Но их было немного — три махсрая и один клювачок, причем сперва подобрался именно клювачок, а уж потом махсраи. Кепас справился со всеми четырьмя без особого труда, зато потом внаглую завалился на постеленный возле костра плащ и прохрапел всю ночь. Фринию спалось плохо — наверное, давало знать общее напряжение последних дней и ожидание завтрашнего испытания.
   Оставив позади замок, они двинулись дальше и после полудня подъехали к заброшенной дозорной башне. Похожие и прежде встречались им по пути на север — впрочем, по своему назначению эти каменные кувшины нынче почти не использовались: иногда в них устраивали форпосты бароны, иногда обосновывались местные зажиточные селяне, иногда же башни стояли пустые, выпотрошенные временем и всеми забытые.
   Эта не была исключением: судя по внешнему виду невысокой ограды, здесь давно уже никто не жил. Однако тропарь счел возможным устроить привал во внутреннем дворике.
   — Слишком старая, — заявил он. — Никто из опасных тварей не соблазнится таким пристанищем. Уже лет десять, а то и больше, как здешние погреба и ледники опустели. А если какой заблудный зандроб наведается, я с ним справлюсь. И тебе будет видней, куда обратно ползти, когда тебя у Пелены разделают на куски.
   Фриния эти страшилки давно уже не задевали… ну, почти не задевали. Он оглядел дворик, поросший бурьяном и — почему-то — кустами сирени, и привел сюда заартачившихся верблюдов. Сирень, вопреки осени и заморозкам, цвела и ее тяжелый, приторный, как слипшиеся медовики, запах был почти физически ощутим.
   — Зато ни одна тварь нас не унюхает, — рассудительно заметил Кепас. — Ладно, чародей, не тяни. Вон тропинку видишь? Тебе туда.
   Тропа, узкая и заброшенная, вела дальше на север — и Фриний действительно отправился по ней, но не сразу.
   Сперва он провел несколько часов, уединившись в каморке, которая, судя по всему, раньше принадлежала здешнему начальнику стражи. Он выполнил несколько упражнений, помогающих сконцентрироваться, а также способствующих ускоренному восприятию мира и повышению чувствительности.
   — Повеселись там как следует! — каркнул ему в спину тропарь, когда Фриний уходил из башни. — Напоследок — повеселись!
   Чтобы хоть как-то сбить с тропаря спесь, он отломил веточку сирени и молодцеватым жестом прикрепил рядом с фибулой плаща. Так и не снимал до самой Пелены.
   …Внешне окружающий мир здесь выглядел почти обычно. Да, небо было неестественно тусклым, словно на него наложили дымчатое стекло, но и только.
   Однако в какой-то момент Фриний остановился, потому что понял: хотя вокруг расстилается пустынная, покрытая вихрами кустарника и метелками травы земля, на самом деле он сейчас стоит у самого края бездны. Мир здесь был ожившим рисунком на тонкой пленке, и хватило бы шага, чтобы разорвать ее — и оказаться вовне.
   Улыбнувшись, Фриний сделал этот шаг.
 
   — Он там, — сказал даскайль Конгласп, — у Пелены.
   На лбу его выступили бисеринки пота, и правая рука, лежащая на левой, чуть ниже того места, где на запястье блестел браслет, дрогнула.
   Стоявший рядом Тойра беззвучно, одними губами, выругался.
* * *
   Возвращаться господин Туллэк решил-таки в компании с Гвоздем, но от разговоров предпочел воздержаться. Сопел обиженно, будто обделенный пряником пацаненок, нос воротил. Гвоздя это даже забавляло, но его тоже не тянуло сейчас на чёс языком. На душе, признаться, было пакостно, хоть Кайнор и понимал, что теперь, когда подтвердились его худшие подозрения и Смутный (кем бы он ни оказался) всё же пришел в Клык, оставлять Матиль рядом с врачевателем нельзя. Еще вопрос, не стоит ли самому Гвоздю, наплевав на все обещания, сморгнуть отсюда.
