август 1970
 
   Ага! Опять — красные портьеры…
   Нет, тюрьма определенно гипнотизирует, тянет его…
   Кабы беды не было…
   А может, это и к лучшему?
   Тюрьма — известная русская Ипокрена.
   Бог мой, не всегда же я был таким медведем, не всегда сосал лапу в своей берлоге… Нет, были когда-то и мы рысаками, и мы бегали, носились по всей Москве… Пожалуй, любил я только Моцарта, консерваторию, концерты… Оперу, балет — гораздо меньше. А к драматическим театрам, как ни старался себя приучить, всегда испытывал непреодолимое отвращение.
   Дама моя, будущая салонодержательница, частенько таскала меня в Камергерский, и я честно там скучал целыми вечерами. Особенно удручающе на меня действовали пьесы Чехова. Я их все видел на сцене и читал, наверное, по нескольку раз, но так ничего и не помню — кто Астров, кто Раневская, кто Шкап, кто Вершинин… Все в голове перепуталось. Помню только его любимый драматический эффект, в последнем акте там непременно кто-то самоубивается за сценой — не то какая-то птица, не то какой-то доктор медицины…
   Я теперь почти ничего не читаю.
   Книги мои лежат до сих пор нераспакованные — с самого переезда, как я укладывал их еще в Москве — в картонных ящиках из-под макарон и сливочного масла. Теперь они составляют унылую кучу в углу комнаты, и, как видно, пребудут в незавидном этом состоянии до того самого дня, когда племянницы мои две и, естественно, наследницы — заезжанные, уже немолодые советские мымры с опущенными животами, когда они, бедняжки, ринутся сюда прямо из крематория и начнут метаться между посудным шкафчиком и этим углом, между Кузнецовым, Гарднером и Сытиным, Сайкиным, Марксом (не Карлой, не Карлой) и метание это составит для них несколько часов живейшего наслаждения.
   На поверхности у меня очень мало томов. Пушкин, Баратынский, Гоголь, Тютчев, кое-что из Бунина и Достоевский — тот самый полный марксовский, что сидел со мною в Бутырках. (Толстого не выношу. Старый павиан — избрал себе амплуа проповедника.)
   Достоевского чаще всего листаю. Весов, Подпольного человека… И это уже получается не чтение — я почти все те места наизусть знаю — это уже род какого-то мазохистского растравления собственных язв, чему не подберу сейчас точного наименования…
   Заносит меня временами и в Дневник писателя… Тут уж я то взвизгиваю от восторга, то готов разодрать книгу в клочки, затолкать ее в диван, туды ее, туды, ему в подкладку…
   Что за тупость! И на одной странице с такими озарениями…
   Как это в одной голове, в умной голове уживается Христос с империализмом?..
   Эх, разбудить бы его сейчас, этого полупровидца, поглядел бы он, великий путаник, как бесы, те самые бесы, выхватили ловко у него самого его же бредовые идеи… Поглядел бы он на нынешнее всеславянское братство, на Прагу да на Варшаву, на то, какого рода мессианская идея гоняет по всем четырем океанам армады бронированных страшилищ с русским экипажем на борту…
   Христос и империализм?
   Да не то что бы Он и империализм были совместимы, но и Христос и патриотизм и то — глупость, чудовищная несообразность — несть эллин и иудей!
   Я не много в моей жизни читал Евангелие, оно и сейчас у меня пылится где-то в ящике из-под макарон, но кое-что я все-таки усвоил. Христос родился и прожил жизнь в стране, порабощенной римлянами. Он был распят легионерами, но ни разу слова не сказал, пальцем не шевельнул, чтобы переменить такое положение… (Хотя, кажется, эти еврейчики только того от Него и ждали.) А Он велит им исправно платить подать ненавистному кесарю…
   Вот тебе и патриотизм! Вот тебе и национально-освободительное движение малых наций!
   Ума не приложу, как эти, наши, ухитрились в свое время пристегнуть Христа к своему квасу?..
   Эх, поговорить бы об этом с умным человеком…
   Только негде мне такого собеседника взять… Не с соседним же сосунком мне обсуждать эти материи. (Да и он, вот видишь, куда-то запропастился.)
