Михаил Ардов
Цистерна
Посвящаю жене
УВАЖАЕМЫЕ ГРАЖДАНЕ СУДЬИ! Я ДОЛГО ДУМАЛ НАД ТЕМ, ЧТО МНЕ СЛЕДУЕТ СКАЗАТЬ В ЭТОМ МОЕМ ПОСЛЕДНЕМ СЛОВЕ… НО МНЕ ВНУШАЛИ С РАННЕГО ДЕТСТВА: ЧИСТОСЕРДЕЧНОЕ ПРИЗНАНИЕ СМЯГЧАЕТ ТЯЖЕСТЬ ЗАСЛУЖЕННОЙ КАРЫ. И ВОТ ЗАЯВЛЯЮ ПРЯМО — ДА, Я ВИНОВЕН ПО СТАТЬЕ СЕМИДЕСЯТОЙ УГОЛОВНОГО КОДЕКСА — В ХРАНЕНИИ АНТИСОВЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ, НО, БОЖЕ УПАСИ, НИКАК НЕ В ИЗГОТОВЛЕНИИ ИЛИ РАСПРО-СТРАНЕНИИ. Я МОГУ ТОЛЬКО ПОВТОРИТЬ ЕЩЕ РАЗ ТО, ЧТО ТВЕРДИЛ НА ПРОТЯЖЕНИИ СЛЕДСТВИЯ И УЖЕ ЗДЕСЬ ПО ХОДУ РАЗБИРАТЕЛЬСТВА: ПАПКА С НАДПИСЬЮ «ЦИСТЕРНА» ДОСТАЛАСЬ МНЕ СЛУЧАЙНО ОТ ПЛЕМЯН-НИЦЫ ДАЛЬНЕГО МОЕГО ЗНАКОМОГО ИВАНА ПЕТРОВИЧА ХОЛОДКОВА ПОСЛЕ ЕГО СМЕРТИ, КОТОРАЯ ПРОИЗОШЛА ПРОШЛОЙ ЗИМОЙ ОТ ВИРУСНО-ГО ГРИППА, ПЕРЕШЕДШЕГО В ДВУХСТОРОННЮЮ ПНЕВМОНИЮ… ПАПКА БЫЛА НАЙДЕНА В АРХИВЕ ПОКОЙНОГО И ПЕРЕДАНА МНЕ ПО ТОЙ ПРИЧИНЕ, ЧТО В ИХ СЕМЕЙСТВЕ Я ИЗВЕСТЕН КАК ПОКЛОННИК ИСКУССТВ И ИЗЯЩНОЙ СЛОВЕСНОСТИ…Вороной, весь промасленный станционный паровоз издал свой щемящий гудочек, шумно выдохнул — толчок, и цистерна покатилась, громыхнула на стрелке сперва передней четверкой колес, потом задней и, округло удаляясь от магистрали, понесла свои лоснящиеся бока, свой семизначный номер, почти стершийся от времени, и белое пятнышко — череп, кости и слово «ЯД!»… И уже заскрипели рессоры, рельсы сделались неровными и ржавыми, редких шпал не угадаешь в жирной мазутной земле… А потом путь исчез в зарослях репейника, ушел под пыльную сень лопухов, беззвучно сокрушаемых колесами… Наконец паровозик притормозил, издал еще один пронзительный крик, в ответ ему заскрипели железные ворота с ржавыми пятиконечными звездами, и цистерна медленно вкатилась на грязный и запущенный заводской двор…
ВОТ ТАК Я СДЕЛАЛСЯ НОВЫМ, ТРЕТЬИМ ПО СЧЕТУ, ВЛАДЕЛЬЦЕМ ЭТИХ БУМАГ. КАЮСЬ, КАК ТОЛЬКО Я ОЗНАКОМИЛСЯ С СОДЕРЖИМЫМ, У МЕНЯ НЕ ОСТАЛОСЬ НИ МАЛЕЙШЕГО СОМНЕНИЯ, ЧТО ЗДЕСЬ СОДЕРЖИТСЯ МНОЖЕСТВО КЛЕВЕТНИЧЕСКИХ ИЗМЫШЛЕНИЙ, ПОРОЧАЩИХ СОВЕТСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ И ОБЩЕСТВЕННЫЙ СТРОЙ. ОДНАКО ЖЕ, СО СТОРОНЫ ЧИСТО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ, ВСЕ ЭТО ПОКАЗАЛОСЬ МНЕ ДОВОЛЬНО ЗАНЯТНЫМ, ТАК ЧТО РУКА НЕ ПОДНЯЛАСЬ СРАЗУ ЖЕ ПРЕДАТЬ БУМАГИ ОГНЮ ПРОШУ ВАС, ГРАЖДАНЕ СУДЬИ, ПРИ ВЫНЕСЕНИИ МНЕ ПРИГОВОРА ПРИНЯТЬ ВО ВНИМАНИЕ ВСЕ ВЫШЕИЗЛОЖЕННОЕ.
Он хотел, чтобы сочинение его начиналось с этой фразы, именно с этого куска, и я долгом своим почел исполнить его волю. Я вообще старался здесь ничего не перемещать, все тут именно так, как он, должно быть, оставил. Во всяком случае так, как это попало ко мне… Кто же это — «он»? Он — здесь главное лицо. Он — автор… А я?.. Моя собственная роль весьма неопределенна… Пожалуй, я нечто вроде гида, ведущего… Конферансье, если хотите… Представляете, такой донельзя интеллигентный пошляк доброго старого времени — в безупречном галстуке и в обворожительной улыбке…
— Добрый вечер, здрассте… Следующий номер пашей программы принадлежит, так сказать, к вокальному жанру. Имею честь вам представить…
Пора, однако же, представиться и самому…
Я — не злой человек… Даже я — не больной. Здоровье у меня почти завидное для моих семи с лишком десятков. Сердце работает, как насос. И печень не пошаливает… Наверное, я просто старый… И брюзга… И все мне уже надоело…
Мне бы с газеткой в сквере сидеть да с симпатией поглядывать на раскормленных детей и собак. А я вот не могу… Не получается, пробовал…
И вот сижу я тут у себя, в шестом этаже… Нет, тоже не сижу… Я или на диване валяюсь, или от стенки к стенке хожу…
Там — дома, в Москве легче было…
Или это мне теперь только так кажется?..
Нет, там я, бывало, и в кресле располагался… Кресло у меня хорошее, покойное, оно и сейчас тут, со мною…
Было когда-то хорошее.
Еще папенька, Царствие ему Небесное, присяжный поверенный в этих самых креслах с «Русским словом» в руках сиживали-с.