   Но он знал, почему останется. С одной стороны, конечно, гонор: слово Кайнора Мьекрского дорогого стоит! С другой — обыкновеннейшее любопытство. Ну… и еще кое-что, о чем он не хотел бы сейчас размышлять.
   То, что путь их пролегает как-то очень уж близко к тому храму, возле которого Гвоздь перепоручил Матиль заботам монахам, он заметил поздно. А потом выкрики и гомон толпы привлекли его внимание, да и внимание господина Туллэка.
   Гвоздь ухватил за рукав пробегавшего мимо сорванца:
   — Что там стряслось?
   — Святых отцов поубивали, — радостно сообщил малый. — Весь переулок закровянили! Ужысть!
   Убеждая себя, что мало ли каким «отцам» не пофартило, их небось рядом с храмом много шастает, Гвоздь направился в указанный мальцом переулок. Крови здесь действительно хватало, зевак тоже. Факелы и фонари в их руках освещали мостовую и глухие стены домов, которые, создавалось впечатление, кто-то нарочно залил черной, вязкой жидкостью. Несколько обезумевших от голода крыс, презрев опасность, шум и яркий свет, уже лакали ее; бродячие коты, притаившиеся в тенях, оказались благоразумнее и дожидались своего момента. Или крыс.
   Изувеченные тела монахов лежали в самом конце переулка, путь к ним перекрывали двое стражников-«стрекоз», выглядевших растерянно и перепуганно. Когда Гвоздь увидел, как обошелся неизвестный убийца со святыми отцами, он даже посочувствовал стражникам. А потом…
   — Ну что, мэтр, пойдемте отсюда? Зрелище, конечно, впечатляющее, но не для слабонервных. Согласны?
   Голос у Гвоздя дрожал, он и сам это чувствовал.
   — Мэтр?! Что с вами?
   Господин Туллэк трясся всем телом (от рыданий, с запоздалым прозрением понял Рыжий) и указывал рукой в один из темных закутков переулка.
   Там валялась сломанная шарманка и, растоптанная, плавала в луже крови знакомая им обоим маска без носа.
* * *
   Нерасторопный писец наконец сгреб свитки в охапку и затаился у себя за столиком, судорожно прикусив губу. Двенадцать слуг неспешно зажигали свечи, чьи алые отблески сейчас напоминали брызги крови на бледных лицах иерархов.
   — Ваша беда, — повторил Баллуш, — в том, что вы привыкли к собственным всевластию и безнаказанности. Так улитка или черепаха верят, будто с ними ничего не случится. А потом прилетает орел, хватает черепаху, взлетает с ней — и… швыряет ее на камни! — Тихоход решил не отказывать себе в удовольствии и легонько стукнул кулаком по столу. Писец-перепуга на это всего лишь шелестнул бумагой, а вот кое-кто из иерархов дернулся или судорожно сглотнул. — Хватит! Хватит сидеть по раковинам и панцирям — их, этих раковин и панцирей, давно уже нет у вас. Вы полагали себя единственной могущественной силой на земле, но скажите, почему тогда фистамьенны всё чаще и чаще вмешиваются в дела Церкви и отдают приказы, которых вы даже не понимаете?
   — Церковь служит Сатьякалу!
   — Да, Анкалин, это так. Однако скажи мне, «Бытие» — правдивая Книга, как ты считаешь?
   — Тот, кто думает иначе, — отступник и еретик, которого заждались священные кроты!
   — …или акулы, — невозмутимо добавил Тихоход. — Впрочем, не важно. Итак, «Бытие» содержит в себе истины, одни только истины, которые верны для всех: и для самих зверобогов, и для ничтожнейшего из людей. Но в «Бытии» сказано, что «насильственною смертью же погибший или самоубиением прервавший жизнь свою обречен на муки многочисленные; на длинную цепь перерождений будущих отдаляется он из-за такой смерти от самой даже возможности достижения естественности и беззаботности и следует об этом помнить всякому, как злоумышляющему, так и судьям, выносящим приговор таковому». А теперь… — Он повернулся к патту Таллигонского эпимелитства: — Хэддол Благочестивый, не расскажите ли нам вкратце о содержании того письма, что вы получили голубиной почтой из Сьемта?
