- Чох якши! Виновный ждет дар, а получает удар.
   Понятно стало "барсам", почему войско анатолийского похода не защитило своего любимого полководца. Гасла последняя надежда, и неоткуда было ждать помощи. Сейчас они вплотную сошлись со своей судьбой. Из глазниц ее веяло странным холодом и рот кривился в беззвучном смехе.
   Когда палач ушел, Саакадзе сказал выглянувшему из ниши бледному Бежану, чтобы он всю еду и воду, имеющиеся в запасном тайнике хранилища, ночью перетащил сюда, а главное - не забыл бы прихватить какой-либо кусок железа.
   - Э-э, чанчур! Ты что, не грузин, что слезы роняешь? Подлого везира испугался? - подзадоривал Папуна мальчика.
   - Нельзя погибнуть так позорно! Лучше размозжим себе головы! - в бешенстве выкрикнул Димитрий.
   - Головы? Постой, постой!.. - И Дато погрузился в глубокую думу.
   - Видишь, Георгий, напрасно не послушался четочника Халила, яд сейчас нам больше всего нужен.
   - Да, Ростом, ты и тут оказался прав. Жаль, не убедил меня вовремя.
   - Нет, мой дорогой друг Георгий, я никогда не был прав. А жить без вас всех все равно не смог бы...
   - Тогда знай, я хорошо сделай, уничтожив яд, ибо воины-грузины обязаны погибать в битве с врагом.
   "Барсы" скупо роняли слова. Медленно подкралась тяжелая ночь. Уже в третий раз вернулся с полной корзиной Бежан. Передав Саакадзе железный брусок, он долго не мог выговорить ни слова. Наконец, задыхаясь, прошептал, что за ним кто-то крался и во мраке горели чьи-то глаза. Может, палач?
   - Я одним терзаюсь, - вдруг нарушил безмолвие Элизбар: - на что тебе столько еды?
   Но Моурави вновь приказал "барсам" еще больше есть и пить, как на хорошем привале. Нужно сохранить силу удара.
   "Придумал что-то", - с облегчением вздохнул Дато, прислушиваясь к скрежету меди о железо. Он подошел, опустился рядом с Георгием и едва слышно предложил удушить "барсов", а потом покончить с собой.
   Не отвечая, Саакадзе бруском разогнул звено на своей цепи. Звякнув о камень, она плетью повисла на правом браслете.
   От радости Дато припал к могучему плечу друга. Приподняв цепь Дато и стиснув зубы, Саакадзе стал бруском разгибать серединное звено.
   До полночи скрежетали медь и железо. Георгий торопился под покровом мглы выбраться наверх, в схватке завладеть оружием стражи, по стене спуститься на темную улицу, а там - кони янычар... И только ветер пронесется под копытами... только... О, наконец "барсы" раскованы! Словно вторую жизнь вдохнул в них Георгий Саакадзе. Лишь Папуна просил не освобождать его:
   - Так лучше.
   "Первым хочет погибнуть", - решил Саакадзе и тут же разогнул звено на цепи, обвившей руку Папуна.
   Сколько человеческой радости принесли ностевцам эти драгоценные секунды освобождения рук. Какой восторг охватил друзей на краю неотвратимой гибели. Они смеялись, кружились подпрыгивали в небывалой воинской пляске. "Пора! Пора!" - и все одновременно рванулись к нише. Рванулись - и застыли перед наглухо закрытой дверцей.
   - Это палач! Палач! Теперь ясно вспомнил серьгу в его грязном ухе! рыдал Бежан.
   - Судьба! - Ростом опустился на камень, удивляясь, как раньше он не заметил его причудливое сходство с черепом, посеревшим от сырости.
   - Черту на полтора ужина такую судьбу! - взревел Димитрий, наваливаясь на дверь.
   Но крепко железо. Бессильны ярость и мольба. Бесполезна сила ударов.
   Автандил судорожным движением обнял отца:
   - Железо беспощадно преградило нам путь к жизни.
   И снова ночь... бесконечная, как черная река подземного мира. Молниеносно возникающие планы, тотчас гаснущие, как падающие звезды... торопливый разговор... обрывки воспоминаний... скорбное молчание...