   Нет, мне нужен из них кто-нибудь самый главный и бесспорно честный… Сергия бы Радонежского об этом спросить, вот кого…
   А на меньшее — я не согласен.

ОТЕЦ МИХАИЛ

   — Ну, чего глядишь? Чего смотришь?.. Тут ведь церква была, острожная церква. А теперь тут милиция, вон участковые сидят. Она, церква, без колокольни так и была, вроде как без главы… Так-то колокола висели, а главы-то не было, и паперть под ней… А внутри она, так-то небольшая церква, вся без колонн, целиковая. Один Алтарь. И священник тут один — отец Михаил. Старый был старый, а прозорливый… Вот и слушай, слушай, коль охота… Тогда еще была русско-немецкая первая империалисти-ческая война. Аккурат в половине сентября пятнадцатого года. И вот пятнадцатого-то сентября поступил тогда манифест-то от императора, от Николая… Дескать, Божию милостью, Мы, Николай Второй, Царь Польский, Царь Астраханский объявляем всем нашим верноподданным, дескать, коварный враг Германия напала на Советский Союз…то есть тогда еще на Россию, а поэтому, дескать… Не помню уж, как тут высказаться… Приказываю мобилизовать всех ратников второго ополчения… А я-то аккурат был ратник второю ополчения. Значит, и мне приходится служить. И было мне в то время тридцать два года, в шестнадцатом-то уж году… Двадцать шестого числа марта месяца мы и приехали с женой сюда, в город. Ночевали тогда в постоялом дворе. Двор Березина — на самом базаре. Аккурат угольный-то дом. Ну, по тому времени, конечно, постоялый двор. Кроме ночлегу наверху у него была чайная… В шесть часов утра у него был подъем, а полседьмого можно уж идти наверх, чай пить в чайную… Отпивши чаю в семь часов, пришлось нам с женой идти в военное присутствие, где принимают… Ну, вот, придя туда, узнаем, что приемка у них начинается в девять часов. Ну, чего делать?. И вот в свободное-то время зашли мы с женой аккурат в эту церкву. В острожную церкву. И служил тут священник, старик лет восьмидесяти, как не больше… Отец Михаил… Молилось тут женщин-старушек человек вроде того двадцать-двадцать пять. Ну, служба кончилась, начал этот священник давать Крест. Выждал я, как приложатся все старушки, и так-то последним подошел и я ко Кресту. А жена сзади, за мной… Приложился и говорю ему: «Батюшка, благословите послужить на службу…» И вот, несмотря на его старость, после моих этих слов он вроде как выпрямился и взглянул на меня таким прозорливым взором, что я не мог устоять на этом месте. Пришлось сдать шаг назад. И вот он, священник, сделав крест, поднял руку и говорит: «Благословляю, Федорушка, послужи, послужи… Ведь тебя Федором звать-то?» Которого я не видал сроду, а он называет меня по имени, Федором… Ни я его, ни он меня сроду не видались, не знались… «Надо, надо, — говорит, — постоять за Веру, Царя, Отечество. Благословляю, благословляю! Ведь война пройдет недолго, недолго. Конец ей близок, близок. Вы уж были там, вон сколько там народу-то… И все идут, все идут…» Это — в присутствие-то. Вроде он с нами не был, а как будто там и был. Потом подходит под благословение жена. Со слезами на глазах. Он благословил и говорит: «Не плачь, не плачь, молодуха, Бог милостив…» «Батюшка, — говорит, — у меня больно детей-то много. Свекор параличной, свекровь-старуха семьдесят лет. С кем я буду работать? Все мал мала меньше… Старшей семь лет, а их пятеро…» — «Бог милостив, — говорит, — Бог милостив. Все сработается, все сработается это…» И опять повторил: «Войне-то конец близок, близок». Жена и говорит: «Батюшка, уж как на войну-то угонят, за день человека могут убить али искалечить. Может, придет калекой?..» Опять повторяет: «Бог милостив. Его на войну-то не