Да… А вот как отправили они меня из Москвы на эти выселки, я ни разу на кресло не присел…
Это место тоже, впрочем, у них теперь Москвою считается… Но для меня Москва навсегда замкнута Садовым кольцом… И все… И хватит об этом…
Вот видите, с первого раза уже зарапортовался… Плохой, как видно, из меня конферансье…
Сейчас, сейчас, уже исчезаю…
Следующий номер нашей программы принадлежит, скорее всею, к жанру лирическому…
ВСТРЕЧА
Это было в самый мой первый приезд. Я хорошо запомнил тот июньский день на Ключевой. Я расхаживал по всему просторному дому босиком по дощатым полам. Окна были настежь, всюду гуляли сквозняки и гудели мухи. Настроение у меня было превосходное. Только что я написал девять страниц сценария и теперь ждал хозяйку, которая должна была вот-вот прийти и накормить меня обедом.
Она задерживалась, и я немного беспокоился, потому что через час у меня было свидание с местным любителем старины — внизу, в центре города, в особняке, который занимает здешний музей.
Громкий голос и смех моей хозяйки я услышал издали, пока она поднималась по Ключевой. Я открыл дверь, она вошла в дом, а спутница ее женщина в светлом нарядном костюме — осталась ждать у крыльца, пока хозяйка вынесет ей зеленый огурец, недостающий для окрошки.
Мы поздоровались.
Проворно приготовляя обед, хозяйка рассказала мне, что женщина эта городской судья, что муж ее — местный доктор по имени Антон Павлович, что оба они очень милые люди и что подружилась она с ними, пока болела ее покойная матушка, которую пользовал этот врач с таким знаменательным именем и отчеством.
А еще через полчаса я уже спешил вниз по Ключевой, шел, как мог быстро, в город, в центр, в музей, потому что до момента свидания моего оставались считанные минуты. Дойдя до речушки, я свернул влево и пошел вдоль русла, мимо милиции и KПЗ, что разместились в здании прежнего уездного острога и в обезображенной тюремной церкви.
Я уже дошел до асфальтированной улицы, с которой начинается каменная часть городя, и хотел было пересечь ее, когда обратил внимание на четверку людей, идущих справа мне наперерез. Трое из них были в милицейской летней форме. Один шел впереди, двое — сзади. А между ними равнодушно шагал кто-то серый, высокий и прямой. Я даже не сразу сообразил, что это — узник, хоть инстинктивно вздрогнул при первом же взгляде на него. Нe сообразил, потому что мысль эта никак не вязалась с мирными домиками, палисадниками, сиявшим солнцем, деревцами, желтыми утятами в грязной воде, со всей пустынной в этот час улицей.
Замедлив шаг, я принялся с постыдной жадностью разглядывать человека в сером — его серую, поросшую короткими волосами голову, явственно видную форму его усеченного черепа, оттопыренные уши, тонкий нос, худое лицо. Он держался очень прямо, неестественно прямо. И я не сразу понял отчего. Только когда он поравнялся со мной, я заметил, что прямизна эта насильственная, что руки узника связаны чем-то за спиною. Вглядевшись внимательно, я увидел наручники — тонкие стальные браслеты, скрепившие его запястья…
Между тем у конвоиров был вовсе не свирепый, а какой-то будничный вид Да и сам узник с ленивым любопытством поглядывал по сторонам, щурясь от яркого солнца, и, казалось, вовсе не намерен был бежать. В зубах его торчала папироса.
Они пересекли мой путь. И тогда я, заставив себя не оглядываться, быстро перешел улицу. Мне стало мучительно стыдно: я стыдился самого себя, своего благополучия, своего жирного обеда, девяти страниц, написанных утром, своего копеечного интереса к старине… Я продолжал быстро идти вдоль русла речушки, и теперь меня подгоняла не только боязнь опоздать к сроку свидания, но и подсознательное желание убежать подальше от неприятной встречи, вернуть себе хотя бы тень утраченного благодушия.
Но я тогда плохо знал город. Конвоиры знают его гораздо лучше. Оказалось, что я шел не самым коротким путем, и поэтому, стараясь убежать от мрачной процессии, я спешил к новой встрече с ними.
Я свернул на главную улицу, но не успел пройти и ста метров, как та же самая четверка вышла из переулка прямо на меня. Я еще ускорил шаг, а они, по-прежнему вовсе не торопясь, двинулись по мостовой. Я шел вперед них и, оборачиваясь на каждом шагу, смотрел и смотрел прямо в худое лицо, видел тонкий нос и бумажный мундштук папиросы, которую арестант все еще жевал. Мое отвратительное любопытство здесь, на главной улице, разделяли еще несколько прохожих, и это скрадывало часть вины.
Куда его ведут?.. Только теперь я догадался задать себе этот вопрос и тут же увидел отгадку. Городской суд — гласила вывеска на ближайшем доме.
Серый, коротко стриженный человек, прямой, как жердь, с вывернутыми руками и сведенными лопатками, жуя свою папиросу, медленно шел по залитой солнцем улице, шел на свидание с моей новой знакомой — с моложавой женщиной в светлом нарядном костюме, которая только что ела окрошку с огурцом, на свидание с супругой доктора по имени Антон Павлович.
июнь 1968 — декабрь 1970
Продолжаем наш концерт…
Прошу вас, милостивые государи, обратить особенное внимание на предыдущий номер… Дело в том, что автор наш, вернее, рассказчик, вовсе не часто является на страницах собственной своей персоной. Он предпочитает не высовывать носа, все время норовит скрыться в пестрой толпе персонажей, в их базарной разноголосице…
Ну-с, а теперь позвольте мне…
Нет-нет… Виноват, еще два слова… Мне пришло сейчас в голову, что «Цистерна» все же название неподходящее. Само по себе оно не такое уж плохое. И, конечно, вполне бы сгодилось, кабы ему удалось осуществить свой замысел…
Ну а как же бы наименовать то, что получилось?
Не знаю… Может быть, как-нибудь так: история одной неудачи. Эдакий новейший жанр…
Бесспорно он — неудачник… Да, честно говоря, здесь присутствуют теперь целых два неудачника — молодой и старый. Старый и молодой…
Но — продолжаем наш концерт…
А городок между тем прелестный — весь иссечен оврагами и вздыбился буграми, дома и сады то карабкаются на самый верх, то прячутся в низинах… Петляют и горбятся улицы, поросшие травою, по ним расхаживают степенные куры и горластые петухи…
Окна все с резными наличниками, на фасадах под крышами игрушечные балкончики — гуляночки… Всюду лавочки, крылечки, на них сидят соседки, глазеют друг на друга и на прохожих, щелкают семечки, судачат обо всем на свете и на своей улице и, отгоняя комаров, ритмически обмахиваются березовыми ветками…
Особняк на бывшей Дворянской улице. Каменная кладка, два этажа, чугунное крыльцо, навес над парадной дверью. Все хорошо, но почему-то торчит поперек тротуара несообразно большой балкон с массивными каменными кронштейнами — эдакая тяжелая нижняя челюсть, выпяченный подбородок…
Здесь помещалась частная женская гимназия Гидройц-Юраго.