   О чем до рассвета с незатихающей в сердце болью думал Георгий Саакадзе? О чем? О близящейся смерти? О трагической участи Русудан? О любимом сыне Автандиле, погибающем, как и Паата, в расцвете лет? Нет, о судьбе родной Грузии думал Великий Моурави! Тревога охватывала его: каким трудным путем предопределено ей пройти в будущие столетия? Озарит ли светоч независимой силы ее потемневшее от страданий лицо? Придет ли час торжества народа над владетелями, веками преграждавшими выход его жизненным силам? Будут ли разрушены возмездием замки, которым он, Георгий Саакадзе, нанес первый удар?
   Тихо. Лишь глубоко вздыхает Эрасти, гладя волосы уснувшего сына. Ровно дыхание Бежана. Почему? Может, верит в жизнь? Может...
   Даже пожилые токатцы не могли определить, когда и откуда появился этот сухощавый длинношеий турок, с лицом, похожим на медную маску. Имени его никто не знал, ибо сам он не говорил, а спросить никто не догадывался. Так шел он, припадая на правую ногу, то появляясь, то исчезая в запутанных уличках, а за ним тянулся перезвон малых, больших и средних бубенцов и колокольчиков. Их мелодичный звон невольно очаровывал, перенося из мира огорчений в тот пленительный мир, где так легко отрешиться от всего земного, легче даже, чем в час курения гашиша.
   Возможно, в благодарность за это средство, забвения токатцы и прозвали его Утешителем. И как-то стало привычно, что Утешитель не был многословен. Зачем? За него говорили колокольчики.
   Дрожащий блеск восходящего солнца как бы разгонял последние пятна предрассветной мглы. Колокольчики начинали новый день, чтобы увести караван его часов в вечность.
   В голубеющем воздухе нежный звон этих колокольчиков казался Ибрагиму насмешкой. Сладость их звуков лишь усиливала ту горечь, которую рождало ощущение бессилия перед неумолимо надвигающимся роком. И Ибрагиму хотелось отмахнуться от этих звуков, как от назойливых желтокрылых мух.
   Янычары, тройным кольцом окружившие дом, в подземелье которого очутились Моурави и "барсы", были, очевидно, не согласны с Ибрагимом, ибо наперебой раскупали колокольчики. Для чего? Не для того ли, чтобы впоследствии хвастать в Стамбуле, что именно эти токатские увеселители заливались веселым звоном возле дома, где томилась душа Моурав-паши, осмелившаяся изменить султану славных султанов.
   Ибрагим уже привык ничем не выдавать ни свою радость, ни свое волнение. И сейчас он вглядывался в этот дом, полузакрытый высокой оградой, над которой вставали белые столбы, поддерживающие красно-черный настил балкона.
   "Если б мне не запретил мой любимый ага Халил клясться, я бы поклялся бородой пророка, - мысленно воскликнул Ибрагим, - что чудовище Джален, по велению ифрита поглощающее искателей истины и богатырей сабли, приняло вид мирного дома с толстыми стенами необожженной глины. Вот он, Джален! Он разинул красно-черную пасть, где белеют зубы высотою в столб. Проклятое аллахом чудовище! Оно всегда там, где можно уничтожить самое лучшее. О небо, откуда я все это знаю? Откуда? А разве мне мало об этом говорил отец, ага Халил?"
   Очевидно, это воспоминание пробудило в Ибрагиме смелость, и он решился выйти из-за своего укрытия. С невозмутимостью торговца амулетами приблизился он к янычарам, среди которых увидел знакомого.
   Свирепые янычары, как невинные шалуны, забавлялись, перебрасываясь колокольчиками, словно выпускали на волю медных птичек, поющих на лету.
   Они были надежной охраной, эти янычары девяносто девятой орты, которых с детства приучали к самым яростным действиям. Недаром в эту орту входили не менее свирепые фанатики - дервиши-бекташи. Вступив в братство с янычарами, дервиши разжигали в них самые низменные чувства. Именно поэтому Хозрев, верховный везир, непосредственно подчинил себе девяносто девятую орту, не расставаясь с нею и поручая ей самые кровавые дела.