   — Простите, Тихоход, но не все успевают следить за ходом ваших мыслей, — отметил Дэлгэр Ярхамет.
   — Терпение, братья! Скоро поймете. Итак, Хэддол?
   — Разумеется, я расскажу. В Сьемте несколько дней назад произошла резня… точнее, сперва случился бунт, а потом уж резня. Монахи-воины местного храма допустили и бунт, и резню всего лишь по одной причине. Им так было велено.
   — Кем?!
   — Это же так просто, Секач, — снисходительно произнес Ильграм Виссолт. — Разумеется, фистамьеннами. Или я ошибаюсь?
   — Вы абсолютно правы, — кивнул Хэддол. — Именно фистамьенны приказали нашим воинам вмешаться в строго указанный момент, не раньше и не позже. И уже после того, как бунт был подавлен, наши дознатчики отыскали много свидетельств… участия в упомянутых событиях фистамьеннов, помимо тех обращений к эпимелиту Сьемта, которые зафиксированы и подтверждены свидетелями.
   — И все, кто погиб в городе из-за того, что монахи-воины вмешались слишком поздно, «на длинную цепь перерождений отдалены от возможности достижения естественности и беззаботности», — подытожил Баллуш.
   — Вы жалеете быдло, вздумавшее бунтовать?! — полюбопытствовал Хиларг Туиндин.
   — Ничуть. Я говорю о тех, кого это быдло вытряхивало из постелей, насиловало, резало, бросало живьем в костры. А еще, братья, я говорю о том, что если Нисхождение состоится, такая участь может ждать любого из нас. Любого! Готовы ли вы к усмирению не одного бунта, но множества? К тому, что завтра в каждом городе и в каждой деревушке обезумевшие от крови и страха люди — ваши прихожане! — начнут резать друг друга — не от злости, а в панике — и что везде фистамьенны запретят вмешиваться. А тех, кто запрет нарушит, покарают сразу же, жестоко и просто, преисполненные небесных естественности и беззаботности?! Готовы?!! А смятение и страх обязательно придут в Иншгурру, когда народ наконец-то поймет, что Нисхождение началось — и что снисхождения им не дождаться. Помните: каждого, кого не будете контролировать вы, возьмут под свою опеку запретники. Спросите себя: много ли останется приверженцев Церкви, когда начнется то, что случалось при каждом Нисхождении? Увы, братья, следует признать: в момент опасности большинство захочет спастись здесь и сейчас, а не радеть о благах своих будущих перерождений.
   — А вы циничный человек, Баллуш.
   — Я прагматичный человек, Ларвант. И я видел, как тонул «Кинатит»… и еще многое, что заставляет меня изо всех сил противиться одной мысли о Нисхождении. «Не способна Земля выдерживать ваш вес, ваш Свет и вашу Тьму!» — это ведь опять же из «Бытия». Зверобогам место в Тха Нереальном, людям — в Тха Реальном. Разве вы станете спорить с этим?
   — С этим — нет, — произнес вдруг глубокий, с хрипотцой голос. Тихоход даже не сразу узнал, кто говорит, ибо за всё время нынешнего Собора Галлиард Огнелюбец, настоятель Драконового монастыря, не произнес и пяти слов. Однако всё, сказанное им, весило более, чем многочисленные восклицания и рассуждения Туиндина или Пустынника. — Спорить вообще последнее дело. Я лишь хочу спросить у Баллуша Тихохода и у Осканнарта Хэйра: чего вы хотите? И что предлагаете? Искать по всему Ллаургину Носителей? Не выполнять указания фистамьеннов? Что именно?
   — И то, и другое, — ответил Баллуш. — И еще многое, о чем здесь будет сказано, если…
   Но про «если» уже никто не слушал: иерархи повскакивали со своих мест и наперебой вопили, словно, перепившиеся селяне. Свечи в нишах и на столе укоризненно покачивали огоньками, словно осуждали… иерархов? или Баллуша?!