А под балконом скамеечка, а на скамеечке — старичок, старушечка и беленькая кошечка с розовым хвостиком. Всей семьей гуляют, дышат вечерней прохладою…
И почти у каждого деревянного домика над крыльцом пристроена низенькая верандочка. Там обычно обитают молодые пареньки и девчонки на выданье, оттуда по вечерам подрываются пластинки и магнитофончики:
Она задерживалась, и я немного беспокоился, потому что через час у меня было свидание с местным любителем старины — внизу, в центре города, в особняке, который занимает здешний музей.
Громкий голос и смех моей хозяйки я услышал издали, пока она поднималась по Ключевой. Я открыл дверь, она вошла в дом, а спутница ее женщина в светлом нарядном костюме — осталась ждать у крыльца, пока хозяйка вынесет ей зеленый огурец, недостающий для окрошки.
Мы поздоровались.
Проворно приготовляя обед, хозяйка рассказала мне, что женщина эта городской судья, что муж ее — местный доктор по имени Антон Павлович, что оба они очень милые люди и что подружилась она с ними, пока болела ее покойная матушка, которую пользовал этот врач с таким знаменательным именем и отчеством.
А еще через полчаса я уже спешил вниз по Ключевой, шел, как мог быстро, в город, в центр, в музей, потому что до момента свидания моего оставались считанные минуты. Дойдя до речушки, я свернул влево и пошел вдоль русла, мимо милиции и KПЗ, что разместились в здании прежнего уездного острога и в обезображенной тюремной церкви.
Я уже дошел до асфальтированной улицы, с которой начинается каменная часть городя, и хотел было пересечь ее, когда обратил внимание на четверку людей, идущих справа мне наперерез. Трое из них были в милицейской летней форме. Один шел впереди, двое — сзади. А между ними равнодушно шагал кто-то серый, высокий и прямой. Я даже не сразу сообразил, что это — узник, хоть инстинктивно вздрогнул при первом же взгляде на него. Нe сообразил, потому что мысль эта никак не вязалась с мирными домиками, палисадниками, сиявшим солнцем, деревцами, желтыми утятами в грязной воде, со всей пустынной в этот час улицей.
Замедлив шаг, я принялся с постыдной жадностью разглядывать человека в сером — его серую, поросшую короткими волосами голову, явственно видную форму его усеченного черепа, оттопыренные уши, тонкий нос, худое лицо. Он держался очень прямо, неестественно прямо. И я не сразу понял отчего. Только когда он поравнялся со мной, я заметил, что прямизна эта насильственная, что руки узника связаны чем-то за спиною. Вглядевшись внимательно, я увидел наручники — тонкие стальные браслеты, скрепившие его запястья…
Между тем у конвоиров был вовсе не свирепый, а какой-то будничный вид Да и сам узник с ленивым любопытством поглядывал по сторонам, щурясь от яркого солнца, и, казалось, вовсе не намерен был бежать. В зубах его торчала папироса.
Они пересекли мой путь. И тогда я, заставив себя не оглядываться, быстро перешел улицу. Мне стало мучительно стыдно: я стыдился самого себя, своего благополучия, своего жирного обеда, девяти страниц, написанных утром, своего копеечного интереса к старине… Я продолжал быстро идти вдоль русла речушки, и теперь меня подгоняла не только боязнь опоздать к сроку свидания, но и подсознательное желание убежать подальше от неприятной встречи, вернуть себе хотя бы тень утраченного благодушия.
Но я тогда плохо знал город. Конвоиры знают его гораздо лучше. Оказалось, что я шел не самым коротким путем, и поэтому, стараясь убежать от мрачной процессии, я спешил к новой встрече с ними.
Я свернул на главную улицу, но не успел пройти и ста метров, как та же самая четверка вышла из переулка прямо на меня. Я еще ускорил шаг, а они, по-прежнему вовсе не торопясь, двинулись по мостовой. Я шел вперед них и, оборачиваясь на каждом шагу, смотрел и смотрел прямо в худое лицо, видел тонкий нос и бумажный мундштук папиросы, которую арестант все еще жевал. Мое отвратительное любопытство здесь, на главной улице, разделяли еще несколько прохожих, и это скрадывало часть вины.
Куда его ведут?.. Только теперь я догадался задать себе этот вопрос и тут же увидел отгадку. Городской суд — гласила вывеска на ближайшем доме.
Серый, коротко стриженный человек, прямой, как жердь, с вывернутыми руками и сведенными лопатками, жуя свою папиросу, медленно шел по залитой солнцем улице, шел на свидание с моей новой знакомой — с моложавой женщиной в светлом нарядном костюме, которая только что ела окрошку с огурцом, на свидание с супругой доктора по имени Антон Павлович.
июнь 1968 — декабрь 1970
Продолжаем наш концерт…
Прошу вас, милостивые государи, обратить особенное внимание на предыдущий номер… Дело в том, что автор наш, вернее, рассказчик, вовсе не часто является на страницах собственной своей персоной. Он предпочитает не высовывать носа, все время норовит скрыться в пестрой толпе персонажей, в их базарной разноголосице…
Ну-с, а теперь позвольте мне…
Нет-нет… Виноват, еще два слова… Мне пришло сейчас в голову, что «Цистерна» все же название неподходящее. Само по себе оно не такое уж плохое. И, конечно, вполне бы сгодилось, кабы ему удалось осуществить свой замысел…
Ну а как же бы наименовать то, что получилось?
Не знаю… Может быть, как-нибудь так: история одной неудачи. Эдакий новейший жанр…
Бесспорно он — неудачник… Да, честно говоря, здесь присутствуют теперь целых два неудачника — молодой и старый. Старый и молодой…
Но — продолжаем наш концерт…
А городок между тем прелестный — весь иссечен оврагами и вздыбился буграми, дома и сады то карабкаются на самый верх, то прячутся в низинах… Петляют и горбятся улицы, поросшие травою, по ним расхаживают степенные куры и горластые петухи…
Окна все с резными наличниками, на фасадах под крышами игрушечные балкончики — гуляночки… Всюду лавочки, крылечки, на них сидят соседки, глазеют друг на друга и на прохожих, щелкают семечки, судачат обо всем на свете и на своей улице и, отгоняя комаров, ритмически обмахиваются березовыми ветками…
Особняк на бывшей Дворянской улице. Каменная кладка, два этажа, чугунное крыльцо, навес над парадной дверью. Все хорошо, но почему-то торчит поперек тротуара несообразно большой балкон с массивными каменными кронштейнами — эдакая тяжелая нижняя челюсть, выпяченный подбородок…
Здесь помещалась частная женская гимназия Гидройц-Юраго.