   Откинув со лба кусок толстого белого сукна - отличительный знак орты, привязанный к чалме, знакомый янычар, скаля зубы, обернулся к Ибрагиму.
   Невозмутимо Ибрагим предложил товар: фигурки верблюдов, клыки тигра в виде ятаганчиков, окаймленных мелкой бирюзой и крупицами янтаря, бледно-голубые камни на цепочках, напоминающих глаза оглушенных рыб. Но ничто не соблазнило янычара. Он верит в другой амулет и, вытащив из шаровар золотой, подвинул его на ладони.
   - Бисмиллах, монета франков! - невольно воскликнул Ибрагим.
   Ему ли не знать этот увесистый золотой, если ага Халил в особый ларец откладывал монеты разной ценности, представляющие царства. Халил уверял, что по этим звонким кружкам можно определить характер властелинов: султанов и шахов, царей и королей... но все они одинаково олицетворяют беспощадность...
   Янычар, принимая взволнованность Ибрагима за восхищение, хвастливо вертел перед ним золотой. А Ибрагиму казалось, что из монеты вылетают ножи, пули, копья и ятаганы, вылетает пламя, в котором задохнется этот дом огромная западня, таящая в себе беспощадность золота.
   На золотом, который зловеще горел на ладони янычара, был изображен тот же профиль короля, который привлек внимание Георгия Саакадзе еще в посольском дворце графа де Сези.
   Не кажется ли все происходящее с Георгием Саакадзе здесь, в Токате, результатом причудливого сплетения обстоятельств, непреодолимых, как бурный поток, который сметает на своем пути и слабый камыш и скалы?
   Изощренный кардинал Ришелье, может, и не подозревал, что руками своего посла де Сези он сводил счеты под небом Токата с тем, кто линию Диарбекир Багдад предпочел полумесяцу над Веной.
   Янычар вытянул свою огрубевшую, напоминавшую брусок, руку и приложил монету к вытатуированной эмблеме знаменитой орты - хищной черной птице, сидящей на верхушке кипариса.
   - Гу! Тысячи таких золотых выдаст Хозрев-паша девяносто девятой орте в тот час, когда души гурджи-гяуров достигнут пределов ада. Иди! Не помогут твои амулеты изменникам. Вон видишь, кто вышел из дома с секирой за кушаком? Это Мамед! Главный палач Токата!
   Не дослушав, Ибрагим метнулся за угол, но вдруг резко остановился... Колебался Ибрагим недолго. Подавив охвативший его ужас, он пошел следом за палачом, любовно придерживающим секиру.
   А когда настала ночь, Ибрагим дрожащей рукой снял молоток с крюка и стукнул в железную доску, прибитую к калитке. Звякнул засов.
   Ибрагим приготовился увидеть искаженное злобой лицо, освещенное зеленым блеском сатанинских глаз, но, к его удивлению, палач кротким взглядом оглядел его и грустно сказал:
   - О улан, твое лицо красиво, как звезда в тихую ночь. Может, по милости аллаха, твой приход принесет облегчение моей жене, которая никак не может родить.
   - Селям, главный палач! Я об этом узнал от твоих соседей и принес подобающий случаю амулет.
   - Войди! Войди, улан, и пусть с тобой войдет жалость аллаха. Где твой амулет? Если поможет, заплачу столько, сколько запросишь.
   - О ага Мамед! Зачем плата, когда помощь нужна?
   Польщенный таким обращением - давно его никто не звал "ага", - палач еще приветливее пригласил гостя войти в дом.