пошлют. Он будет служить на окраине большо-ого города. Вот только сначала-то подольше, а потом частые, частые будут свидания». Тут он, отец Михаил, поднял вторично руку и благословил второй раз. И тогда уж я с полной надеждой вышел из церквы, от него. В душе уж был уверен я. С какой-то особой надеждой. По первости-то тогда угнали нас в Орел. УЧИЛСЯ я там, в Орле, два месяца А потом по особым спискам всех, кто что может работать, вызвали в Москву. Я как медник, паяльщик по профессии, служил на Преображенской заставе в Москве. Во второй запасной автомобильной роте… Аккурат на окраине большо-ого города. Все так оно и вышло. А на второй-то год уж и свидания, они у нас частые пошли. Через воскресенье. На пятичасовой поезд, на вокзал, и в ночь уж я дома… А служил на Преображенской заставе, до вокзала мне чего тут?.. Да… Ну, возвратился я тридцатого апреля домой, это уж в восемнадцатом году. Побывал тогда у отца Михаила, поблагодарил его за прозорливость… И был я ему знаком до двадцать восьмого года. До его смерти в аккурат. Уж церкву-то эту нарушили, он там наверху, в Яропольи служил, у Троицы. И на дому я был у него не раз. Вот тут прям на горе домишко, по левой руке… Окошка четыре в улицу-то. Раз десять ли, двенадцать был у него. Жена тоже ездила, и жену, покойницу, он принимал. До двадцать восьмого года. Но уж он напутствовал, лежал. Не вставал. Уж не принимал которых… Вот, помню, в двадцатом году. Неурожайно у нас было тут, и пришлось нам ездить за хлебом в разные губернии. В Нижегородскую. Туда, как поехали, я еще не заходил к нему. А было нас два компаниона, был еще сосед. На обратном пути, когда мы ехали из-под Арзамасу, где мы меняли иконки на хлеб, я зашел к нему, к отцу Михаилу… Ну, посоветоваться, навестить просто. Поговорили мы с ним так с полчаса А на прощанье он мне и говорит: «Товарищ твой вторично поедет за хлебом туда же. А уж ты с ним не езди, не езди.
   Советую: не езди». Даже по плечу похлопал. «Я уж прошу тебя Федорушка, не езди. А то получится нехорошо… Как бы смертельно не получилось… Он съездит, а ты не съездишь. Вот запомни, так я советую». Ну, прошло время, товарищ-то уехал, а я остался. Сдержал свое слово, обещанное ему. Сосед вернулся, да и говорит. Наменял он эта хлеб и поехал домой. Так вот утром., ну да, утром, догоняют трое на санях. Ну, комиссар что ли… Заставляют воротиться, ссыпать хлеб. А ему было лет шестьдесят пять ли, шестьдесят семь… Он стал просить, в ногах валяться у комиссаров-то этих. Семья, говорит, у меня очень большая, хлеба не хватает, приходится вот ездить… В ногах валялся и все ж упросил. Отпустили они его с хлебом. «Черт с тобой, говорят, — старый пес! Больше не езди!» Вот и говорит он мне: «Ладно, говорит, — что ты-то со мной не поехал, послушался отца Михаила». А то ведь наставляли ему револьвер в ухо, хотели застрелить… Все-таки умолил, упросил. Старый ведь. А я-то был молодой, мог поссориться… Так вот и пронесло. А кроме того, мне тогда он, отец Михаил, сказал: «Ты еще съездишь, съездишь… Не один раз еще съездишь». И вот в дальнейшем в январе два раза съездил я в Тамбовскую губернию, и третий раз съездил в Тамбовскую, уж в феврале… И жена моя покойница к нему ходила. И ее он принимал. Вот пропала у тестя лошадь. Кто-то увели ее. На площади гуляла она, на веревке привязана. Веревку пополам разрезал эту вор. Сколько ему надо было, этой веревки отрезал и увел эту лошадь. Тесть приходит за ней, убирать, а ее уж там и нет. Ну, вот дочь его, моя-то жена, ходила с матерью к нему, к отцу Михаилу. Спросить: как поступить? Где ее взять? Искать-то где?.. Он им и говорит, отец Михаил: «Да, случай