   Глядя на спорящих, Тихоход почувствовал, что воображаемые священные акулы уже сужают вокруг него свои круги.
   Вот-вот перевернутся вверх брюхом, чтобы начать рвать в клочья.
* * *
   В «Рухнувшем рыцаре» вечер понемногу налаживался. После неожиданных родин народец поутих и вспомнил о кружках. Хозяин, Пенистый Шулль, тоже вздохнул спокойнее и вознамерился было хлебнуть пивка, но Рутти была начеку. Только-только нацедил темного ячменного, только тараночку припасенную из кармана за хвостик потянул…
   — Отдыхаешь?
   — Ну, Рутти! Побойся Сатьякала, после таких-то переживаний!..
   — И так глаза уж вон в разны боки смотрят! — непререкаемо заявила супруга. И ловким, почти неуловимым движением лишила Шулля и таранки, и кружки — он даже на миг поверил, что и впрямь с глазами что-то не в порядке. Хотя за столько-то лет мог бы и привыкнуть, Змея — свидетель,
   — Рутти… — Он попытался облапить ее (правой рукой — а левой незаметно перехватить тарань), но был шлепнут (по левой) и выдворен за стойку. Где прям-таки нос к носу столкнулся с тем странным постояльцем.
   — Добрый вечер. Что это там за шум? — И говорит незнакомец вроде нормально, а всё равно не по себе как-то. Или причина в шрамах его, что на щеках в улыбку страшненькую складываются?
   — Шум? — переспросил Пенистый.
   — На улице. Вы разве не слышали?
   — Да то, говорят, каких-то монахов поубивали, — сообщил сидевший возле стойки Рынюль Безрукий. — Круто, говорят, обошлись со святыми отцами. Так отправили во Внешние Пустоты, что двое стражников, которые нашли их, угроханных-то, час проблёвывались.
   — Опасный у вас район, — покачал головой постоялец. — Ладно, хозяин, вели-ка подать ужин ко мне в комнату, на двоих.
   Только сейчас Шулль заметил, что постоялец явился в компании с пареньком чуть помоложе его, в странном каком-то металлическом нагруднике и с каплевидным шлемом на башке. «Тьфу, — брезгливо подумал Пенистый. — Кто б знал, что ты, господин хороший, мужеложцем окажисси».
   Однако клиент завсегда прав (пока деньжата исправно платит), так что Шулль только поклонился и заявил: самым спешным образом устроим.
   Ужин к комнате постояльца Пенистый нес вместе с Рутти — больно уж любопытство разобрало, прав ли он в своих скверных догадках относительно предпочтений этого, со шрамами. Уже поднявшись на этаж, он услышал, как гость постояльца почти кричит: «…клятву нарушил! Понимаете, нарушил клятву! И теперь…»
   Сухой голос велел ему обождать — и тотчас же, чуть погромче, пригласил Пенистого и Рутти войти и внести ужин. Шулль обнаружил, что коленки у него самым позорным образом трясутся — однако вошел. Вслед за Рутти он поставил поднос на стол, низко поклонился и постояльцу, и гостю, после чего, пятясь спиной к двери, вымелся наружу. Чуть не грохнулся, зацепившись о порог, да супруга вовремя поддержала под локоть.
   Вниз спускались в молчании. Только когда оказались в общем зале, Рутти прошептала:
   — Сатьякал всемилостивый! Ну и страхолюда ты пригрел. Когда он съезжать-то собирается?
   Пенистый пожал плечами:
   — Да зандробы ведают! Он мне не говорил. А шрамы, ты видела его шрамы?! Хотел бы я знать, откуда…
   — А я вот не хотела бы! — отрезала Рутти. — Ни в жисть бы не хотела!
   И разрешила ему, так и быть, выпить кружечку пивка, для успокоения нервишек.
* * *
   Если тебе дадут бумагу с рисунком или текстом — рисуй на полях, рисуй на обороте.
   Но рисуй!
   Если тебя вынуждают сделать шаг — сделай два, но не в том направлении. И оглядись по сторонам.
