, подобно Луарсабу. Он достоин почестей и любви.
   Не только князья и «барсы» тяготились правителем Кайхосро, но даже и азнауры.
   Дато перечитал послание и спрятал в потайной карман.
   Было решено, – только Гиви будет сопровождать доверенного посланника Великого Моурави к изгнаннику-царю…
   Дато и Гиви исчезли неожиданно. Они уехали, как говорил Эрасти, поохотиться и погостить в Гурии.



ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ


   Кахаберские высоты обрываются над Батуми. Густые поросли папоротника, мохнатя склоны, подстерегают ливень и жадно задерживают влагу, наполняя ущелья туманом. Осенью с гор Яланус-чам курды перегоняют сюда тучные стада на зимовку. Вблизи мыса Бурун-Табиэ высится мечеть с высоким минаретом. Глубокая гавань скрывает паруса фелюг от разгульного черноморского ветра. Разъяренный, он кидается вверх, сгребает облака и гонит их, как белых ягнят, к Трапезундскому пашалыку. Вой шакалов ночью будоражит побережье. Днем гоняются за солнечной волной дельфины. Над крепостными укреплениями Батуми зеленеет знамя с полумесяцем, – зорко стерегут янычары Гюнейский вилайет. Даже Чорох с трудом прорывается к морю, разбрасывая среди низких кустарников болотистые озерки.
   По правому берегу Чороха извивается заваленная камнями турецкая тропа. Через боковые балки шумно стекают ручьи. Густой лес с трудом взбирается по уступам, но вершин достигает лишь мелкий дубняк. Угрюмеет ущелье, вытесняя оранжевое солнце. Хищные птицы резко кричат над скалистым отрогом, где тропа перебрасывается на южный берег по каменному мосту, лежащему на столбах.
   Здесь, в одной агаджа от Батуми, притаилась крепостца Гонио. И всякий, кто проезжает по турецкой тропе, удивленно остановит взор свой на светло-красном шелке с вышитой короной и крылатым светло-зеленым конем, крепко сжимающим стяг, увенчанный крестом. Это колышется знамя кахетинского царя Багратида Теймураза Первого.
   Взглянув на знамя, Теймураз вновь склонился над свитком: он заканчивал новое заверительное послание папе Урбану VIII, убеждая его, что если Ватикан окажет помощь в восстановлении его на кахетинском престоле, то врата ада навек захлопнутся и распахнутся райские двери, и он, царь Теймураз, обещает дозволить латинским миссионерам в священных владениях своих учредить каплицу веры.
   Сняв тесьму с золотыми кистями с голубого свитка, он снова перечел подчеркнутые им строки, в которых Урбан VIII называл его родственником испанского короля, а грузин-иверцев – братьями испанцев-иберов, и закончил послание торжественным призывом к слиянию двух сил христианства для борьбы с «неверными агарянами»…
   Усы, подкрашенные хной, скрыли легкую усмешку. Он бережно скрутил голубой свиток, расправил золотые кисти и отложил в сторону.
   Теймураз уже готовился подписать свой титул, но вдруг в гневе отбросил гусиное перо. На послании святейшему папе расползалось серебристое пятно. Теймураз разорвал свиток, скомкал, швырнул в кусты дикого кизила и принялся переписывать текст золотыми чернилами. Но снова нахмурился и решительно отложил перо: забытые на каменном столе чернильницы за ночь наполнились дождевой водой… Недовольно оглядел длинный каменный стол, заваленный свитками, рукописными книгами, красиво вышитыми закладками. Взгляд его упал на кипу вощеной бумаги с его виршами. В грустные часы размышлений он в «Жалобе на жизнь» описывал превратности судьбы, изведанные им в годы боев и скитаний. Тогда его рука пером, как бичом, хлестала вероломную, безжалостную жизнь, обманчиво преподносящую в слащавой оболочке яд. Но в часы надежд, когда мягкое солнце обещающе падало с синепрозрачного купола, он скреплял омонимными рифмами строки пленительного вдохновения. Он перебрал испещренные страницы «Маджамы»: восьмая ода еще была недописана. Его самого очаровал дифирамб в честь красного вина и алых губ, а трагический конец влюбленного в свечу мотылька, падающего на подсвечник с опаленными крылышками и не воскрешенного восковой слезой, так увлек поэта, что он забыл не только о послании к папе римскому, но еще о двух: к везиру Оттоманской империи Осман-паше и к святейшему патриарху Московскому и всея Руси Филарету.