нехороший, нехороший случай… Ну, Бог с ним, не разбогатеет и он. Нет, уж она назад, лошадь, не воротится. У вас пока есть лошаденка молоденькая, на ней и сработаете». И кто ему сказал, что другая-то лошадь есть? А у них была лошаденка. Держали они два года лошаденку. Ей уж третий год пошел… И откуда он узнал? Как колдун… «А уж ту не воротите, он уж передал ее на другие руки. Не воротите. Вот на молоденькой-то и сработаете потихоньку, сработаете». И еще раз потом жена с тещей ездили. Случай вот какой. Это уж в двадцать седьмом или в двадцать шестом, не знаю. Я тебе так расскажу. У жены-то была сестра выдана на Кавказ. Она хоть за здешнего, а они на Кавказе торговали. И вот с двадцать пятого года, когда начали прижимать торговцев-то, во время нэпа, вот мне свояк и пишет: «Начинают обкладывать». Пишет: «Посоветуйтесь, сходите к отцу Михаилу. Куда нам деваться? Что делать?..» Вот они тоже ходили. Обсказывали, вот, дескать, так-то и так-то. А он, отец Михаил, говорит: «Да-да, торговцы будут призрены. Всех торговцев разорят, а может, которые и пострадают». И посоветовал: «Пусть соберутся и ночью уедут. Пусть возьмут, что только могут, и уедут. А то разорят, разорят». Ну, мы им и написали. Получили они письмо… Да еще никто не согласился везти. Забрали они кой-чего в узлах. Серебра было много. Тогда целую меру рублей — они тяжелые — так и закопали в подполье. Дом тоже бросили, оставили. Только одежонку получше, поценнее. Так что сами-то убереглись. Ну, золотишко привезли, понятно. Захватили золото. А вот серебро-то не могли взять. Тяжело… А то жена ездила вот с соседкой. Тоже в марте месяце, в конце марта. Вода была… На третий день Благовещенья. Это было в двадцать. наверно… первом или в двадцать втором году, пожалуй что… Вот. У этой молодушки, вот у соседки-то… Она еще была молодая. Муж был в плену в Германии. В первую-то войну. И вот ее, конечно, сватали ее. Уж она хотела выйти, два года вестей-то не было. Она уж хотела замуж… Вот и поехала с женой-то моей. Мою-то жену он принимал… Посоветоваться, выходить ли замуж… А он, отец Михаил, и говорит: «Не думай, не думай!» — «Так ведь, батюшка, два года нет от мужа вести никакой». — «Ну и что поделаешь, что два года? Погоди с месяцок — будет и весть, будет. А еще пождешь месяц, так и сам придет тогда, сам придет». Ну, и весть-то получилась как. Был с ним в плену горьковский, нижегородской губернии солдат. А адреса-то они знали друг-дружки. Вместе были в плену. Вот когда их там из Германии отпустили, из плена-то, нижегородский-то приехал домой, да и пишет ему; «Петр Иваныч, — пишет, — поздравляю вас с приездом из плену…» А его-то и дома еще нет, а уж тот приехал. Сюда поздравляет, а еще тут не получили ничего. Вот это и первая весть. Аккурат в самую Троицу он и сам пришел. Ну, Троица-то уж в июне была… А ездили они на Вербной неделе во вторник. У меня у старшей-то дочки была скоротечная чахотка Жена тогда и говорит: «Вы, батюшка, помолитесь, дочка вот у меня хворает». А он, отец Михаил, говорит: «Знаю, знаю, я молюсь, молюсь… Но только уж она не выздоровеет. Невеста будет Христова Но я помолюсь, помолюсь». И вот ден через десять она померла… Да… Старый был, старый старик, худощавый, высокого роста В двадцать восьмом году ему уж лет девяносто было, когда помер-то. И похоронили его на старом кладбище перед Алтарем Покровской церквы. Все я хотел побывать на могиле-то, поклониться ему, отцу Михаилу, да так и не пришлось. Теперь-то уж и могилу там не найдешь, все нарушили… Вот так Бог и не привел побывать. Последний-то раз ходил я к нему в двадцать пятом году. Тоже посоветоваться. Вот задаю ему