А под балконом скамеечка, а на скамеечке — старичок, старушечка и беленькая кошечка с розовым хвостиком. Всей семьей гуляют, дышат вечерней прохладою…
И почти у каждого деревянного домика над крыльцом пристроена низенькая верандочка. Там обычно обитают молодые пареньки и девчонки на выданье, оттуда по вечерам подрываются пластинки и магнитофончики:
Хмуриться не над-да, Лад-да,
Хмуриться не над-да, Лад-да!
НА ТОЛКУЧКЕ
— А-а-а… Сегодня это что за базар?.. Вот в прошлое воскресенье…
— А куда она мне?
— Бери, бери! Чего смотришь?
— Ну и нечего глядеть!
— Вы говорите такую цену и не стесняетесь?!
— Это ведь шуба, не пальто…
— Дырявая шуба.
— Сам ты дырявый!
— Кругом одна дырка!
— Постыдились бы бесстыдство свое показывать!
— Это что это у вас лохматое? Шиньон?
— Шиньон.
— Ну, и сколько?
— Тридцать рублей… Его расчесать можно.
— Да ты померяй, померяй… Самый сейчас модный сапог!..
— В прошлое-то воскресенье тепло было…
— Бог-то, видать, совсем уж старый стал. Все путает — когда дождь надо, когда чего…
— У меня была ротонда на лисьем меху…
— Ротонда? Это что за ротонда?
— Все я продала, все у меня было. Какие у меня были сережки с бирюзой и с аметистом. Я работала в поликлинике, и лучше меня из сестер никто не одевался. Потому что мне сестра из Москвы присылала. Эх, всего я поносила, всего покушала. Икорку кушала и рыбку…
— Рыбка-то вон и сейчас есть. Треска…
— Да и той нет…
— Если бы у меня был жив зять, я бы так не бедствовала…
— Вот, бери одеяло…
— Нужно оно мне, как на Петровку варежки!
— Да ты мне ее так отдай, впридачу…
— У меня давалка-то не на палке, была бы на жерде, совал бы везде!..
— Это сестрина кофта. Болела она крепко. Теперь схоронили… Осталась я одна, как куст обкошенный…
— А деньги-то на поминки приготовила ли? Припасла?
— А куда они мне? Я уж есть не захочу… Завоняю — придут, похоронят…
— Поверх земли-то не положут…
— Где этот цыган-то тут вертелся? Не видали? Я ведь ему полтинник за двугривенный сдала!..
— Уж он убег…
— Вы скажите, какая ваша цена?
— Ну, рублишку я дам…
— Рублишку?..
— Это же рухлядь, рвань!
— Ведь это — бывалочная вещь…
— Ей, может, сто годов!
— Самому тебе — сто годов!
— Вот всегда так. Пойдешь на базар, какая-нибудь очередь прицепится. Ну и стоишь…
— Я себе в питании не отказываю. Я тогда только себе отказываю, как придет пост. А в мясоед я себе ни в чем не отказываю.
— Я всех схоронила. Одним раком. Семь человек умерли одним раком.
— Меня все лечил еврей, да пользы никакой. Он терапеи лечит.
— У вас, говорит, рак в шестом, в седьмом поколении в крови.
— Вот она — хозяйка.
— Шапка беличья. На нее дождь пойдет, высохнет, и опять она такая же…
— Да больно дорого…
— Купи в магазине…
— Бульдозер на Луну запустить — это мы можем, а чтоб шапки свободно были, это мы не можем…
— Видал у галки свигалку…
— Он уж, почитай, с третьей живет…
— А чего тут дивного? Как раньше у цыгана лошади, так теперь у мужиков бабы…
— Америка нас не боится. Она нашей войны боится.
— А мы боимся ее техники. У нас таких орудиев нет.
— В Америке дамы с собачками гуляют, с веерами на лавочках сидят. А у нас этого нету.
— Он вчера бушевал. Он вчера был выходной.
— Нечего смотреть да разглядывать… Она ни разу не стиранная.
— Он у кого-то стянул велосипед. У него сроду велосипеда не было.
— Вы возьмете, другой возьмет, вот она и грязная!
— Он потому уехал, что он жену убил. Не жена она ему, а наложница…
— Дорого просите…
— Тут жила татарка У ней муж порезал Бориса и тоже скрылся…
— Чего там дорого? Эти деньги теперь, как мясо в жару…
— Мне на ремонт три ведь тыщи надо…
— Три тысячи?
— Старыми три…
— Тьпфу!.. Что ты все старыми считаешь?
— Мы ведь его, дом-то, ставили на старые…
— Да, бери, бери, не бойся! Она шунчовая. Дочка с фабрики принесла. Они там все чистое такое работают — полотенца фланелевые, шунчу…
— Хы! Все бывает. И у девушки муж помирает, а у вдовушки живет…
— Сама-то ты на гуще, а любишь на дрожках.
— У нас в улице как взялось гореть… В понедельник
дом сгорел. Во вторник. В среду — три дома… И чего горят?…
— Все, подчистую! Вор-то ворует, хоть стены оставляет, а пожар-то нет.
— Не говори. Вон у нас хозяева-то хоть вытащили так кой-чего, а квартиранты их и на работе были. В чем ушли — в том и остались. Одни фуфайки — ни ложки, ни плошки…
— Покажь, покажь!.. Сегодня — не Казанская!..
— Что? Денег жалко?
— Вон на вино им не жалко!
— Дуют, как квас в покос!
— Старая ты, а дура.
— Дура?! Это я — дура?! Скотина ты! Скотина и есть! Скотина безрогая! Я те дам — дура! Умная! Твоими бы мозгами мне задницу подмазать!
— У Клавди-то слыхала, чего было? Она свово на пятнадцать суток оформила Он отсидел, вернулся домой и говорит ей: «Я, говорит, там пятнадцать суток все парашу выносил да нюхал…» Взял горшок-то ночной, дети напрудили, налил ей полстакана… «Пей!» — говорит. Она не хочет. А он взял кочергу. «Башку, говорит, отшибу!» Ребятишки-та и говорят: «Пей, говорят, мама, ведь убьет». Ну, она и глотнула. И теперь милиция не знает, каким его судить судом. По какой такой статье…
— Что делается…
— Твой-то работает?