   Осман-пащу он просил передать новому султану Мураду, падишаху османов, свою благодарность за оказанное ему и царской семье гостеприимство в крепости Гонио. В течение одиннадцати лет он, царь Загемских и Иверских земель, Теймураз, сын Давида царя, пользовался благосклонными заботами Блистательной Турции, поддержавшей его воинской помощью и уделившей из великолепия своего под его руку четыре города – Олту, Намурдан, Ардануч и Кара-Ардаган со всеми селениями и угодьями. И как при султане Ахмете он вновь вернулся из Имерети в свое царство и внезапно сразил многочисленное персидское войско Али-Кули-хана, после чего отослал к подножию трона османов множество знамен и две тысячи пятьсот голов кизилбашей, так и теперь он клянется не склонить меча перед хищным шахом Аббасом. В случае оказанной Стамбулом помощи в восстановлении его на кахетинском престоле врата ада навек захлопнутся и распахнутся райские двери. Тогда он, царь Теймураз, поведет кахетинское войско под турецким знаменем на освобождение Багдада и других османских земель из когтистых лап «льва Ирана»…
   Послание Филарету царь Теймураз написал по-гречески. Он заверял патриарха в верности православной церкви, в своем нежелании принять помощь от папы римского и приводил причины, вынудившие его до сего часа находиться в турецкой земле. Несмотря на то, что султан дал место ему, Теймуразу, и оказывал помощь войском и один раз и дважды, – он ничего не желает от султана и прибегает к самодержцу христианскому, к великому самодержавному царю, «к сыну твоему московскому и всея Руси, да к святительству твоему и к великому достоинству твоему, аки к отцу, милосердному государю христианскому, аки образу господа бога и спаса нашего Иисуса Христа. И молим вас: великий государь царь да нам поможет, как произволите, ратью или казною нам в помощь… И мы все и наша земля да будут царствия вашего работники ваши…»
   Но эти послания казались забытыми, и лишь тень склонившейся ветки играла на вощеной бумаге. А царь-поэт, подняв руку, возносил свои оды к золотому потоку всесильного светила. И, словно внимая вдохновенным шаири, притихли птицы и травы.
   Все земное забыто. Крылатые мысли парят над Парнасом, музы в прозрачных персидских одеяниях кружатся в легком грузинском танце…
   И вдруг юный голос царевны Нестан-Дареджан: уже все собрались к полуденной трапезе. Архиепископ Феодосий готовится к чтению застольной молитвы, а архимандрит Арсений с вожделением взирает на рыбу… Царица Натиа и свита тоже скучают, ждут царя.
   Теймураз рассердился. Ждут! А о его желаниях кто-нибудь спрашивает? Вот она вспугнула лучшую шаири! Потом – не он ли просил царевну заботиться о чернилах?.. Опять забыла в саду. И хорошо, чтобы о нем тоже забыли хотя бы на один день…
   Это Теймураз сварливо выговаривал, следуя за дочерью, которой посвятил полную очарования восьмую оду – «Похвала Нестан-Дареджан».
   Обедали на открытом балконе. В медном котле парился рис с кусками баранины. На простой камчатой скатерти белел овечий жир, курчавилась свежая зелень, стояли глиняные чаши с кислым молоком, на фаянсовом подносе блестела пятнистой чешуей вареная рыба, глиняные кувшины с холодным красным вином высились над грудами лепешек.
   Немногочисленные слуги стучали медными подносами. Князья Джандиери и Вачнадзе мало походили на придворных. Однообразная скучная жизнь в стенах Гонио упростила отношения, Теймураз, озабоченный отделкой «Маджамы», мало обращал внимания на вольность своего двора.
   Но князь Чавчавадзе, главный советник и начальник крепости, всеми мерами старался поддерживать обычаи, подобающие царскому дому. Он сидел затянутый в куладжу и строго поглядывал на слуг. Вино из простой чаши он отпивал, как из золотой азарпеши. Он сокрушался о скудости царской казны и слишком больших затратах на постройку крепостной церкви «Во имя спасителя»… «Хорошо, – думал князь, – что гости не досаждают. Можно вместо изысканных яств на серебряных подносах довольствоваться овечьим сыром».
   На что надеялись заброшенные в мрачное ущелье Чороха приближенные Теймураза?