вопрос. «Я, батюшка, раньше по церквам работал, все больше на Урале. (А еще в те годы церквы-то не нарушены еще были.) Вот, думаю, опять сходить поработать туда же…» А он, отец Михаил, говорит: «Да, надо сходить, надо. А как тебя там поминают, как тебя там ждут. Сходи, сходи, Федорушка, благословляю, сходи». А потом и говорит: «А только ты туда не дойдешь. Ты будешь здесь работать, поблизости, поблизости». Вот я три года тут и работал — в Пестяках, да в Ландихе, да в Ивановской области… А тут, как церквы нарушать стали, я так-то его и спрашиваю: «Отец Михаил, это что же — вере нашей конец?» — «Нет, — говорит, — Федорушка, нет… Вера православная не прейдет… Останется вера… Только мало будет верующих, мало…» Вон там, на горе, его-то домик, отца Михаила… Старушка у него в доме жила. Может, и еще кто жил, а в кухне одна только старушка была Придешь к нему днем, поднимешься… «Отец Михаил дома?» — «Дома, — говорит. — Я вот пойду скажу…» Пойдет старушка, скажет. Вот выйдет он в кухню. Поздороваешься, под благословение подойдешь. Он каждый раз тебя благосло-вит. Это каждый раз бывает. Войдет. У него скамеечка. Так вот сам возьмет скамеечку. «Ну, давай, Федорушка, посидим, посидим..» На этой скамеечке посидишь с ним, с отцом Михаилом, поговоришь. «Ну, Федорушка, расскажи в чем дело? Как живете?» Все спросит. Я раз ему говорю: «Я вас, отец Михаил, считаю за прозорливого». — «Нет, Федорушка, не считай, не считай. Ко мне кто с открытой душой, я тем всю правду скажу, всю правду. А то ведь ко мне несколько раз на дню идут — кто с чем… И испытывать приходят, приходят. Вот тут давеча собираются ко мне идти, а сами между собою говорят: пойдем, дескать, со стариком поболтаем. Ведь все меня пытают, все пытают. Чего же я им скажу? Какую я им правду скажу, когда они меня пытают, пытают?.. Сели тут, я велел им ведро воды принести да палку. Поболтайте воду-то в ведре, говорю, поболтайте. Они глянули — да бегом… Чего я им скажу, когда они: пойдем, говорят, со стариком поболтаем. А я им вынес ведро да палку дал. Поболтайте, говорю, поболтайте».
 
    март 1971
 
   Причина, по которой я никогда, ни на один момент не мог бы предаться большевикам, в сущности, одна-единственная — я атеист. Меня не может устроить никакой символ веры… А уж. тем паче невозможно было мне поверитъ в их Вавилонскую башню, которую они к тому же строят так безалаберно и бестолково.
   И самое, пожалуй, в них поразительное, что при такой патологической ненависти к Христианству они инстинктивно (от зависти, что ли?) его так по-обезьянски копируют.
   Маркс у них., без сомнения, Моисей.
   Энгельс — Аарон.
   Юлианов — Мессия.
   А Джугашвили, по всей видимости, апостол Петр.
   И эта слепая вера в соборность, и эти бесконечные расколы, эти ереси и ересиархи, и эти широковещательные анафемы на грани площадной ругани…
   И потом эти мощи под Кремлевскою стеною…
   Тождества эти настолько нешуточные, что я некоторое время тому всерьез опасался, как бы китайцы в один прекрасный день не хлынули бы отвоевывать гроб господен в Москве, на Красной площади,
   Христианство — старый, старейший, самый солидный банк, чья контора должна располагаться непременно в Лондонском сити, в громадном особняке викторианской архитектуры, дивиденды вполне гарантированы…
   Пожалуйста, вкладывайте ваши души!
   Ну, марксизм — это так, банчишко, всегда на грани банкротства, дивиденды нетвердые, все пахнет каким-то шулерством, лопнет, не лопнет, но в любую минуту объявит себя несостоятельным, и ни копейки с него не получишь…
   А мне не подходит — ни то, ни другое… У меня, простите, кубышка… Я душу дома, при себе держу.