— Как же, заставишь его. Ходит к пристани кой-что выставя…
— Я снохе купила, да вот не хочет носить… Немодное!
— Плохо живете?
— Можно бы хуже, да некуда. Я ведь и то им говорю: вот придете к холодным-то ногам…
— Хуже нет, как брать коммунальных-то этих, каморочных. И по дому ничего не сделает, и в огороде от ней проку нет…
— А с ними разве можно ладить? Это — змеи. У нас в улице их много. Летом выйдут, я смотреть не могу! Я их еще зову — вешалки. Они на мальчишек-то вешаются. Прям вешалки и змей шипучий!
— Ну и молодежь пошла! Плюнешь в рожу — драться лезут!
— Разве это — базар? Вот в прошлое воскресенье…
декабрь 1970
Нищенский торг раннего лета…
На столах под небом и под навесами — желтоватое молоко, алебастровые яйца, марганцовая редиска, молодой лук зелеными пучками-колчанами, болотного цвета огурцы, белесые моченые яблоки и грибы летошнего засола… Деревянные ложки, сита, корзины из свежей лозы…
Благодаря толчее и многолюдству впечатление скорее отрадное, нежели унылое… Тем более что самое страшное — в стороне, скрыто за высоким серым забором.
А там просто стоят на привязи десятка полтора жалких колхозных кляч. Боже, что за одры — какие грязные, костлявые, шелудивые, со спутанными гривами и хвостами, со старческими распущенными губами…
Поверить нельзя, что это все родные внуки любимцев и кормильцев целых крестьянских семей…
Многое можно понять — надругательство над дедовским достоянием, страдание и гибель миллионов двуногих — за что боролись, на то и напоролись…
Но какую же вину искупают вот эти-то безгрешные твари?
— А?.. Что?.. Отчего я не слышу аплодисментов?.. Вот так, так… Ну, еще похлопаем… А все же признайтесь, мне удалось заинтриговать вас?.. Ну, слегка — самую малость?.. Ну, если вы зто признаете, то так и быть — по неизреченной милости моей я начну объяснение…
Я всегда вздрагиваю от звонков… И, спеша, отворить дверь, никак не могу нашарить ногами свои шлепанцы… Ко мне ведь никто никогда не приходит. Даже почтальонша по новой моде сует почти несуществующую уже корреспонденцию в узенькую щелку, расположенную внизу лестницы. Пенсион они пересылают мне в сберегательную кассу… Племянницы мои редко являются проверить, не оставил ли я им еще наследства, крайне редко. Немудрено, что я забываю подчас о самом существовании звонильного приспособления…
Вот и в тот раз я вздрогнул от неожиданности, с возможной поспешностью сполз с дивана, на ходу запахнул халат и отворил дверь… Передо мною оказались дети — вихрастый мальчик и девочка с веснушками.
— Дядя, — сказал мальчик.
— Дедушка, — сказала девочка, — у вас есть ненужная бумага?
Тут я заметил у него в руках, пачку старых, газет, а у нее — пухлую папку с тесемочками.
— Пожалте, молодые люди, — сказал я. — Сейчас что-нибудь для вас отыщем…
Они сделали по два неуверенных шага и остановились, пораженные необычным декорумом моего жилища… В этот момент я заметил на картонной папке, которую держала девочка, слово «ЦИСТЕРНА», выведенное крупным и несколько расхлябанным почерком.
— Что это у тебя? — сказал я и взял у нес папку.
— Это нам внизу тети дала, — сказал мальчик. Я развязал тесемки и заглянул внутрь. Мелькнула встрепанная машинопись, какая-то правка, какие-то заглавия…
— Отдайте-ка это мне, — по вдохновению сказал я и вручил им по внушительной стопке номеров «Нового мира», коею состоял когда-то усердным подписчиком. — Идет?
— Спасибо, дядя, — сказал мальчик.
— До свидания, дедушка, — сказала девочка.
— Отречемся от нового мира, — сказал я и закрыл за ними дверь.
Дети ушли, я вернулся на диван со своим нежданным и негаданным трофеем, улегся поудобнее и сунул ноги под плед. В руках у меня была упитанная, чуть потрепанная папка из бристольского картона. (В размашистом слове «ЦИСТЕРНА» две первые буквы выцвели и почти стерлись.)
Я заглянул внутрь и обнаружил множество листков с какими-то набросками, замечаниями, фразами. Все машинопись. Попадались и законченные куски, так сказать, отдельные номера — снабженные названиями и даже скрепленные…
Я принялся читать наугад, что попадется. Вскоре чтение захватило меня, я поднялся и сел к столу… В тот первый раз я просидел, копаясь в папке, до глубокой ночи…
Впрочем, не кажется ли вам, что наш антракт затянулся…
Занавес попрошу, занавес!..
— А куда она мне?
— Бери, бери! Чего смотришь?
— Ну и нечего глядеть!
— Вы говорите такую цену и не стесняетесь?!
— Это ведь шуба, не пальто…
— Дырявая шуба.
— Сам ты дырявый!
— Кругом одна дырка!
— Постыдились бы бесстыдство свое показывать!
— Это что это у вас лохматое? Шиньон?
— Шиньон.
— Ну, и сколько?
— Тридцать рублей… Его расчесать можно.
— Да ты померяй, померяй… Самый сейчас модный сапог!..
— В прошлое-то воскресенье тепло было…
— Бог-то, видать, совсем уж старый стал. Все путает — когда дождь надо, когда чего…
— У меня была ротонда на лисьем меху…
— Ротонда? Это что за ротонда?
— Все я продала, все у меня было. Какие у меня были сережки с бирюзой и с аметистом. Я работала в поликлинике, и лучше меня из сестер никто не одевался. Потому что мне сестра из Москвы присылала. Эх, всего я поносила, всего покушала. Икорку кушала и рыбку…
— Рыбка-то вон и сейчас есть. Треска…
— Да и той нет…
— Если бы у меня был жив зять, я бы так не бедствовала…
— Вот, бери одеяло…
— Нужно оно мне, как на Петровку варежки!
— Да ты мне ее так отдай, впридачу…
— У меня давалка-то не на палке, была бы на жерде, совал бы везде!..
— Это сестрина кофта. Болела она крепко. Теперь схоронили… Осталась я одна, как куст обкошенный…
— А деньги-то на поминки приготовила ли? Припасла?