   Шепот. Вкрадчивый, бархатный, слегка шепелявый:
   — Глядите-ка, кто к нам пришел!
   И другие голоса тотчас подхватывают:
   — Лягушонок! Голый лягушонок!
   Ты вдруг понимаешь, что они правы, ибо ты действительно наг перед ними. Дело не в одежде — что может скрыть одежда?! — дело в твоей душе. Даже для тебя самого она остается не познанной до конца, для них же, этих голосов («Лягушонок-попрыгунчик! Лапушка!»), твоя душа — распятый на пюпитре свиток. Они способны прочесть в ней всё.
   Даже то, что ты никогда не захочешь прочесть сам, они прокричат тебе это прямо в уши, зло и снисходительно. Как и подобает зандробам-искусителям.
   Ты помнишь? — здесь Внешние Пустоты. Или их преддверие… предпустошь? предбездна? предпрорва? Приемная демонов.
   Когда душа покойного отправляется дальше по цепи перерождений, наверное, именно в предпустотах исчисляют ее грехи и заслуги. Мало кто захочет после такой абсолютной исповеди вернуться в ту же жизнь и в то же тело.
   Но тебе — придется.
   Чтобы прозреть, нужно ослепнуть. Сейчас, после шага вовне, ты ослеп. Потом, когда (если!) возвратишься в Ллаургин («…какое нелепое слово! Интересно, что оно означает?»), ты снова обретешь возможность видеть глазами. Но к тому времени — не только ими. Ты прозреешь относительно самого себя, своей природы, того свитка, который сейчас лежит, распятый, на пюпитре… было, уже было…
   — …уже было! — шуршат голоса. — Ты уже приходил к нам, сюда.
   «Нелепо», — думаешь, забывая покачать головой или сказать им хоть слово. Конечно, ты никогда прежде не приходил сюда, ты впервые вошел в Пелену. Они перепутали.
   Они смеются. И доказывают тебе обратное.
   Показывают.
   Но сперва — падение обрушивается на тебя безумным водопадом, падение, крики и разноцветные полосы.
   …маленький пастушок бредет вдоль Пелены. Разбежались овцы, и куда-то пропали два пса-сторожа, а вернуться просто так он не может, потому что тогда батя выпорет его, и мама опять будет плакать… Он идет вдоль Пелены, не понимая этого, он знает, что здесь — плохие места, недобрые, что ему запрещали приходить сюда; но он видел, как сюда бежала овца… или ему только кажется, что видел. Пастушок шагает прямо вдоль незримой черты, настолько плененный своим горем, что ничего не замечает. Не замечает лежащих неподалеку окровавленных ошметков и клочьев шерсти. Не замечает корявой фигуры пустуна, медленно крадущейся к нему. Просто спотыкается и вдруг вываливается вовне…
   Полосы, разноцветные полосы. И падение в никуда.
   …несколько чародеев разбивают лагерь у самого края Пелены. Они пришли сюда, чтобы заняться исследованиями ее феномена. Вместе с ними к Пелене приехал и купец-авантюрист. Он слышал о древних заброшенных замках, в которых можно отыскать сокровища и он намерен рискнуть, ибо торговля в последнее время идет неважно. Сам купец, как только чародеи выбрали место для лагеря, велел своим слугам поставить палатку неподалеку и в сопровождении двух телохранителей отправился к черневшим на горизонте развалинам. Главное в таком деле успеть раньше прочих. Чародеи чародеями, а и они от дармовой деньги не откажутся. Вон, раскричались как, руками машут. Зовут, чтоб вернулся. Ага, держи кошель шире! Он ускорил свои шаги и неожиданно оказался в пустоте… в Пустотах… в…
   Полосы брызжут во все стороны — солнечными лучами, блеском росы на виноградном листе, взметнувшейся к небесам стаей пестроцветных птиц, — и затягивают, затягивают в центр этого буйства красок…
   …юноша знает, что скоро им придется уезжать отсюда. Бежать. Люди уже научились видеть то место, где обычный мир граничит с Пеленой; точнее, научились доверять собственным ощущениям, которые всегда сообщали об этой разнице, в обход тому, о чем давали знать глаза.