   Нет, конечна же, Православие, да и вообще Христианство, меня бы никак не устроило. Еще какой-нибудь капризный Естхозаветный Иегова, выбирающий себе фаворитов…
   А тут — эта необходимость братаний, эти объятия с сопливыми нищими, эти лобзания с шершавыми антисептическими старухами.
   Нет, благодарю покорно.
   А ВОТ У НАС В ЯЛТЕ… В ЦАРСТВОВАНИИ ИМПЕРАТОРА НИКОЛАЯ II-го ЗАЛОЖЕНО ЗДАНИЕ ЗЕМСКОЙ БОЛЬНИЦЫ 1903-го г. 3-го ИЮЛЯ ПРИ ПРЕДСЕДАТЕЛЕ УПРАВЫ П. А. НЕРОНОВЕ И ЧЛЕНАХ И. Г. ПРОШЕНКОВЕ и Б. А. ШУМИЛОВЕ ОКОНЧЕНО В ОКТЯБРЕ 1905 г. ПРИ ПРЕДСЕДАТЕЛЕ УПРАВЫ А. П. НИКИТИНЕ, ШУМИЛОВЕ, ПРОШЕНКОВЕ И ПРИ УЧАСТИИ СТРОИТЕЛЬНОЙ КОМИССИИ П. А. НЕРОНОВЕ, С. И. СЕНЬКОВЕ, Н. И. ЮШКОВЕ, А. В. ДЕМИДОВЕ ПО ПРОЭКТУ И ПОД НАБЛЮДЕНИЕМ АРХИТЕКТОРА С. К. РОДИОНОВА.
   — Ты чего тут читаешь-смотришь? К кому пришел? С какого отделения? А то давай, я позову… Ну, как хочешь… Слушай, друг, будь другом, сходи за бутылкой… Тут рядом, сука, два шага… Мне в халате нельзя, мент прихватит, курва… Держи. Два рубля, падла, и рупь семьдесят мелочью… Ты не сомневайся, все точно… Постой, погоди! У тебя котел есть? На твоих сколько? Двадцать минут? X.. на могилу! Рано еще… Тут продавцы все суки, падлы до одиннадцати ни за что не продаст, такие вонючие, курвы… Башка трещит — не могу… Вчера пять стаканов зах. л; Буль, буль, буль, буль нештяк! К Мирке, к медсестре, курва, прихожу, а у нее спирт йодом разбавлен, чтобы, сука, не пили… «Налей стакан». Она смеется, падла, наливает: «Не выпьешь». Я ей: «Дай, курва, порошок аскорбинки — кисленький, закусить». — «Бери». Высыпаю в стакан, весь йод, падла, на дно, я: буль, буль, буль, буль — нештяк! Она, сука, полтинники выкатила… Еще тридцать минут ждать… Поносный город, падла, водки с утра не купишь… А вот у нас в Ялте, курва, директор магазина Нинка была — когда хочешь бери, только, падла, плати… Помню, ее судили, смеху было… У нее мать, сука, померла и ей трехкомнатную квартиру оставила, а милиция, падла, хотела квартиру у нее оттягать… А ничего не сделаешь, курва, завещание… Ну, участковый на нее: «Ты проститутка!» Она на суде их понесла: «Ты, сука, видел, чтоб я деньги брала?» — «К тебе каждый день новый ходит». — «А твое какое дело? Я встречаюсь с отдыхающим, он меня удовлетворяет, а вам, 6..м, завидно?» И матом их… «Я с вами, с местными, дела не имею, вы тут все бухарики!..» И понесла, и понесла… Ну, пятнадцать суток ей судья дал, и х… на могилу, квартира так ей и осталась… Или моя теща, курва, хотела меня выписать… У самой, сука, двенадцать комнат, а прописаны только она, Томка-жена, дочка и я… Она, падла, только сунулась туда: «Хочу его выписать». А они ей говорят: «Не суйся, а то он у тебя три комнаты оттягает…» Семь лет я там жил, сука, пока они, курва, меня не заложили… Вот где — жизнь! Это тут городишка, падла, паршивый… Там — кто в магазине, кто в санатории, кто на винзаводе, все комнаты сдают… Там деньги не считают.