— А куда они мне? Я уж есть не захочу… Завоняю — придут, похоронят…
— Поверх земли-то не положут…
— Где этот цыган-то тут вертелся? Не видали? Я ведь ему полтинник за двугривенный сдала!..
— Уж он убег…
— Вы скажите, какая ваша цена?
— Ну, рублишку я дам…
— Рублишку?..
— Это же рухлядь, рвань!
— Ведь это — бывалочная вещь…
— Ей, может, сто годов!
— Самому тебе — сто годов!
— Вот всегда так. Пойдешь на базар, какая-нибудь очередь прицепится. Ну и стоишь…
— Я себе в питании не отказываю. Я тогда только себе отказываю, как придет пост. А в мясоед я себе ни в чем не отказываю.
— Я всех схоронила. Одним раком. Семь человек умерли одним раком.
— Меня все лечил еврей, да пользы никакой. Он терапеи лечит.
— У вас, говорит, рак в шестом, в седьмом поколении в крови.
— Вот она — хозяйка.
— Шапка беличья. На нее дождь пойдет, высохнет, и опять она такая же…
— Да больно дорого…
— Купи в магазине…
— Бульдозер на Луну запустить — это мы можем, а чтоб шапки свободно были, это мы не можем…
— Видал у галки свигалку…
— Он уж, почитай, с третьей живет…
— А чего тут дивного? Как раньше у цыгана лошади, так теперь у мужиков бабы…
— Америка нас не боится. Она нашей войны боится.
— А мы боимся ее техники. У нас таких орудиев нет.
— В Америке дамы с собачками гуляют, с веерами на лавочках сидят. А у нас этого нету.
— Он вчера бушевал. Он вчера был выходной.
— Нечего смотреть да разглядывать… Она ни разу не стиранная.
— Он у кого-то стянул велосипед. У него сроду велосипеда не было.
— Вы возьмете, другой возьмет, вот она и грязная!
— Он потому уехал, что он жену убил. Не жена она ему, а наложница…
— Дорого просите…
— Тут жила татарка У ней муж порезал Бориса и тоже скрылся…
— Чего там дорого? Эти деньги теперь, как мясо в жару…
— Мне на ремонт три ведь тыщи надо…
— Три тысячи?
— Старыми три…
— Тьпфу!.. Что ты все старыми считаешь?
— Мы ведь его, дом-то, ставили на старые…
— Да, бери, бери, не бойся! Она шунчовая. Дочка с фабрики принесла. Они там все чистое такое работают — полотенца фланелевые, шунчу…
— Хы! Все бывает. И у девушки муж помирает, а у вдовушки живет…
— Сама-то ты на гуще, а любишь на дрожках.
— У нас в улице как взялось гореть… В понедельник
дом сгорел. Во вторник. В среду — три дома… И чего горят?…
— Все, подчистую! Вор-то ворует, хоть стены оставляет, а пожар-то нет.
— Не говори. Вон у нас хозяева-то хоть вытащили так кой-чего, а квартиранты их и на работе были. В чем ушли — в том и остались. Одни фуфайки — ни ложки, ни плошки…
— Покажь, покажь!.. Сегодня — не Казанская!..
— Что? Денег жалко?
— Вон на вино им не жалко!
— Дуют, как квас в покос!
— Старая ты, а дура.
— Дура?! Это я — дура?! Скотина ты! Скотина и есть! Скотина безрогая! Я те дам — дура! Умная! Твоими бы мозгами мне задницу подмазать!
— У Клавди-то слыхала, чего было? Она свово на пятнадцать суток оформила Он отсидел, вернулся домой и говорит ей: «Я, говорит, там пятнадцать суток все парашу выносил да нюхал…» Взял горшок-то ночной, дети напрудили, налил ей полстакана… «Пей!» — говорит. Она не хочет. А он взял кочергу. «Башку, говорит, отшибу!» Ребятишки-та и говорят: «Пей, говорят, мама, ведь убьет». Ну, она и глотнула. И теперь милиция не знает, каким его судить судом. По какой такой статье…
— Что делается…
— Твой-то работает?
— Как же, заставишь его. Ходит к пристани кой-что выставя…
— Я снохе купила, да вот не хочет носить… Немодное!
— Плохо живете?
— Можно бы хуже, да некуда. Я ведь и то им говорю: вот придете к холодным-то ногам…
— Хуже нет, как брать коммунальных-то этих, каморочных. И по дому ничего не сделает, и в огороде от ней проку нет…
— А с ними разве можно ладить? Это — змеи. У нас в улице их много. Летом выйдут, я смотреть не могу! Я их еще зову — вешалки. Они на мальчишек-то вешаются. Прям вешалки и змей шипучий!
— Ну и молодежь пошла! Плюнешь в рожу — драться лезут!
— Разве это — базар? Вот в прошлое воскресенье…
декабрь 1970
Нищенский торг раннего лета…
На столах под небом и под навесами — желтоватое молоко, алебастровые яйца, марганцовая редиска, молодой лук зелеными пучками-колчанами, болотного цвета огурцы, белесые моченые яблоки и грибы летошнего засола… Деревянные ложки, сита, корзины из свежей лозы…
Благодаря толчее и многолюдству впечатление скорее отрадное, нежели унылое… Тем более что самое страшное — в стороне, скрыто за высоким серым забором.
А там просто стоят на привязи десятка полтора жалких колхозных кляч. Боже, что за одры — какие грязные, костлявые, шелудивые, со спутанными гривами и хвостами, со старческими распущенными губами…
Поверить нельзя, что это все родные внуки любимцев и кормильцев целых крестьянских семей…
Многое можно понять — надругательство над дедовским достоянием, страдание и гибель миллионов двуногих — за что боролись, на то и напоролись…
Но какую же вину искупают вот эти-то безгрешные твари?
— А?.. Что?.. Отчего я не слышу аплодисментов?.. Вот так, так… Ну, еще похлопаем… А все же признайтесь, мне удалось заинтриговать вас?.. Ну, слегка — самую малость?.. Ну, если вы зто признаете, то так и быть — по неизреченной милости моей я начну объяснение…
Я всегда вздрагиваю от звонков… И, спеша, отворить дверь, никак не могу нашарить ногами свои шлепанцы… Ко мне ведь никто никогда не приходит. Даже почтальонша по новой моде сует почти несуществующую уже корреспонденцию в узенькую щелку, расположенную внизу лестницы. Пенсион они пересылают мне в сберегательную кассу… Племянницы мои редко являются проверить, не оставил ли я им еще наследства, крайне редко. Немудрено, что я забываю подчас о самом существовании звонильного приспособления…
Вот и в тот раз я вздрогнул от неожиданности, с возможной поспешностью сполз с дивана, на ходу запахнул халат и отворил дверь… Передо мною оказались дети — вихрастый мальчик и девочка с веснушками.