   Юноша родился в замке, который стоит слишком близко к Пелене. Завтра барон вместе со всем семейством уезжает в новый, недавно захваченный замок. Осада длилась три недели, но в конце концов сосед-слабак вынужден был уступить, и теперь в его вотчину вселяется новый хозяин.
   Юноша, с грустью смотрит на древние стены, он не хочет покидать этих мест. Он еще не знает, что послезавтра вернется сюда, сбежав от родителейсемьи баронового псаря, — сбежит вместе с дочерью барона. Она, златоволосая и смешливая, привыкшая ни в чем не знать отказа, так захочет — и юноша подчинится, зная, что этим обрекаетсебя на смерть. Если их найдут прислужники барона. Но вдруг по ту сторону Пелены тоже есть мир?
   Они заночуют в замкеи после страстной, ненасытной ночи забудутся крепким сном. А проснется он уже там…
   Пестрые полосы как непрочитанные, не понятые письмена. Их много, они разные и в то же время до боли похожи друг на друга. Как братья-близнецы, изуродованные временем.
   Как души-близнецы, которые Пелена всегда отторгала, — и они — пастушок, купец-авантюрист, влюбленный сын баронового псаря, однорукий тропарь, немой наемник, бродяга-побирушка, странствующий менестрель… — все они возвращались сюда, в Отсеченный Ллаургин, чтобы умереть. И снова родиться, не помня о себе-прежних почти ничего.
   Почти.
   За исключением разноцветных полос, падения и криков.
   И хотя почти всегда они приходили к Пелене (будто что-то влекло их сюда, помимо их воли), хотя им не однажды напоминали об их природе, все они торопились забыть, вычеркнуть, выжечь эту правду — горьким туманом похмелья, соленым вихрем сражений, чеканным перебором струн.
   Ты тоже. Уже хочешь.
   — Но ты же чародей! — обижаются голоса. — Ты не можешь…
   Они ошибаются. То есть да, ты чародей. И именно поэтому — можешь. Нет ничего проще, чем заставить самого себя не вспоминать.
   (падение! падение с небесв никуда; из никудав… )
   — Ты будешь помнить, Лягушонок! — шипят голоса. — Мы заставим тебя, Страж, заставим!
   — Улыбнись! — приказывают они. — Мы посвящаем тебя в эту тайну, ты теперь посвященный!
   И они наносят ритуальные шрамы на твои щеки. Такие или почти такие ты получил бы, если бы остался в монастыре Пестроспинной…
   (тварь! все они твари! Но уже одним меньше, они заплатили, ты не позволил!.. )
   Эти мысли похожи на удары клювом птенца (твари!) , птенца, который вот-вот вылупится.
   Вяло, тяжело и огнисто ворочается в животе (было, было, было) невесть что.
   Ты знаешь, что птенец по-прежнему жив и по-прежнему там, внутри. В твоей памяти. И рано или поздно…
   (низойдет!..)
   Но у тебя есть отсрочка.
   Сворачиваешься, как упавший с пюпитра сверток, как ребенок в утробе матери, как лиса перед снежной бурей, как змея перед (твари!) броском.
   По щекам текут слезы. Соленые и вязкие.
   Воспоминания.
   Дай им высохнуть. Дай шрамам затянуться.
   Позволь Пелене упасть.
   …пахнет сиренью.
 
   Где-то далеко, в одной из башен Сна-Тонра, даскайль Конгласп произнес свои последние слова.
   — Ты хоть представляешь, кого воспитал?! — воскликнул он.
   — Представляю, — ответил Тойра. И добавил: — Прости.
   Но этого даскайль уже не услышал.
* * *
   Они продолжали поиски до раннего утра — и делали бы это дольше, но Многоликий помешал. Дэйнил узнал о случившемся очень быстро — в том числе и про то, что Гвоздь с врачевателем оказались в проулке и начали расспрашивать у всех подряд, не видел ли кто Матиль. Всё-таки Многоликий — шептун высокой ступени, не то что Гвоздь; у Многоликого в подпасках пол-Клыка ходит.