   Прочитав мысленно молитву, Ибрагим с трепетом переступил порог: "О Мухаммед! Почему втолкнул в оду шайтана? Или... о небо, это лавка людоеда! На тахтах драгоценные ковры, весь пол также устлан коврами. Они освещены пламенем ада!" Озноб охватил Ибрагима. Стены, обтянутые атласом цвета крови, сверху донизу были разукрашены драгоценными изделиями, редкостным оружием, богатой одеждой. Но от всего этого веяло тлетворным духом. Особенно бросались в глаза чистенькие азямы, затканные дорогими камнями, шлемы с гордо высящимися яркими перьями, тяжелые пояса, обвитые золотом. Костлявыми пальцами смерть стаскивала их со своих холодеющих жертв. На видном месте сверкал яхонтами и отборной бирюзой сафьяновый сапог. Под ним сокол - герб сельджуков.
   - Видишь, улан, - вздохнул палач, - сердар-и-экрем повелел отрубить богатому беку только одну ногу. По закону - и плата с одной ноги. Услади свои глаза блеском сокровищ вот этого угла. Трудно сосчитать, сколько здесь колец, браслетов, дорогих украшений. Машаллах! Эта стена только для нарядов пашей, эфенди... А вот эта - лишь для одежд купцов, ученых...
   Вопль из соседней комнаты прервал пояснения палача, он выбежал.
   Стараясь не смотреть на страшные трофеи, Ибрагим осторожно присел на кончик тахты, не решаясь дотронуться до мутаки или столика с перламутровой серной.
   Вернувшись, палач глухо спросил, в чем нужна его помощь.
   Ибрагим начал издалека. Он рассказал, как аллах помогает правоверным, помнящим, что один час правосудия стоит семидесяти пяти намазов, и что, наверно, аллах милосердный пошлет ага Мамеду сына.
   - О улан! - вскричал ободренный палач. - Да будет твой язык подобен меду, а ноги подобны крыльям ангелов! Двадцать жен и тридцать наложниц я переменил, и ни одна не родила мне даже кошку. И вот я взял молодую дочь бедного крестьянина, заплатил за нее мешок пиастров и тюк ковров, одарил ее обжорливых родственников, кричавших, что пусть она лучше умрет, чем станет женой палача. Прошли двенадцать лун, потом еще двенадцать, я запасся терпением, ибо она, как Дильрукеш-ханым, очень красива и нежна, эта жена. Она носит одежды и драгоценности, только купленные в лавках. Она не входит в оды, а их у меня еще три, подобно этой заваленных богатством, мною добытым секирой и шнурком из змеиной кожи. Видно, правда аллах воздал ей, ибо прошло еще десять лун, и она... - Прислушиваясь, палач жалобно простонал: - О улан! Третий день мой дом оглашается воплями... Трудно сердцу вытерпеть столько. Помоги!
   - Клянусь Меккой, - заверил страждущего палача Ибрагим, вспомнив, как мать не раз говорила ему, что женщины, как бы ни мучались, на третий день приносят миру новую душу, - твоя жена скоро родит. Но ты должен сделать доброе дело.
   - Говори, какое - видишь, как я богат?
   Ибрагим поморщился, лучше бы палач был беден, тогда легче пошел бы на подкуп. Все же Ибрагим стал расписывать несметные богатства трехбунчужного Моурав-паши. И если ага Мамед устроит полководцу-гурджи побег, то половину своих сокровищ он отдаст ага Мамеду. Соблазнял Ибрагим домами, уговаривал бежать в Бейрут, где палача будут знать только как богатого купца, или владельца кораблей, или...
   Но палач оборвал уговоры: он и так по горло в золоте и с каждым новым мертвецом становится еще богаче. "А без любимого дела, - он нежно погладил секиру, - жить станет скучно". И на что ему звание купца, когда звание палача вызывает трепет у самых знатных. Когда ему поручают истязать провинившегося, весь Токат сбегается смотреть на его мастерскую работу. И даже паши, эфенди и знатные муллы съезжаются издалека полюбоваться, во что может он превратить жертву...
   Тут палач, оживившись, принялся с мельчайшими подробностями описывать замечательные, им самим изобретенные, пытки и способы истязаний.
   А Ибрагим, холодея, про себя молился, чтобы аллах сохранил ему волосы, ибо они шевелятся так, точно вот-вот выпадут из головы. И, не выдержав, выкрикнул:
   - И никогда аллах не послал тебе жалость к истязаемым?!