— Дядя, — сказал мальчик.
— Дедушка, — сказала девочка, — у вас есть ненужная бумага?
Тут я заметил у него в руках, пачку старых, газет, а у нее — пухлую папку с тесемочками.
— Пожалте, молодые люди, — сказал я. — Сейчас что-нибудь для вас отыщем…
Они сделали по два неуверенных шага и остановились, пораженные необычным декорумом моего жилища… В этот момент я заметил на картонной папке, которую держала девочка, слово «ЦИСТЕРНА», выведенное крупным и несколько расхлябанным почерком.
— Что это у тебя? — сказал я и взял у нес папку.
— Это нам внизу тети дала, — сказал мальчик. Я развязал тесемки и заглянул внутрь. Мелькнула встрепанная машинопись, какая-то правка, какие-то заглавия…
— Отдайте-ка это мне, — по вдохновению сказал я и вручил им по внушительной стопке номеров «Нового мира», коею состоял когда-то усердным подписчиком. — Идет?
— Спасибо, дядя, — сказал мальчик.
— До свидания, дедушка, — сказала девочка.
— Отречемся от нового мира, — сказал я и закрыл за ними дверь.
Дети ушли, я вернулся на диван со своим нежданным и негаданным трофеем, улегся поудобнее и сунул ноги под плед. В руках у меня была упитанная, чуть потрепанная папка из бристольского картона. (В размашистом слове «ЦИСТЕРНА» две первые буквы выцвели и почти стерлись.)
Я заглянул внутрь и обнаружил множество листков с какими-то набросками, замечаниями, фразами. Все машинопись. Попадались и законченные куски, так сказать, отдельные номера — снабженные названиями и даже скрепленные…
Я принялся читать наугад, что попадется. Вскоре чтение захватило меня, я поднялся и сел к столу… В тот первый раз я просидел, копаясь в папке, до глубокой ночи…
Впрочем, не кажется ли вам, что наш антракт затянулся…
Занавес попрошу, занавес!..
В ПРЕДБАННИКЕ
— Ну, чего? Еще разок? С веничком?
— Погоди ты… дай отдышаться… Больно горячо…
— Да разве это пар? Из трубы хера ли это за пар? Мокрый да вонючий…
— А тебе б в Ряю жить, да чтоб у святых ноги не повели…
— Вот в Ульяновской губернии, там они так не парятся…
— Какая тебе Ульяновская губерния? Балда ты огуречная… В Симбирской губернии… Это теперь она Ульяновская. Область…
— У меня вон дедушка восемьдесят шесть лет, а сам еще в баню ходит. И обязательно парится…
— Это и у меня дедушка ходил. Восемьдесят девять было…
— А что? Помер?
— Год уж ему… Так тихо, спокойно умер. Только вздохнул разок, и все… А день-то был, пенсию носили… Только он умер, минут пятнадцать почтальонка пенсию несет… Я-то уж в окно вижу, она идет. Она где чай выпьет, где кофий выпьет, где ей двадцать копеек за пенсию дадут, где что… Вот и шляется, долго не идет. И вот, гляжу, она идет, а он еще тепленький… А я его так на бочок положил. Так-то сделал, будто он спит. Она заходит. Я его за плечо подергал; «Дедушка, дедушка!» Он, будто, ничего… Говорю ей: «Может, вы без росписи выдадите?» — «Нет», — говорит. Такая вредная попалась. Ну, я еще его подергал: «Дедушка, дедушка, вставай!» Он — ничего… Я говорю: «Болеет он у нас… Может быть, дадите?» — «Нет», — говорит. Ну, что делать?.. Дернул я его еще разок. «Ах, ты, говорю, — ведь он умер…» — «Ах», — говорит. «Ну, ведь, — говорю, — он ведь только что умер». «Не могу, — говорит, — дать». — «Ну, — говорю, может, вас пять рублей устроит?» Пять рублей ее устроили…
— Да, как помрешь, так уж тебе ни пенсии не надо, ничего…
— А может, ему чего и надо, да ведь уж он не скажет тебе…
— Душа-то, ведь она куда-то девается… Может, не в Рай и не в Ад, а все ж куда-то…
— Или вот еще толкуют, говорят: кто был раньше — яйцо али курица?.. Так ежели она, курица, будет, она сколько тебе яиц накладет?.. Или вот страус… У него яйцо — во! — с твою голову…
— Да, природа, она есть природа…
— А вот ты мне скажи, из чего комар создался? Он тут у уха пищит, пищит, так и лезет…
— Он пищит, по-своему визжит. Своих созывает.
— Да, каждый по-своему кричит. Бык по-своему, курица по-своему, и вон петух — по-своему… Пошли, что ли?
— Погоди, дай взвеситься… Это с какой же руки тут считать? Это что же у меня — девяносто?..
— У тебя-то девяносто?
— Известное дело — бараний вес…
— А он пол-литра выпил, вот тебе и полкило весу…
— Он у нас не пьет.
— Что ж он татарин, что ли?
— Это раньше татары не пили. Теперь жрут больше русских…
— А ты чего молчишь?
— Вон у нас татарин-то…
— Вино Пророк запретил, А он почему запретил? Он туда шел, видит, люди пьют, веселятся, песни… «Вот, — думает, — хорошо. Дети мои делом заняты». А обратно он шел, смотрит: кто где — кто в озере, кто в луже, кто на голове стоит… Безобразие такое. Он и запретил…
— У нас один в улице бросил пить, как цена на водку поднялась. «Все!» — говорит. Так и не пьет.
— А! Какая цена на нее ни будь, все хватают…
— За любую цену возьмут. Нас, дураков, еще угол непочатый…
— А есть, кто по здоровью не пьет…
— Есть чудаки…
— Это со мной случай был… Мы с училища летели, с Алма-Аты. Летим три курсанта… А там у них был пленум ЦК, ихней там компартии. Ну, летим втроем. Две бутылки коньяку тогда взяли да красного. Ребята впереди двое сели, а я сзади. А рядом со мной мужик у окошка. В костюме. Ну, взлетели… Я стюардессу — раз: «Тащи четыре стакана». А он тут сидит у окошка. Ну, я разливаю своим и ему: «Давай, мужик!» — «Нет, — говорит, — я не пью. Желудок, — говорит, — не позволяет…» — «Да брось ты, — говорю, чем заболел, тем и вылечишься». — «Нет», — говорит… И все… Ну, мы выпили, летим. А видимость так хорошая. Он все в окно глядит: «Ах, сколько земли пропадает…» — «Да брось ты, — говорю, — мужик! В союзе земли много…» — «Нет, — говорит, — это моя стихия». — «Ну, — говорю, — у меня другая стихия». Наливаю опять. «Ты лучше выпей». А он все: «Сколько земли пропадает».