   Турки, предоставив царю крепость Гонио, не торопились с подмогой. Не торопилась и Русия. Меньше всего думал о ней Рим, – особенно теперь, когда Картли подымала свою торговлю и военную мощь. Даже батумские паши, стремясь к дружбе с Моурав-беком – Георгием Саакадзе, уменьшили число своих поездок в Гонио. Поэтому, когда прибежал стражник с предмостной башни и выкрикнул, что по турецкой тропе приближаются два всадника, ему почти не поверили.
   Князь Чавчавадзе приказал оруженосцу оседлать коня и выехать навстречу, а сам с нарочитым равнодушием прогуливался вблизи угловой башни. Потом, как бы нехотя, поднялся на верхнюю площадку.
   Высланный оруженосец скакал к мосту. Действительно, по турецкой тропе приближались два всадника. Вот они осадили коней, вот о чем-то переговариваются…
   Князь сбежал по каменным ступенькам, приказал слугам постелить праздничную камку, принести вино в серебряном кувшине, а плоды – на фаянсовых подносах. Встретил гостей он сам и ничуть не удивился нежеланию приезжих назвать себя. Дело к царю? Азнауры торопятся? А разве перед царем можно в пыльной одежде предстать?
   Картлийцы с удовольствием окунули в таз с холодной водой загорелые лица, достали из хурджини атласные куладжи.
   Князь заметил дорогую, вышитую бисером рубашку на одном и вышитую шелками – на другом. Цаги из зеленого и малинового сафьяна с золотыми кистями пришлись по душе князю. А когда его взгляд скользнул по кольцу с крупным алмазом, окаймленным изумрудами, он больше не сомневался в важности дела и, осушив с гостями по три чаши пенистого вина, повел их в сад. Теймураз сидел на своем любимом месте, под диким каштаном, и сосредоточенно выводил гусиным пером золотые слова. Услышав скрип песка, он раздраженно отодвинул свиток.
   Но князь, не обращая внимания на его неласковость, выполнил все церемонии царского двора.
   Дато изысканно поклонился. Руки Теймураз для целования не протянул, ибо не знал имен прибывших, и отрывисто сказал:
   – Говори, – от моего советника, князя Чавчавадзе, мы тайн не имеем.
   – Кахетинской земли Теймураз царь, я к тебе от друга твоих друзей, от недруга твоих недругов, от Великого Моурави.
   Едва Дато выговорил эти слова, князь стал порывисто озираться – не подслушивает ли кто-нибудь?
   Скрывая волнение, Теймураз прикрыл чернильницу плоским камнем, потом снова открыл ее, заглянул в один свиток, в другой и наконец откинулся на спинку кресла:
   – Пребывает ли в надежном здоровье Моурави? До меня дошло – у турок он в большом почете.
   – Светлый царь, у картлийцев – тоже.
   – Знаю. Поэтому удивлены мы памятью о нас.
   – Богом возлюбленный царь, о тебе помнят не только кахетинцы, но и картлийцы Верхней, Средней и Нижней Картли, ибо Теймураз не только венценосец, но и певец, чьи шаири сладки, как весенний мед, выпиваемый в час радости.
   Упоминание не о венце, а о шаири взволновало Теймураза. Он оживился, схватил «Похвалу Нестан-Дареджан» и с жаром прочел чеканные строки.
   Гиви сидел с открытым ртом, ничего не понимая. Как будто ехали посланными от Георгия, а вместо Дато читает сам царь, причем совсем не по делу. А этот «барс» Дато от удовольствия облизывает губы, будто вином его поят.
   Внезапно остановившись, Теймураз спросил: чьи шаири звучнее, его или Шота Руставели?
   Даже опытный Дато растерялся. Что сказать? Неожиданно выручил Гиви, ему надоело слушать шаири и держать в знак восхищения рот открытым:
   – Царь царей, твой стих заглушает голос Лейли, а Меджнун мог бы служить евнухом в твоем гареме, если бы это разрешил церковный съезд.
   – Ты, азнаур, замечательно сказал! – Теймураз густо захохотал и внезапно нахмурился. – Персидские газели блещут глубиною мысли и высокой отточенностью слов, но гаремная жизнь женщин кладет предел возвышенным чувствам певца. Нет истинной утонченности, свободного поклонения красоте, ибо изощренная эротика мешает целомудренному любованию.