   - Слава аллаху, никогда! Впрочем, в один из дней я проявил, эйвах, жалость. К кому? К красивому эфенди, захваченному самим вали на ложе любимой жены. Обманутый призвал меня и велел придумать новый способ истязания. Я придумал. Но ночью ко мне проникли отец и братья беспечного и принесли богатства на пять жизней за одно обещание устроить эфенди мгновенную смерть. Соблазненный, я опустил руку на коран и поклялся, что я так дотронусь до его сердца, что он раньше, чем я еще раз моргну, будет мертв... На мое несчастье, эйвах, случилось иначе. Не хватило площади, крыш, улиц - столько правоверных сбежалось смотреть на истязание красивого эфенди. Когда я поднялся на возвышение, народ увидел у меня за поясом круглый топор, ножи и пилы, от радости взревел, как хищный зверь: "Покажи, о палач из палачей, как твоя рука верна тебе!"
   А эфенди бескровными губами прошептал: "Помни, ты поклялся на коране!"
   Не обращая внимания на нетерпеливые крики, я вынул из кожаных ножен тонкий и длинный, как молния, нож и, взором обозначив, где бьется сердце, умело пронзил его. Эфенди даже не вскрикнул, но, свидетель шайтан, вали так закричал, будто казненный упал не на помост, а на ложе его, вали, любимой жены. Машаллах! Многие бросились бежать. И если б не ходжа, которого отец эфенди тоже подкупил, я был бы изрублен на месте. Но ходжа, важно приглаживая белую, как хлопок, бороду, подошел к бесновавшемуся вали и громко сказал:
   "О бесстрашный паша, как можешь осуждать желание аллаха? Не иначе как эфенди успел чем-то угодить небу, и аллах послал ему смерть бабочки, - у эфенди разорвалось от ужаса сердце. Пусть родные возьмут бездыханное тело и поступят с ним, как с угодным небу правоверным". Вали остолбенел. Ходжа славился святостью, у ворот его дома два раза видели коня пророка, серебряного Альбарака со звонкой хрустальной гривой. Не отдав тело казненного на поругание, вали ускакал прочь, а родные под ликующие возгласы изменчивых зевак унесли на носилках эфенди и после предания земле посадили у его изголовья два кипариса.
   - О ага Мамед, ты тоже радовался?
   - Пусть шайтан подавится такой радостью!.. Хоть я и не был изрублен, но тогдашний вали запретил поручать мне выгодные казни, ибо рука моя, как утверждал он, превратилась в прогнивший тростник. Восемь лун я ходил как потерявший голову. Даже друзья, мясники на базаре, стали избегать меня и презрительно называть прогнившей рукой. А я, в бессилии сжимая кулаки, смотрел, как другие, ничтожные палачи, не умеющие и освежевать человека как следует, портят осужденных своими глупыми истязаниями вроде откусывания ушей. Смотрел и мучался, пока добрый ангел не решил, что я чересчур наказан, и не послал мне случай, который спас меня от вечного позора.
   В чем провинился богатый паша из Измира, я не знал, но грозный капудан-паша повелел истязать его долго и всем набором ножей и пил. С возмущением я взирал на неопытного палача, который резал, пилил, колол, а паша хоть и корчился, но не издал ни одного стона. Толпе на площади и крышах неистовствовала, оскорбительными криками и проклятиями выражая свое возмущение и досаду. Тут я не вытерпел, выхватил из-за пояса марокканский кинжал с начертанным на лезвии призывом: "Отсекайте им головы и рубите им пальцы!", оттолкнул палача и, в приливе чудесных сил, все, что приготовил когда-то для эфенди, испробовал на паше. Напоследок я отделил у паши одно ребро и ловко воткнул ему в рот. Он выплюнул и огласил площадь страшным воплем. Толпа от удовольствия взревела...
   Ты что, улан? Неужели я плохо рассказываю, что заткнул уши?.. Вот посмотри, я великолепный наряд паши из Измира повесил отдельно, на почетном месте, ибо благодаря его стойкости вновь стал главным палачом.