   — Вы что ж, братушки, совсем головы потеряли, да?! — шипел Дэйнил на Гвоздя и врачевателя, оттеснив их подальше от толпы. — Это повезло вам еще, что «стрекозы» не очухались, им в храме хватает мороки из-за убийства того прозверевшего. Однако ж как только сюда переметнутся и все ходы-выходы… Оно, конечно, поздно уже будет, но им не ради итога, им для видимости важно: чтоб высшие жрецы в священные жертвы не определили за разгильдяйство. Им подозрительные типы нужны… вот вроде вас, вы им в самое яблочко: двое хмырей, которые ищут на месте зверского… хм… жестокого убийства маленькую девочку. И пойдут спрашивать: а чего ж именно тут ищете, а куда раньше смотрели?.. А вам, господин врачеватель, вообще бы отдохнуть не мешало. Лица ж на вас нет…
   Это он преуменьшил. Господин Туллэк за прошедшую ночь из просто старого хворого человека превратился в ходячего покойника. Движения стали неуверенными, взгляд как у побитой собаки, правый уголок рта время от времени вздрагивал и растягивался в улыбку нервного тика.
   Гвоздь даже думать не хотел, как выглядит сейчас он сам. Думал только про Матиль. Верил: раз не нашлось тела, значит, жива.
   Обязательно должна быть жива!
   Многоликий встряхнул его за плечи:
   — Ты меня слышишь, нет?! Я говорю, убирайтесь отсюда, оба! Я попрошу людей, чтобы без пыли и шуму поспрашивали кого надо про твою девочку. А сам не отсвечивай здесь, давай, брат, чтоб и духу твоего здесь не было! Если что узнаю, найду тебя и всё расскажу. Пошли, пошли, там человек как раз в монастырь наметился ехать, так он подбросит вас, чтоб не заблудились.
   Наверное, в первую очередь Многоликий хотел убедиться, что они уйдут, но Гвоздь не стал возражать. Тем более на своих двоих он бы еще так-сяк дохромал до обители, а вот врачеватель — навряд ли.
   Они-таки напоролись на патруль «стрекоз», но Многоликий, видно, был знаком с сержантом, поэтому обошлось.
   — Неча добропорядочным шастать об такой поре, — сурово процедил «стрекоза». — И так полно беспорядков и безобразиев. — Он вздохнул: видимо, столь длинные фразы давались служаке нелегко. — Идите — да поосторожней тут, ага.
   — Спасибо за заботу, — поклонился Дэйнил. — Обязательно будем смотреть в оба!
   Он довел их до расхлябанной телеги, груженной, как сперва показалось Гвоздю, вымазанными в грязи головами уродцев. Только приглядевшись, он понял, что это отборная свекла, которую хозяин телеги, угрюмый вислоусый тип, намеревался везти в монастырь.
   — Эти, что ль? — безрадостно спросил он у Многоликого.
   — Эти. Отвезешь в целости и сохранности, и чтоб до самых ворот.
   — А ежли заартачутся?
   — Не заартачимся, — ответил за себя и врачевателя Гвоздь. — Ну что, поехали?
   — Я глаз не сомкну, — пообещал на прощание Многоликий. Из-под земли достану вашу пигалицу… откуда угодно! — добавил он, сообразив, что клятва «достать из-под земли» звучит слишком уж мрачно.
   Как только телега загромыхала по булыжнику мостовой, господин Туллэк тотчас задремал. Сгорбившись и прижавшись к занозистому борту; он клевал носом, а по щекам его из-под неплотно опущенных, вздрагивающих век катились слезы.
   Смутившись, Гвоздь отвернулся и с горечью вспомнил поговорку о дороге во Внешние Пустоты, вымощенной благими намерениями. Он не верил, что Многоликому удастся отыскать Матиль, даже при помощи всех своих агентов. Так же, как не верил, что когда-нибудь «стрекозы» найдут настоящего убийцу монахов.