— «Да брось ты, — говорю, — расстраиваться, мужик…» Я уж тут по плечу его хлопаю… «Давай выпьем!» Нет и все… Ну, тут мы уже обе их раздавили и красное… Ладно. Прилетаем в Москву. Гляжу, ему — особый трап. Он шляпу надел и в «Чайку»… У меня глаза на лоб полезли… Спрашиваю стюардессу: «Кто это мужик летел?» — «А, - говорит, — это министр сельского хозяйства всего союза». А я его по плечу…
— Это он, может, в самолете не пьет. А так-то дома, под икорку…
— А чего? Я тоже без закуски не пью…
— Налью тебе стакан, пить не будешь?
— Не буду.
— Ну, это ты скажи тому, кто не знает Фому, а я — дядя ему.
июль 1971
— Погоди ты… дай отдышаться… Больно горячо…
— Да разве это пар? Из трубы хера ли это за пар? Мокрый да вонючий…
— А тебе б в Ряю жить, да чтоб у святых ноги не повели…
— Вот в Ульяновской губернии, там они так не парятся…
— Какая тебе Ульяновская губерния? Балда ты огуречная… В Симбирской губернии… Это теперь она Ульяновская. Область…
— У меня вон дедушка восемьдесят шесть лет, а сам еще в баню ходит. И обязательно парится…
— Это и у меня дедушка ходил. Восемьдесят девять было…
— А что? Помер?
— Год уж ему… Так тихо, спокойно умер. Только вздохнул разок, и все… А день-то был, пенсию носили… Только он умер, минут пятнадцать почтальонка пенсию несет… Я-то уж в окно вижу, она идет. Она где чай выпьет, где кофий выпьет, где ей двадцать копеек за пенсию дадут, где что… Вот и шляется, долго не идет. И вот, гляжу, она идет, а он еще тепленький… А я его так на бочок положил. Так-то сделал, будто он спит. Она заходит. Я его за плечо подергал; «Дедушка, дедушка!» Он, будто, ничего… Говорю ей: «Может, вы без росписи выдадите?» — «Нет», — говорит. Такая вредная попалась. Ну, я еще его подергал: «Дедушка, дедушка, вставай!» Он — ничего… Я говорю: «Болеет он у нас… Может быть, дадите?» — «Нет», — говорит. Ну, что делать?.. Дернул я его еще разок. «Ах, ты, говорю, — ведь он умер…» — «Ах», — говорит. «Ну, ведь, — говорю, — он ведь только что умер». «Не могу, — говорит, — дать». — «Ну, — говорю, может, вас пять рублей устроит?» Пять рублей ее устроили…
— Да, как помрешь, так уж тебе ни пенсии не надо, ничего…
— А может, ему чего и надо, да ведь уж он не скажет тебе…
— Душа-то, ведь она куда-то девается… Может, не в Рай и не в Ад, а все ж куда-то…
— Или вот еще толкуют, говорят: кто был раньше — яйцо али курица?.. Так ежели она, курица, будет, она сколько тебе яиц накладет?.. Или вот страус… У него яйцо — во! — с твою голову…
— Да, природа, она есть природа…
— А вот ты мне скажи, из чего комар создался? Он тут у уха пищит, пищит, так и лезет…
— Он пищит, по-своему визжит. Своих созывает.
— Да, каждый по-своему кричит. Бык по-своему, курица по-своему, и вон петух — по-своему… Пошли, что ли?
— Погоди, дай взвеситься… Это с какой же руки тут считать? Это что же у меня — девяносто?..
— У тебя-то девяносто?
— Известное дело — бараний вес…
— А он пол-литра выпил, вот тебе и полкило весу…
— Он у нас не пьет.
— Что ж он татарин, что ли?
— Это раньше татары не пили. Теперь жрут больше русских…
— А ты чего молчишь?
— Вон у нас татарин-то…
— Вино Пророк запретил, А он почему запретил? Он туда шел, видит, люди пьют, веселятся, песни… «Вот, — думает, — хорошо. Дети мои делом заняты». А обратно он шел, смотрит: кто где — кто в озере, кто в луже, кто на голове стоит… Безобразие такое. Он и запретил…
— У нас один в улице бросил пить, как цена на водку поднялась. «Все!» — говорит. Так и не пьет.
— А! Какая цена на нее ни будь, все хватают…
— За любую цену возьмут. Нас, дураков, еще угол непочатый…
— А есть, кто по здоровью не пьет…
— Есть чудаки…
— Это со мной случай был… Мы с училища летели, с Алма-Аты. Летим три курсанта… А там у них был пленум ЦК, ихней там компартии. Ну, летим втроем. Две бутылки коньяку тогда взяли да красного. Ребята впереди двое сели, а я сзади. А рядом со мной мужик у окошка. В костюме. Ну, взлетели… Я стюардессу — раз: «Тащи четыре стакана». А он тут сидит у окошка. Ну, я разливаю своим и ему: «Давай, мужик!» — «Нет, — говорит, — я не пью. Желудок, — говорит, — не позволяет…» — «Да брось ты, — говорю, чем заболел, тем и вылечишься». — «Нет», — говорит… И все… Ну, мы выпили, летим. А видимость так хорошая. Он все в окно глядит: «Ах, сколько земли пропадает…» — «Да брось ты, — говорю, — мужик! В союзе земли много…» — «Нет, — говорит, — это моя стихия». — «Ну, — говорю, — у меня другая стихия». Наливаю опять. «Ты лучше выпей». А он все: «Сколько земли пропадает».
— «Да брось ты, — говорю, — расстраиваться, мужик…» Я уж тут по плечу его хлопаю… «Давай выпьем!» Нет и все… Ну, тут мы уже обе их раздавили и красное… Ладно. Прилетаем в Москву. Гляжу, ему — особый трап. Он шляпу надел и в «Чайку»… У меня глаза на лоб полезли… Спрашиваю стюардессу: «Кто это мужик летел?» — «А, - говорит, — это министр сельского хозяйства всего союза». А я его по плечу…
— Это он, может, в самолете не пьет. А так-то дома, под икорку…
— А чего? Я тоже без закуски не пью…
— Налью тебе стакан, пить не будешь?
— Не буду.
— Ну, это ты скажи тому, кто не знает Фому, а я — дядя ему.
июль 1971