   Еще долго описывал палач свою работу, а Ибрагим с отчаянием думал, что рухнула последняя надежда если не освободить, то по крайней мере обеспечить Моурав-паше и всем "барсам" легкую смерть... которая наступает быстрее, чем успевает моргнуть глаз.
   Очнулся Ибрагим от страшного, душераздирающего крика. Палач вплотную подступил к Ибрагиму, обдавая его своим тошнотворным дыханием.
   - Улан, дай амулет, и если он поможет...
   Ибрагим поспешно вынул янтарный амулет с изображением дракона и нарочито грозно предупредил:
   - Сам не смей дотрагиваться! В нем заключена душа чудовища, управляющего миром джиннов. Отдай старой женщине, пусть положит на сердце твоей жены, и она сразу родит.
   "Неужели я верю в помощь амулета? - пожал плечами Ибрагим. - Разве не учил меня мой благородный отец Халил, что ложь уродует человека? Но один мудрец оспаривал эту истину, утверждая, что ложь состоит на службе правды. Если это так, то жена палача поверит, и это ей поможет".
   Прошел час - а может, год? - Ибрагим, истерзанный кошмаром рассказов палача и мукой тревоги за друзей, не двигаясь, сидел на проклятой тахте, мучительно думая: "Почему я здесь?", но не догадывался уйти.
   Неожиданно дверь распахнулась, вбежал палач, не то хохоча, не то плача:
   - Ла илла иль алла! Пусть небо вознаградит тебя, улан! Не успела женщина приложить амулет к сердцу моей жены, как она, радостно вскрикнув, родила сына, прекрасного, как луна в четырнадцатый день своего рождения. О улан, проси чего хочешь! Возьми со стены, что тебе нравится! Хочешь, дам кисахчэ? Или этот богатый сапог, а хочешь...
   Невесть откуда взявшийся, по сапогу полз блестящий зеленый жучок. Палач осторожно снял его двумя пальцами и выбросил за окно.
   - Нет, нет, я только хочу, чтобы ты оказал мне помощь, - чуть не задыхаясь, проговорил Ибрагим.
   - Тогда я в твою честь назову моего сына твоим именем.
   Ибрагим схватился за грудь, словно она была обнажена и подставлена под удар марокканского кинжала. Он даже почувствовал боль - такую нестерпимую, что глаза его полезли из орбит.
   - Почему, улан, стонешь? Или я не угодил тебе?
   Ибрагим захрипел, но... заставил себя улыбнуться:
   - Ага Мамед, я стонал, ибо боюсь, что ты не сдержишь своего слова и изберешь имя более знатного правоверного, а я, эйвах, буду осмеян.
   - Клянусь - нет, ибо жена прочла первую молитву за сына, а вторую за тебя. Ты помог ей, и мы будем всегда, называя сына, вспоминать тебя. Без страха открой свое имя.
   - Зовут меня Хозрев.
   - Во имя аллаха! Это имя верховного везира, мужа сестры султана, сияния небес.
   - Вознеси лишнюю молитву. Тебе вдвойне повезло - половина Стамбула позавидует мне, что помог верховному везиру носить его почетное имя, а тебе станет завидовать целый Токат. Даже можешь не упоминать меня. Пусть считают, что сам ты получил в награду за твои дела позволение пророка так назвать сына.
   - О улан Хозрев, не проси невозможного, и я помогу тебе.
   - Во имя пророка, судьба гурджи-"барсов" уже предрешена?!
   - Клянусь, да.
   Ибрагим вздрогнул, словно от удара секиры по плахе, и стал просить то одно, то другое.
   Палач то хмурился, то ласково глядел на Ибрагима и отрицательно качал головой. Потом он прислушался, и блаженство отразилось на его грубом лице. Он обещал поразмыслить и просил Ибрагима прийти завтра в полдень.
   Словно пьяный, пошатываясь, Ибрагим вышел из дома палача. Он глотал свежий воздух так, будто с шеи его соскользнул шнурок из змеиной кожи и он почувствовал себя вырвавшимся из объятий смерти.
   Никогда раньше Ибрагим не предполагал, что холодная темнота осенней ночи в Анатолии может показаться прекраснее теплого света голубой весны на Босфоре. Жилище позора осталось позади. Но его незримые мерзкие нити словно тянулись за потрясенным Ибрагимом и связывались в сеть, которая так жестоко опутывает души и сердца.
   Палач презирал нарушителей данного ими слова. Сам он поспешил выполнить то, что в приливе восторга обещал Ибрагиму.
   Веселый и возбужденный, вбежал он в сырой подвал, словно сбросил с плеч десяток лет и знал, что все казни, проведенные им за этот срок на помосте, вновь повторятся.
   При виде палача никто не шелохнулся. Ностевцы сидели неподвижно, будто не только со скованными руками, но и со скованной душой.
   Палач в раздумье почесал бритый, отливавший синевой затылок, кривым пальцем пересчитал пленников и лишь покосился на юного Бежана, прильнувшего к отцу.
   - Большой князь, - начал, захлебываясь, палач, остановившись перед Саакадзе, - аллах послал в мой дом богатый дар.
   Вслушиваясь в подробный рассказ палача, Папуна дивился причудам жизни, любящей и в капле болотной воды отразить солнце и на диком утесе вырастить юное деревце.
   - Святой Осман свидетель, - продолжал палач, - много ценного в награду за легкую руку предложил я Хозреву...
   - Постой! Какому Хозреву?!
   - Видит аллах, не Хозреву-везиру, а тому, кто принес амулет. Много о вас говорил...
   - Хозрев? Так зовут? Не ошибся, дух тьмы?! - вопросительно вскинул на палача глаза Ростом.
   - Хозрев... - палач подозрительно косился на пленников. - Я думал, он друг вам, вот халву вам прислал и многое для вас просил... Я обещал...
   - Халву?! О, конечно друг! Молодой такой, красивый? Не думали, что здесь он. Жаль, не успели купить у него амулеты, может, судьба проявила б к нам большую благосклонность, - на одном дыхании проговорил Дато.
   - Я успел, потому жена сына родила...
   - Так что ты обещал нашему другу? - сухо спросил Георгий.
   - Обещал передать, - палач понизил голос, - что Келиль-паша отправился в Стамбул за ферманом султана для вас.
   - Так вот почему доблестный везир заставляет тебя ждать нас!
   - Эйвах, я не тороплюсь. Еще передал мой улан Хозрев, что толстый Ваххаб-паша не был у тебя на пиру, ибо везир повелел до утра не открывать ворота. Узнав, что Келиль-паша покинул Токат, добрый Ваххаб умолял везира не допускать меня с секирой на помост, пока не станет известна воля падишаха, хранителя правосудия Абубекра.
   - Улан Хозрев опасался быть с тобой откровенным?
   - Видит аллах, нет, ибо я своего сына назвал его именем. Это моя награда ему за целебный амулет. А я думал, он большой друг вам... прислал целую окку халвы...
   "Барсы" обменялись выразительными взглядами. Они все поняли.
   - Значит, верховный везир еще не решается на подлость?
   - Большой князь, как перед аллахом, скажу, решается. Хозрев-везир нарочно медлит, чтобы янычары поверили в его справедливость и не сомневались, что он без фермана султана и на ваш мизинец не покусится. А он и на головы покусится, ибо не позднее чем вчера, еще до рождения моего сына, удостоил меня тайным разговором о... способах, как истязать вас... О шайтан!
   Хорошо, он везир, а не палач, а то пришлось бы мне уступить ему секиру, ножи, пилы и шнурок из змеиной кожи. Это тоже велел передать мой улан, палач откинул полу плаща и опустил перед Дато зажаренную баранью ногу. - Не утаю правды, на целого барана дал добрый улан, но сразу нельзя пронести, кругом стража. - Помолчав, палач спросил, что передать улану.
   - Передай, благодарим за халву, любим такую, с фисташками. Еще передай: что бы ни случилось, мы не забудем его доброту. - Ростом едва заметно подмигнул Георгию. - И что ему повезло, что такой мастер смерти, как ты, пожелал назвать своего сына Хозревом.